Глава первая, итальянская
НА СТАРТ, ВНИМАНИЕ, МАРШ
Вильгельм Александрович Котарбинский был вторым сыном польского шляхтича Александра Котарбинского, занимавшего в варшавской провинции Неборов должность рахмистра (счетовода, если говорить современным языком). Если опираться на польские источники, то родился наш герой 30 ноября 1848 года. Однако из-за плохого самочувствия младенца, крещение прошло только в феврале 1849-го, о чем сделана соответствующая запись в церковной книге. Вероятно, именно из-за этой официальной отметки во многих современных статьях Вильгельму Александровичу приписывается 1849 год рождения. Семья жила не слишком богато, но дружно и спокойно. Дети воспитывались большими аккуратистами, почитателями католических традиций и национальных корней. Больше всего на свете маленький Вильгельм любил бывать в гостях у дяди. Тот, в отличие от Александра Котарбинского, был натурой творческой и экспрессивной. В доме его постоянно шумели праздники, для детей (и родных, и племянников) постоянно устраивались шутливые экзамены, им прощались всевозможные шалости и выходки, а кузина, которую всю жизнь Вильгельм величал не иначе, как Она, с раннего детства была похожа на ангела и говорила самые мудрые вещи в мире. Детей в семье у дяди откровенно баловали, с раннего детства предоставляя им значительную свободу и всячески способствуя их творческому развитию. К слову сказать, двоюродные братья нашего героя тоже стали знаменитостями. Милош окончил Петербургскую академию и стал художником, а Джозеф прославился на почве публицистики, литературы и театральной критики. Племянник же Вильгельма Александровича – тот самый знаменитый философ и логик Тадеуш Котарбинский. Все это наглядно показывает, что вольности дяди по отношению к детям пошли всем на пользу. Увы, об этом легко судить лишь по прошествии многих лет. А в 60-х годах XIX века столь вольные отношения с детьми казались непозволительными. Отец Вильгельма Котарбинского на каком-то этапе даже пытался запретить сыну общение с дядей, его семейством и с «постоянно ошивающимися у них странными типами».
Сложно понять, как прошло детство нашего героя, без краткого знакомства с положением Польши тех лет. В прошлом великая Речь Посполитая – самое крупное и процветающее государство Европы – вот уже больше века как пришла в упадок и потеряла самостоятельность. К моменту рождения Вильгельма Котарбинского земли Польши были разделены между Германией, Австрией и Россией. Родился и вырос наш герой в Российской империи, но ни на миг не забывал, что он – настоящий поляк и потомок древнего гордого шляхетского рода. Шляхетские восстания вспыхивали тогда довольно часто. Российские власти, как могли, старались сохранить заведенный порядок (отправляли в солдаты «неблагонадежных» молодых поляков, закрывали польские национальные учреждения, в 1861-м даже ввели в стране военное положение). В Варшаве возникали постоянные конфликты как с российскими властями, так и между самими поляками, часть из которых придерживалась радикальных взглядов, а часть мечтала о процветании Польши, добытом мирными способами. Юный Котарбинский, конечно, не мог оставаться в стороне от политической жизни страны. Судя по дальнейшим поступкам и некоторым высказываниям тех лет, Вильгельм Александрович поддерживал поляков, мечтавших соединить все польские земли и добиться для них автономии в рамках Российской империи. Впрочем, несмотря на интерес к политике, основные его жизненные силы занимала совсем другая борьба – Вильгельм Александрович мечтал стать художником и, прежде всего, должен был убедить в правильности своего выбора отца. Александр Котарбинский принял известие о том, что благородный шляхтич собирается «всю жизнь красить заборы», с огромным неудовольствием. Убедить отца так и не удалось, к тому же в 1864-м году власти закрыли Школу изящных искусств, которую объявили рассадником мятежных настроений и в которую – вовсе не из-за настроений, а из-за страсти к рисованию – мечтал поступить наш герой. В итоге Вильгельм Котарбинский окончил классическую варшавскую гимназию и, уважив отца, поступил в Варшавский университет. После занятий он уже давно регулярно посещал классы рисования под руководством Рафаэла Гадзевича, где демонстрировал огромный талант и трудолюбие. Когда Варшавская школа изящных искусств в несколько новом формате, но все же вновь объявила о полноценном наборе студентов, Вильгельм не желал больше тратить время на университет (те несколько месяцев, что он проучился там, ни на йоту не приблизили его к мечте о жизни художника, а значит, по тогдашним оценкам Котарбинского, были совершенно бесполезны). Дядя приложил массу усилий, чтобы успокоить родителей юного художника. Он же, кстати, был и первым покупателем Вильгельма. Как вспоминал последний: «Еще в Варшаве я написал маслом небольшую, но очень патриотическую батальную картину, которая так понравилась дяде, что он купил ее у меня и повесил в золоченной раме у себя в кабинете». Это стало хорошей моральной и материальной поддержкой для юного художника. В поисках единомышленников, очень тяжело переживая конфликт с отцом, Вильгельм все чаще бывал в доме дяди, где находил такое нужное тепло и понимание. Особенно добра к нему была Она. Вскоре Вильгельм понял, что влюблен. Чувство это было совсем некстати. Она, если и отвечала кузену взаимностью, то никогда не призналась бы в этом, ведь ее по давней договоренности семей ожидал счастливый и правильный брак с сыном друга отца. Ситуация была мучительной для всех участников и окружающих. И тут – о чудо! – оказалось, что последние курсы можно заканчивать заочно. Студент получает статус научного сотрудника, так сказать, аспиранта, и отправляется в путешествие для вдохновения, знакомства с другими художественными школами и обмена опытом. Необходимый экзамен Котарбинский выдержал без проблем, с деньгами помог все тот же дядя (взять просто так гордый Вильгельм не мог, поэтому дядя приобрел еще несколько картин, которые периодически выставлял потом на выставках как великую ценность, хотя сам Котарбинский считал их лишь предлогом для возможности инвестиции). Родительского благословения уезжающий решил не просить… Все это было спонтанно, нервно и ужасно болезненно. Кадры прощания долго еще не давали покоя юному романтику, особенно откровенный разговор с Ней, принесший понимание, что, несмотря на взаимность, им лучше никогда не встречаться, дабы не бередить души друг друга.
Кстати, относительно возраста Котарбинского на тот момент наблюдается удивительная путаница. Все официальные документы сообщают, что Вильгельм покинул Варшаву в 23 года, а сам Котарбинский и его близкие друзья утверждают, что юноше тогда было 19 лет. Это заставляет с большим вниманием отнестись к свидетельствам В. Л. Дедлова, представляющего годом рождения Котарбинского 1851-й. Впрочем, лучше не будем придираться к датам, а, забыв о числах, доверимся воспоминаниям самого Вильгельма Александровича, в которых картина его отъезда из Польши выглядит так:
«Учился я в гимназии, а по вечерам ходил учиться рисованию в школу общества «Sztuka pi?kna». Мне было девятнадцать лет, когда я влюбился в свою кузину и захотел быть художником. И то и другое отец не одобрял: жениться на кузине не разрешала римско-католическая церковь, а быть художником, писать вывески, красить полы и заборы – было, по мнению моего отца, «не шляхетское дело». Убедить его не было никакой возможности. Я рассказал обо всем моему дяде. Дядя попробовал переговорить с отцом, но получил полный отказ. Мысль о женитьбе на кузине и дядя не одобрил, по тем же самым мотивам, что и отец. Кончилось тем, что я собрал свои вещи, занял у дяди немного денег, выправил заграничный паспорт и поехал в Италию, конечно, в Рим. Общество «Sztuka pi?kna» дало мне немного денег на дорогу и назначило небольшую стипендию».
Детство и отрочество остались позади, все решения были приняты, и поезд уносил нашего героя навстречу новой загадочной и взрослой жизни.
ПЕРВЫЙ РИМСКИЙ РАССВЕТ
Если воровать – то миллион, если влюбиться – так в королеву, если уезжать, то сразу в Рим! Сложно переоценить грандиозность такого решения. Италия для художника – неиссякаемый источник вдохновения: история буквально в каждом камне, натура – в каждом лице напротив и, как ни удивительно, эрудированный искусствовед в любом собеседнике: будь то светский лев, булочник или любовно натирающий до блеска мраморные ступеньки подъезда бронзовокожий полотер. Рим опьяняет и заряжает энергией, пробуждает таланты и, по выражению П. П. Муратова, «необычайно обостряет способность угадывать напоминание о древних». Переезд в Рим для юной творческой души – не только возможность учиться у лучших мастеров современности, но и погружение в животворящую среду созидания, позволяющую формироваться и расти не только мастерству, но и личности в целом. С другой стороны, оказаться в совершенно чужом городе, уехать на вольные хлеба, разорвав все связи с мещанскими стереотипами правильного пути и пойти против воли отца – поступок весьма отчаянный. Решение покинуть родину для юного Вильгельма означало одновременно и обретение огромной духовной свободы, и принятие на себя серьезнейших обязательств, ограничивающих юношу похлеще любых родительских наказов. Впрочем, все это нашего героя абсолютно не пугало. Азарт наполнял его душу, и, в сотый раз проговаривая про себя план действий, он улыбался той особенной улыбкой, по которой наблюдательные люди узнают влюбленных, а опытные психиатры ставят диагноз. На эту поездку Котарбинский поставил все, потому отныне не имел права тратить жизнь на пустяки. В ближайшем будущем Вильгельм пообещал себе совершить три предельно ясные вещи. Во-первых, ему надлежало прославиться. Не из тщеславия, а просто дабы доказать отцу, что путь художника вполне уместен и для благородного шляхтича. Во-вторых, необходимо было разбогатеть. Хотя бы для того, чтобы дядя увидел, что его инвестиции были не подаянием, а необходимым стартовым капиталом в надежном и прибыльном предприятии. В-третьих, Котарбинский обязан был выполнить обещание, данное лично Ей (при мыслях об этом Вильгельм закрывал глаза, становился бледен и с горечью вспоминал прощальное напутствие возлюбленной): «Исцелить душу, не погибнуть от любовной тоски, не растерять столь поразительное доверие к судьбе и милое умение восхищаться миром». Как бы там ни было, покидая родную Польшу, наш герой ничуть не сомневался, что добьется своего. На вопрос случайного польского попутчика о том, сколько же лет столь отважному «покорителю мира», наш герой по-д'артаньяновски ответил: «Ах много, сударь, много – девятнадцать!» и пришел в негодование, заметив на лице собеседника ироничную усмешку. На взгляд самого художника, путешествие он начинал с прекрасными активами. Прибыль, вырученная от продажи картин дяде, с лихвой окупила дорогу. Стипендия аспиранта Варшавской школы изящных искусств и немного денег, которые совет школы выделил юному таланту на переезд, тоже были очень кстати. Кроме того, в записной книжке имелось несколько адресов, по которым предположительно проживали знакомые знакомых, несомненно, обладавшие желанием просветить юного соотечественника в вопросах римской жизни. А в памяти – оставшиеся от школьных уроков латинские поговорки, которые на первых порах могли сойти за знание итальянского языка. Ко всему прочему, Вильгельм вооружился и многочисленными советами разных знакомых, ездивших в Вечный город на поклонение Папе Римскому, а также некоторым количеством сведений о Риме, сложившихся благодаря урокам истории и фотографиям, висевшим в кабинете отца. Но самое главное было в сердце художника – огромное желание учиться, готовность заявить о себе и несгибаемая вера в силу искусства и везение тех, кто искренне служит красоте.
О римском периоде Вильгельма Александровича (а Вечному городу художник посвятил 20 лет жизни) можно судить, прежде всего, благодаря воспоминаниям самого Котарбинского, которые Н. А. Прахов описал в своей книге «Страницы прошлого». Некоторые моменты освещаются также в статьях гостивших в то время в Риме российских художников и публицистов. Отдельные эпизоды и обобщенные воспоминания встречаются и в итальянских источниках. Очаровательные диалоги, забавные случаи и поучительные истории, приключавшиеся с Котарбинским в Риме, неизменно представляют нам эдакого юного Дон Кихота от искусства, сражавшегося то с излишней коммерциализацией художественного общества; то с мечтами о блаженном безделье в ожидании вдохновения, воспеваемыми некоторыми творческими натурами; то с несовершенством мира в принципе, проявляющемся, по Вильгельму Котарбинскому, в равной степени как в быстро уходящем из города дневном свете, так и в привычке человечества делиться на угнетаемых и угнетателей. Он все время куда-то стремился и страстно участвовал в культурных диспутах. Острый ум, оригинальность выводов, удивительно естественное отсутствие границ между реальностью и фантазией, талант, трудолюбие и умение заражать окружающих «сумасшедшим восторгом делания» – вот основные черты юного Котарбинского, описанные современниками. Но давайте обо всем по порядку.
«В Италию я ехал, не зная никакого языка, кроме русского и польского, но доехал благополучно, не перепутав поезда на пересадках. Написал на бумажке латинскими буквами название города, куда еду, и показывал ее кондукторам»… Сердобольная матрона, соседствовавшая с художником в последнем поезде, хотела было взять юношу под свою материнскую опеку, но так как он ни в какую не хотел признаваться в своем незнании языка («мудрые» знакомые в Варшаве предупредили, что римляне считают всех не владеющих итальянским ужасными невеждами), приключился нелепый языковой казус, моментально лишивший попутчицу добрых намерений. Считая, что итальянцы могут обратиться к попутчику исключительно с приветливым «Как дела?», юный Вильгельм, по напутствию польских знакомых, на все вопросы вознамерился отвечать вежливым «Bene, grazia!» («Хорошо, спасибо!») и просто «Bellisimo!» («Прекрасно!»). Вышел подобный диалог:
– Вы хорошо говорите по-итальянски?
– Хорошо, спасибо.
– Как здорово! Как вы чувствуете себя в этом поезде?
– Хорошо, спасибо.
– Надо же! А мне вот не по себе. Думаю, я серьезно простудилась.
– Ну и прекрасно!
В результате, сойдя с поезда, наш герой оказался совершенно один. Многоголосье и интернациональность шумного римского вокзала обрушилась на него с полной силой. Какое-то время юноша был растерян, но потом Рим заметил его и затянул в водоворот своей жизни.
«Ко мне подлетели какие-то двое черномазых. Весело, со смехом что-то залопотали по-своему, размахивая руками, как крыльями мельницы, подхватили мой чемодан и портплед и быстро побежали куда-то вперед. Я за ними, кричу им:
– Стойте, стойте! – думал, что украли, а они, черти, поворачивают на ходу головы, скалят зубы, смеются и бегут к выходу. Оттуда через площадь в какие-то переулки. Наконец, остановились перед подъездом какой-то гостиницы. Отирают пот с лица рукавами, хлопают меня по плечу, весело смеются и болтают что-то совсем непонятное.
Старый швейцар заговорил со мной по-английски, потом по-французски и по-немецки. Услышав от меня, что я поляк, довольно бойко заговорил по-польски. Объяснил, что это не воры подхватили мой багаж, а носильщики, и бежали они так быстро потому, что хотят еще поспеть обратно к отходу поезда, и что им надо заплатить, но он это сделает сам, а мне поставит на счет. Тут мне стало совсем хорошо… Швейцар показал маленькую комнатку с окном в какой-то узкий переулок, назвал ее цену, спросил, не надо ли чего? И получив ответ, что ничего не надо, ушел вниз». Ни комната, ни носильщики юному Вильгельму были совершенно не по карману, но гордость не позволяла в этом признаться. «В конце концов, я совершенно не голоден и могу пожертвовать ужином. И потом, излишние растраты в первые дни – это естественно. А завтра я уже найду жилье подешевле», – утешил себя юный путешественник. Выспросив у швейцара, как пройти на Форум – тот самый Форум, о котором столько писали, тот самый, на котором происходило столько исторических, вершащих судьбы мира событий, – отправился знакомиться с Городом.
«В то время Форум еще не был весь раскопан, как теперь, и назывался он «Бычье поле», потому что на него приезжие крестьяне сгоняли скот, предназначенный к продаже. Быков, лошадей и мулов привязывали прямо к капителям, которые теперь стоят так высоко.
Я обмер, когда увидел Капитолий, арки Септимия Севера и Тита, а за ними – огромные развалины Колизея. Долго ходил, пробовал зарисовывать в свой альбомчик, но сейчас же бросал. Хотелось смотреть и смотреть, видеть еще и еще! Не верилось, что мечта моя осуществилась, что я попал в Италию, в Рим, куда стекаются не только пилигримы, но и художники – живописцы и скульпторы – со всего света».
Одна из удивительных особенностей Рима – почти полное отсутствие сумерек. Темнота наступает тут всегда неожиданно и практически сразу после захода солнца. Разумеется, юный Котарбинский, привыкший к долгим вечерним полутонам Польши, этого не знал и спохватился лишь тогда, когда на город обрушилась ночь. Тут только он и вспомнил, что впопыхах и от смущения не спросил у швейцара ни название гостиницы, ни ее адрес. «Не беда, ведь я художник, значит могу найти улицу и дом по памяти», – решил юноша и отправился на поиски.
Сначала он как будто вспоминал и дома, и переулки, мило здоровался с каждой статуей на фасадах и узнавал характерные скосы на брусчатке мостовой… Но чем дольше он ходил, тем яснее осознавал, что каким-то причудливым образом все статуи и мостовые стали походить друг на друга…
«Становилось все темнее и темнее, и все дома в Риме казались совсем одинаковыми. Спрашивать было бесполезно – языка я не знал, да и что было спрашивать?! Надо было подумать о ночлеге. Смотрел, нет ли поблизости какой ни на есть гостиницы, но ничего не нашел. Пришлось заночевать прямо на улице, как те бездомные бродяги в больших круглых шляпах, которые выберут себе где-нибудь ступеньку повыше, чтобы ночью собаки не обидели, постоят, посмотрят по сторонам, нет ли где поблизости полиции, и, завернувшись с головой в темно-синие, коричневые или зеленые суконные плащи, один за другим укладываются спать. Долго не решался я так поступить, а кончил тем, что высмотрел уже в полной темноте свободный подъезд в три ступеньки и начал на нем укладываться. Плаща у меня не было. Застегнул летнее пальто на все пуговицы, поднял воротник, чтобы было теплее, снял ботинки и положил их под голову, связав между собою шнурками – боялся, что ночью украдут. Положил свою тросточку поближе к стене, повернулся к ней лицом, чтобы полицейские, ходившие ночью с фонарем, не узнали «знатного иностранца», и крепко заснул сладким сном. Ночь была тихая, теплая, и проснулся я только тогда, когда стало совсем светло. Осторожно повернулся, посмотрел на противоположную сторону улицы, и тут увидел дом, освещенный утренним солнцем. Дом и большой стеклянный подъезд показались какими-то очень знакомыми. Стал пробовать прочесть вывеску с золотыми буквами, блестевшую на солнце. Буквы отражали солнечный свет и сливались все вместе: свежий лак на вывеске блестел, как зеркало, и глаза слепило. Вдруг дверь отворилась и на порог вышел со щеткой и тряпкой в руках тот самый швейцар, который вчера принимал мой багаж и отводил номер! Швейцар посмотрел по сторонам и начал медленно подметать тротуар и улицу перед подъездом, а потом взял суконку и начал чистить медные ручки дверей. Я поскорее повернулся лицом к стене, к нему спиной, чтобы он меня как-нибудь не узнал, и сделал вид, что продолжаю спать. Лежал и прислушивался. Дождался, наконец, когда звякнула стеклянная дверь, полежал еще немного, потом осторожно посмотрел и, увидев, что швейцар ушел, встал, отряхнулся, надел башмаки, обошел кругом квартал и вернулся, как ни в чем не бывало, в гостиницу с видом ночного гуляки, которому ничего не стоит прокутить всю ночь напролет».
В гостинице художник моментально упал на кровать и… к своему огромному удивлению, почувствовал себя совершенно счастливым. И пусть первый римский рассвет был встречен унизительной ночевкой на холодных ступеньках, а внушительная сумма, уплаченная за сон в гостинице, была потрачена впустую, однако на душе у юного Вильгельма было на редкость светло и весело – он вспоминал вчерашние впечатления от Города и понимал, что нашел удивительно правильное место для жизни и творчества. Дивные приключения только начинались и осознание этого даровало юному д'Артаньяну мощнейший душевный подъем.
СЛОЖНОСТИ ПЕРЕХОДНОГО ПЕРИОДА
Жить в гостинице юному дарованию было совершенно не по средствам. Варшавская стипендия оказалась скорее символической и была не в состоянии покрыть и половину расходов проживающего в Риме художника. С помощью все того же швейцара, отнесшегося к рассеянному и приветливому юноше с большим дружелюбием, Котарбинский нанял мастерскую по адресу Via Margutta, 5, вся меблировка которой состояла из стола, сломанного стула, мольберта и стоявшего в углу прогрызенного мышами огромного манекена, из которого вылезала солома. Гордость не позволяла арендатору признаться, что помещение он выбрал из-за дешевизны, поэтому, знакомясь с комнатой, он принялся взахлеб нахваливать освещенность и удивительно удачное расположение окон. Хозяйка была поражена прозорливостью гостя. «Как вы догадались? Осматривали здание с улицы? Действительно, окна у нас расположены необычно», – передала она через швейцара-переводчика и сняла со стены толстый ковер, которым специально завесила дополнительное боковое окно, чтобы потенциальным арендаторам помещение не показалось слишком холодным. Вильгельм Котарбинский тогда еще удивлялся, сталкиваясь с материализацией своих нечаянных фантазий, поэтому осторожно дал согласие на аренду, а потом долго еще, не говоря ни слова, стоял посреди невероятно светлой и оттого прекрасно подходящей для художника мастерской, потирая периодически глаза, словно боясь, что наваждение исчезнет. Но было тут, конечно, и несколько «но». В такой мастерской хотелось творить по-настоящему, поэтому наметились дополнительные расходы: надлежало немедленно нанять натурщика. С ним Вильгельму Александровичу снова повезло – первый же встреченный подходящий человек оказался дисциплинированным и смышленым, к тому же обладал некоторыми связями и вскоре привел в мастерскую итальянца, представившегося меценатом-любителем, обожающим поддерживать начинающих художников. Гость тут же пригласил нового знакомого на деловой обед. К моменту знакомства юный Котарбинский уже сутки ничего не ел, поэтому ужасно опасался показаться голодным и от обеда с улыбкой отказался. Впрочем, возможно, дело было в очередном языковом казусе. Итальянское «carne» («мясо») звучало похоже на «сапе» («собачка»), и, вполне может быть, юный художник отказался от обеда, испугавшись, что его собираются угостить экзотической собачатиной. Как бы там ни было, меценат решил, что имеет дело вовсе не с голодным художником, готовым на все ради раскрутки, а со знающим себе цену начинающим дарованием, поэтому вместо обычного «а подарите-ка мне на память парочку рисунков, я покажу их своим высокопоставленным друзьям», предложил за наброски живые деньги, позволившие Вильгельму Александровичу оплатить еще несколько сеансов работы натурщика. Увы, проблемы жилья и питания таким образом все равно не решались. Знакомые знакомых, у каждого из которых Котарбинский позволял себе остановиться только на пару дней, охотно помогали с освоением языка и географии города, но просить их о материальной помощи художник, конечно, никак не мог. Дошло до того, что Вильгельм, хоть и говорил натурщику и хозяйке, что пользуется мастерской только для работы, а живет в первоклассной гостинице, сам каждый вечер возвращался в мастерскую, переворачивал стол, привязывал к его четырем ножкам свою единственную простыню и ночевал в этом импровизированном гамаке. Если бы художнику не приходилось при этом голодать, можно было бы говорить о чудесном сне и прекрасных творческих успехах: меценат захаживал за рисунками все чаще, и Вильгельму удавалось купить на вырученные деньги все необходимые для работы материалы. Определенный набор академических работ, которые он должен был выполнить согласно учебному плану Варшавской школы, таким образом, имел все шансы быть воплощенным. Главным было – не лишиться сил и не умереть от истощения. При всем трудолюбии и активной деятельности, Вильгельм едва сводил концы с концами. К тому же его натурщик, проникшись искренней симпатией к художнику, внезапно стал крайне враждебно принимать мецената-спонсора. Ничего не объясняя, он, тем не менее, открыто советовал Котарбинскому спустить «этого нехорошего человека» с лестницы, а один раз даже, воспользовавшись тем, что сам художник был занят, серьезно разругался с заглянувшим в мастерскую гостем и прогнал его. Ощущая острую потребность в деньгах, Вильгельм Александрович, естественно, устроил натурщику выговор, но оскорбленный меценат об этом ничего не узнал и долго еще не появлялся в мастерской Котарбинского.
«Три дня я не ел ничего, – рассказывал Вильгельм Александрович, – а от натурщика скрывал: «гонор» не позволял признаться. Недалеко от мастерской была маленькая бакалейная лавчонка. Половина товара, по римскому обычаю, лежала на улице в корзинах или ящиках, стоящих на табуретах, загораживая и без того узкие тротуары. Долго ходил я мимо этой выставки и смотрел на огромные белые булки, лежащие в корзинах на улице. Смотрел и думал: «Украсть или не украсть? А если поймают? Бить будут, поведут в полицию… Какой скандал!..» И вот, дождавшись минуты, когда хозяин за чем-то ушел с покупательницей в магазин, я посмотрел по сторонам – прохожих поблизости не было, – схватил одну самую большую булку, сунул ее под пиджак и побежал по улице.
Бежал и то и дело оглядывался – не гонится ли за мною хозяин или привлеченные его криком прохожие и полиция. Но погони не было. Булку я ел с жадностью, запивая холодной водой из фонтана. Потом, гораздо позднее, когда дела мои поправились, я пошел к этому хозяину, сказал, что остался должен за булку, и уплатил ее стоимость. Итальянец очень удивлялся – никак не мог припомнить во мне своего покупателя, которому отпускал булки в кредит».
Увы, одной булкой сыт не будешь, а вот душевные муки, которые художник испытал при ее похищении, навсегда отвадили его от идей высматривать, что плохо лежит на прилавках. Однажды натурщик пришел, как всегда, в назначенное время, но художника в мастерской не застал. Постучал. Подождал немного. Снова постучал – никто не открывает. Решил, что синьор еще не приходил из гостиницы, и от нечего делать заглянул в щелку замка. Поразительное дело! Дверь оказалась заперта изнутри: бородка железного ключа ясно виднелась в замочной скважине. Натурщик испугался. Подумал о несчастном случае, самоубийстве, мести оскорбленного мошенника-мецената (а надо заметить, натурщик изначально знал, что меценат этот обманывает художника). Да мало ли что случается с иностранцами в Риме?! Натурщик поскорее позвал хозяйку и дворника. Все трое топором взломали дверь и увидели прискорбную картину: посреди комнаты стоит опрокинутый стол, к четырем ножкам привязано что-то белое, а в этом белом, словно в коконе, лежит в бессознательном состоянии иностранец. «Madonna mia!» – закричала хозяйка, в ужасе всплеснув руками. Никто не знал, что делать, и натурщик решил сбегать в гостиницу, в которой, как он помнил по разговорам, проживал синьор все это время. В гостинице заявили, что постояльца по фамилии Котарбинский, у них никогда не было, да и вообще никто из русских художников (а поляки в Италии на тот момент, конечно, считались русскими) в ближайшее время тут не останавливался, ведь, как известно, все приезжие русские художники гостят у Сведомских. Натурщик сообразил в чем дело и, не долго думая, побежал к упомянутым братьям Сведомским – известным римским художникам русского происхождения, работавшим в Италии, но каждое лето уезжающим на родину, в Россию, где у них имелись собственные заводы и обширные землевладения. Услышав, что неподалеку в малюсенькой, но очень светлой мастерской умирает молодой русский поляк, «к тому же художник, к тому же талантливый настолько, что известный аферист-перекупщик платит ему за рисунки, а не выманивает их в дар», братья Сведомские, конечно, не могли оставаться в стороне. Они послали за доктором. Доктор Вендт – русскоязычный прибалтийский немец, давно живущий в Риме и лечащий художников, – пользовался большим авторитетом. Он слыл душевным и мудрым человеком. Доктор не подвел: схватил саквояж со всем необходимым и поспешил за натурщиком, рассказывавшим на ходу все подробности происшествия.
Осмотрев лежавшего в бреду больного, Вендт измерил температуру и установил печальный диагноз: голодный тиф. Прибывшие в мастерскую Павел и Александр Сведомские услышали, что незнакомый иностранный художник, лежащий перед ними, может умереть, так и не придя в сознание. Поместить его в больницу – означало практически наверняка отправить на кладбище. Но можно было попытаться лечить дома. Для этого, как сказал доктор, необходимо было перенести больного в теплое помещение и неустанно наблюдать за ним, в точности выполняя все врачебные предписания. Братья Сведомские даже не стали обсуждать, как поступить: отправили натурщика раздобыть носилки (тот взял их в похоронном бюро, и позже Котарбинский частенько шутил, мол, на носилках гробовщика он уже однажды побывал, а значит, полноправно может считаться «чуть-чуть умершим и чуть-чуть воскресшим»). Вскоре больного перенесли в просторную мастерскую братьев Сведомских, которые тут же открыли в себе новые таланты, превратившись в терпеливых и заботливых сиделок. Форма болезни была очень тяжелая, но доктор Вендт не терял надежды. Он приходил каждый день по нескольку раз, делал уколы камфоры и следил за сердцем. И вот однажды стало понятно, что кризис миновал, а молодой организм победил.
«Я очень смутно сознавал, что мне очень плохо, – вспоминал Котарбинский, – но ничего не понимал. Где я и что со мною? Пробовал открыть глаза и не мог. Пробовал кому-нибудь сказать, чтобы позвали доктора и написали родным, а вместо того нес какую-то чепуху и не мог удержаться от болтовни. Однажды открываю глаза и вдруг вижу: я лежу на мягкой кровати, покрытой простыней и теплым стеганым одеялом. Около кровати стоит овальный ореховый стол. На нем – низкая горящая керосиновая лампа под зеленым абажуром. Где это я видел такой абажур, что он теперь мерещится мне в бреду? И почему такая комната?… Закрыл глаза, полежал, не знаю сколько. Посмотрел – обстановка все та же, только за столом сидит совсем незнакомый молодой человек. Молчит и внимательно смотрит на меня. Лицо его в следах от оспы… «Вот уже и какие-то совершенно незнакомые люди начинают мерещиться!» – подумал я и заснул. Просыпаюсь. Утро, человека нет. Обстановка все та же. Висят какие-то картины… Это не моя мастерская. У меня не висели картины в золотых рамах, и спал я не в кровати, а в самодельном гамаке. Решил – надо еще проверить. Вспомнил, что под импровизированной подушкой у меня лежал совершенно пустой кошелек, – если я брежу и всего этого не существует, значит, и кошелька нет. Сунул руку под подушку – кошелек есть, только какой-то очень тяжелый. Открываю, а в нем золотые монеты, много золотых кружочков… Ну ясно, что это бред, ведь мой кошелек был совершенно пустой… Я голодал последнее время. Снова уснул. Когда проснулся, гляжу – на овальном ореховом столе опять горит низкая керосиновая лампа под зеленым абажуром, а за столом сидит тот же незнакомый молодой человек. Смотрит внимательно добрыми глазами и ласково спрашивает по-русски:
– Вам, кажется, немного лучше?
Тут только я сообразил, что все это не бред, не игра воображения и стол, и лампа, и молодой человек, и кошелек с деньгами – все, все настоящее!»
Так началась неразрывная дружба трех художников, длившаяся много лет и принесшая миру множество прекрасных произведений.
ПЕРВЫЙ УСПЕХ И ПРОЧИЕ ПРЕЛЕСТИ
Рассказ о дальнейшей жизни Котарбинского в Риме невозможен без близкого знакомства с братьями Сведомскими. К сожалению, информации о них в печатных источниках очень мало: после 1917 года работы их оказались «слишком буржуазными» для советского строя, к тому же потомки их эмигрировали в Италию, поэтому сведения о жизни талантливейших русских художников мы черпаем в основном из интервью проживающих в Сан-Ремо наследников и по чудом сохранившимся дореволюционным изданиям. Впрочем, для описания характеров и образа жизни этих выдающихся людей, а также для того, чтобы проникнуться к ним искренними симпатиями, имеющихся в нашем распоряжении данных вполне достаточно.
Александр Александрович Сведомский родился в Санкт-Петербурге в 1848 году. Его брат Павел Александрович появился на свет через год и с тех пор братья не расставались вплоть до 1904 года, когда младший внезапно скончался. Кроме родственных уз, братьев с детства связывала «редкая общность интересов и крепкая товарищеская дружба». Детство мальчиков прошло в живописнейшем лесном крае Пермской губернии. Даже став взрослыми и знаменитыми, братья обязательно каждое лето возвращались на пару месяцев в родовое имение Михайловский завод, чтобы насладиться дивным спокойствием и совершенством окружающей природы. Изначально оба они имели все шансы превратиться как в праздно прожигающих дворянские дивиденды гуляк, так и в хватких дельцов, приумножающих родовые капиталы. Но нет. В 1870 году юноши взбунтовались против условий «света», и вместо того чтобы вести «правильную» светскую жизнь, захотели учиться живописи. Для этого они оставили Петербург, в котором проживали на тот момент, и отбыли за границу. Учились сначала в Дюссельдорфской академии, потом у Гебгарта и знаменитого Мункачи. Когда пермских родственников Сведомских спрашивали, как молодежь поживает и чем занимается в дальних странах, те пожимали плечами и отвечали: «Не знаем, не докладываются. Кажется, картинки красят. Они у нас – птицы перелетные – домой только на лето и прибывают».
Несмотря на редкое единодушие в жизни, в творческом подходе Сведомские были совершенными антиподами. Павел много работал, о нем чаще писали.
Александр же, кроме художеств, постоянно был увлечен еще чем-то – то фотографией, то шахматами. И если с академической точки зрения можно сказать, что Александр находился как бы «в тени» Павла, то что касается творческих поисков и новых идей, лидерство явно было у старшего брата. По некоторым сведениям, выбор и обустройство знаменитой римской мастерской – целиком заслуга Александра. А началось все с того, что в 1875 году братья на несколько дней заехали в Рим и поняли, что хотят остаться там навсегда. Именно в Вечном городе к братьям пришла настоящая известность, именно тут они принимали своих самых знаменитых гостей, именно тут организовали неофициальное «художественное сообщество русских итальянцев», упоминания о котором можно встретить у многих публицистов.
«Со Сведомскими я познакомился в декабре 1886 года на их второй родине, в Риме, – вспоминает В. Л. Дедлов. – С вокзала я и мои спутники направились прямо к ним. Их квартира помещалась, как и наши, в тихом переулке Маргутта. В самом углу Маргутты, делающей прямоугольное колено, мы нашли дверку в каменной стене, без замка и звонка, отворявшуюся толчком руки. За дверкой – узкий коридор, введший нас на крошечный, поросший травою дворик. Впереди, от дворика поднимался большой холм, в рощах, а над холмом – дело было ночью – синее звездное небо. В левом углу нашлась каменная лесенка о двенадцати ступенях. По ней мы поднялись к новому коридору между стеной дома и обрывом холма, увитому плющом и розами. Тут мы постучали тяжелой железной щеколдой, новая дверь открылась и мы очутились в мастерской и вместе с тем в квартире Сведомских.
Уже самый вход обещал нечто фантастическое своими коридорами, двориками и нигде, кроме Рима, не виданными дрянными дверьми, неожиданно открывавшими прекрасные картинки неба, апельсиновых садов, холмов и стен, украшенных плющом, розами и просушиваемым после стирки бельем. Мастерская оказалась еще необычней, с совершенно фантастическим устройством, фантастическим убранством и фантастическим способом существования для хозяев. Это были две громадные комнаты, вроде какой-нибудь танцевальной залы порядочного губернского клуба. В то же время мастерская походила и на оранжерею, потому что одна стена и потолок были сплошь стеклянные.
На окнах и под потолком висели полотняные занавеси для регулирования света. Это были настоящие паруса, а веревки, которыми их отдергивают и задергивают, представляли собой целые снасти.
Не знаю, из чего сделаны стены фантастического здания, но, как было видно, из чего-то промокаемого: во многих местах, сырые пятна и потеки. В обеих комнатах стояло по печке, конечно, римской, в виде жестяной коробки, с железной трубой, прихотливо изгибающейся по всему пространству мастерской. Печки раскалены добела, трубы – докрасна; огонь гудит, как отдаленный водопад, но в комнатах все-таки холодно так, что видно дыхание. Немало способствует низкой температуре наличие холодной как лед воды, бьющей из стены в мраморный ящик-бассейн. Остановить воду нельзя, потому что разорвет трубы. Водопровод устроен еще при римских императорах и, как видно, довольно несовершенно… Стены мастерской изображают собою нечто уже окончательно причудливое: не то огромный ковер, не то палитру… На стенах картины, эскизы, этюды… Между ними драпировки красивых материй, ковры, старинное оружие, характерные костюмы, полки с художественной посудой. Местами пыль и паутина постарались придать этому красивому убранству меланхолический вид артистической задумчивости. Сколько широких и мягких диванов, расставленных по мастерской, напоминают о художественной линии. Холод, почти мороз, заставляет думать о холоде холостого существования. Но огромная начатая картина и несколько свежих этюдов и эскизов на мольбертах указывают, на чем целиком сосредотачиваются хозяева, забывая про пыль, паутину и холод».
В подобных же сюрреалистичных тонах описывают Римскую мастерскую и другие авторы. Так, В. М. Васнецов пишет: «В Риме в то время жили добрейшие и милейшие художники Сведомские, а около них ютилась вся колония русских художников. Рим и Сведомские в моих воспоминаниях нераздельны. Они знали Рим и говорили по-итальянски, как кровные римляне, а их мастерская достойна была стать музеем богемной жизни русских в Италии». То же подтверждает Н. А. Прахов, неоднократно бывавший у Сведомских в Риме: «Мастерская, она же их квартира, были открыты для всех любителей искусств, и многие бездомные художники и соотечественники находили приют, вдохновение и деликатную помощь в трудную минуту жизни… Оказываясь здесь, ты как бы отключался от реальности, полностью открываясь искусству и сам немедленно становясь большим оригиналом и чудаком». В квартире-мастерской бывал и Врубель, для которого братья с легкостью находили в Риме работу, и художник-акварелист Ф. П. Рейман, писавший, что «по зимам бывает интересно у Сведомских, создавших у себя своеобразный очаг искусства».
Но вернемся к Котарбинскому. Придя в себя в столь удивительном месте, Вильгельм Александрович моментально понял, что попал в среду единомышленников, обрел настоящих друзей и одновременно верные ориентиры относительно своей римской жизни. С удивительной для еще недавно умирающего юноши энергией, он принялся за работу, ежедневно бывая у Сведомских и поражая их новыми идеями и достижениями. Братья, поначалу вместе с доктором просто радовавшиеся выздоровлению спасенного соотечественника, очень скоро поняли, что радоваться стоит и самому факту знакомства с Котарбинским, которое принесло и приятное общение, и удивительно плодотворное сотрудничество. Вместе троица устраивала арт-вечера и выставки, вместе составляла программу для публичных лекций об искусстве, вместе строила грандиозные планы на будущее.
Но все это началось чуть позже. Сначала Котарбинский – слишком гордый, чтобы полностью раствориться в задуманных друзьями предприятиях, – должен был добиться чего-то важного самостоятельно. Тут, надо заметить, в судьбу Вильгельма Александровича снова вмешался счастливый случай. Вернувшись в свою мастерскую, Котарбинский первым делом решил разыскать обиженного мецената. Тут уж натурщик не выдержал и честно рассказал всю предысторию. Такие «покровители искусства», оказывается, массово населяли в те времена Рим. От натурщиков или других соседствующих с художниками персонажей, они узнавали о начинающих талантах и, за копейки или и вовсе бесплатно получая рисунки, выставляли эти работы на продажу в элитных салонах. Натурщик, который, не зная еще, насколько добрый и порядочный человек пригласил его на работу, согрешил, за небольшие деньги согласившись познакомить «мецената» с польским художником. Позже натурщик раскаялся и ужасно сожалел о содеянном, но сознаться не решался, опасаясь, что синьор выгонит предателя взашей. Вильгельм Александрович натурщика, конечно, не выгнал, считая, что тот все преувеличил, и сомневаясь, что те наскоро сделанные рисунки кто-либо мог бы дорого продать. Впрочем, истории о подобных авантюристах-перекупщиках Котарбинский слышал и от Сведомских, поэтому поиски «мецената» прекратил. Буквально на следующий день «меценат» нашелся сам, причем при довольно забавных обстоятельствах, про которые Вильгельм Александрович весьма весело рассказывал:
«Доктор Вендт посоветовал меньше сидеть в мастерской и больше гулять, пока светит солнце. Однажды, во время таких прогулок, я забрел в незнакомый римский квартал. Увидел на углу улицы магазин, за зеркальной витриной которого стояли картины в золотых широких рамах. Подошел ближе и что же увидел? Посредине витрины, в широкой раме, выставлен мой эскиз, который «меценат» купил у меня за тридцать франков. На раме медная дощечка, на которой выгравировано: «Kotarbinsky» – совсем, как на настоящих картинах на выставке. А рядом на карточке: «цена 300 лир».
Захожу в магазин и спрашиваю у любезно раскланивающегося перед покупателем приказчика:
– Скажите, пожалуйста, что это у вас за дрянь выставлена какого-то Котарбинского?
– Что вы, что вы, синьор! Это не какая-нибудь дрянь, как вы говорите, а работа знаменитого польского художника. Синьор Котарбинский очень неохотно расстается со своими шедеврами. Только нашему хозяину удается время от времени уговорить его продать за большие деньги свой эскиз. Американцы и англичане покупают у нас нарасхват во время сезона. Иностранцы очень ценят такие работы!»
С хозяином магазина у Вильгельма Александровича тогда состоялся весьма эмоциональный разговор и за копейки он свои работы больше никому не продавал. С другой стороны, случай имел полезные последствия.
«– Говорите, продавец сказал, что иностранцы платят за ваши эскизы большие деньги? А ведь и правда! Они очень богатые и денег не жалеют, – задумчиво произнес натурщик, выслушав всю историю. – Так давайте же я сам буду водить к вам иностранцев и за это получать, по вашему усмотрению, вознаграждение при продаже. У меня в нескольких гостиницах имеются знакомые швейцары – уж я сам с ними договорюсь, от себя буду им платить за рекомендацию.
– Мысль неплохая, – согласился художник. – Но, чтобы привести сюда достойного покупателя, нам для начала нужно заработать на приведение мастерской в надлежащий вид. При виде нашей нынешней меблировки, сколь бы хороши ни были мои работы, никакой иностранец не поверит в их ценность, ведь правда? Но отчаиваться не стоит! Я слышал о нескольких конкурсах, объявленных в городе. Кто знает, может быть, мне повезет, и тогда через несколько месяцев мы сможем воплотить эту идею!»
К счастью, разговор этот слышал Александр Сведомский, который как раз в тот момент зашел навестить приятеля, поэтому идее суждено было реализоваться в ближайшее время. Сведомский тут же предложил свои услуги по обустройству мастерской Котарбинского. Гордый поляк непременно отказался бы, но обстоятельства складывались таким образом, что обустройство мастерской было единственным шансом отдать Сведомским долг, накопившийся за время болезни, поэтому отказ выглядел бы так, будто Котарбинский даже и не стремится выпутаться из сложившегося положения. Работа пошла полным ходом. Одновременно Вильгельм готовил «картины для продажи, и мастерскую для эпатажу». Все складывалось более чем удачно. К тому же и идею про участие в конкурсе юный художник не отбросил.
«В Риме Академия святого Луки ежегодно устраивала конкурс на звание лучшего римского рисовальщика. Каждый, кто хотел, мог прийти, заплатить пять франков, вытянуть жребий с номером места и рисовать. Никто не спрашивал: учился или не учился? Умеет человек рисовать или берется за карандаш в первый раз в своей жизни? Участвовали в этом конкурсе солидные художники с бородами, седыми волосами и лысинами. Были и старушки-художницы.
Я очень волновался, когда вынимал жребий. Место попалось не слишком выигрышное, с трудным ракурсом и далеко от натуры. Помню, с каким удивлением смотрели на меня – белокурого мальчишку, неловко пробиравшегося на свое место, солидные «дяди» и «тети». Последних было, впрочем, немного. Устроился и по команде начал рисовать натурщика одновременно со всеми. Рисовал с большим увлечением, не заметил даже, как объявили перерыв. Только почувствовал, что за спиной стоят какие-то люди. Обернулся. Бородатые, черные итальянцы с блестящими глазами, белокурые немцы и шведы, рыжие англичане, маленькие, вертлявые французы стоят и смотрят на мою работу. Я очень сконфузился, а они весело хлопают по плечу и приговаривают: «Bravo, bravo, qiovinotto». Ну, значит хвалят. Я сам кричал с галерки: «Браво, браво!» – актерам, когда их игра мне нравилась».
Все у того же Н. А. Прахова мы можем прочитать резюме этих событий: «На конкурсе в Академии святого Луки девятнадцатилетний юноша Вильгельм Александрович Котарбинский получил в этом году первый приз – серебряную медаль и звание «первого Римского рисовальщика». Это был триумф».
РИМСКИЕ КАНИКУЛЫ
Вскоре Вильгельм Александрович не только раздал долги, но и обрел определенную популярность. Иностранцами, массово съезжающимися в Рим только в сезон, дело не ограничилось. Новая мастерская – да, да, к тому времени у нашего героя даже появилась возможность обзавестись новой студией (по слухам, на улице San Basilio) – Вильгельма Александровича довольно скоро с помощью братьев Сведомских превратилась в элегантный дамский салон. «Молодые, пожилые и старые «мисс» и «мистрис» с увлечением рассматривали колоритные, талантливо скомпонованные, многообещающие эскизы и ссорились между собой из-за права покупки, заглядываясь на белокурого интересного художника, – сообщают исследователи. – Голодать больше не приходилось. Колесо фортуны повернулось к молодому творцу радужной стороной своей окраски».
Котарбинский по-прежнему много работал: писал с натуры, создавал масштабные композиции на тему античных сюжетов, набрасывал эскизы в блокнот, не переставая восхищаться колоритной жизнью окружающих римских двориков. Картины его уходили на ура, и вскоре сложилась странная ситуация, когда оплаченного стало больше, чем сделанного. Работать приходилось в спешке и большей частью «под заказ».
«Это мне очень повредило, – признавался впоследствии Котарбинский, – я привык недоделывать свои вещи и оттого они в эскизе всегда были лучше, чем в исполнении… Деньги у меня никогда не залеживались, проживал так же легко, как наживал. И сразу же зарабатывал новые. Был я тогда молод, о будущем не задумывался».
«Печать торопливой недоделанности чувствуется и на некоторых законченных полотнах мастера. Иногда ошибки в перспективе, тенях и анатомии, совершенно незаметные на эскизе, на картине бросаются в глаза и расхолаживают зрителя», – пишут о Котарбинском того периода искусствоведы.
Так юный художник столкнулся с новым витком опасностей. На этот раз враг предстал в более изощренном виде, чем обычные материальные трудности. Сытый гений частенько перестает быть гением. Перед Вильгельмом Александровичем открылась перспектива так и остаться навсегда популярным салонным рисовальщиком, уже не стремящимся к профессиональному росту. Довольно часто он ездил в Варшаву. С задачами, поставленными Варшавской школой изящных искусств, художник справился блестяще, получил все необходимые рекомендации и аттестации, участвовал в выставках, давал интервью прессе. Семья встречала Вильгельма с распростертыми объятиями, делилась сообщениями о его успехах с соседями и знакомыми, гордилась. Прежние учителя хвалили и радовались, что вовремя распознали талант и направили в нужное русло. Двоюродный брат Милош, тоже художник, отправившийся на обучение в Санкт-Петербург, признавался, что именно благодаря наглядному успеху старшего кузена сумел добиться своего с легкостью: когда пришло время уезжать, ему не пришлось сталкиваться ни с каким сопротивлением семьи… Кузина – та самая Она, при мыслях о которой сердце Вильгельма Александровича все еще начинало учащенно биться, – выглядела превосходно и весело. На многолюдных семейных ужинах она общалась с Вильгельмом как ни в чем не бывало, явно считая, что юношеская тяжелая история прошлого забыта и что оба они справились с сердечными травмами самым лучшим образом. Судя по всему, три свои римские цели Котарбинский мог считать достигнутыми. Возрастал риск потерять ориентир, к которому нужно стремиться.
К счастью, Вильгельм Александрович справился. На этот раз решающую роль сыграл вовсе не случай, а волевое решение не останавливаться на достигнутом и непроходящие «сны о чем-то большем», всю жизнь сопутствующие нашему герою. Академические справочники сухо сообщают: «С 1872 по 1875 год обучался под руководством Франческо Подести в римской Академии искусств святого Луки. Закончил с большой золотой медалью». Чтобы оценить значение этого факта, стоит рассмотреть историю Академии.
Академия святого Луки – одна из древнейших художественных академий мира. Она была открыта в 1593 году и стала второй в Италии школой, относящейся к художественным искусствам как к науке и излагающей материал по академической программе, способной выпустить всесторонне образованных и владеющих всеми важнейшими техниками художников. Академия получила свое название в честь святого евангелиста Луки, согласно преданию писавшего картину, на которой были изображены Богородица с младенцем. Святой Лука издревле считался святым покровителем художников. Как и основанная в 1563 году во Флоренции первая подобная Школа искусств, Академия святого Луки опиралась на костяк талантливых и знаменитых художников, способных не только творить, но и систематизировать свой опыт с целью передачи его дальнейшим поколениям. Первым президентом нового общества стал Ф. Цуккаро. Он разработал новые правила преподавания искусств, во многом предвосхитив свое время и реформировав эту область педагогики. В 1607 году Цуккаро выпустил сочинение «Мысли о живописи, скульптуре и архитектуре», которое надолго стало художественно-теоретической основой для преподавания искусств. В 1872 году заведение было преобразовано в Королевскую академию и открыто именовалось лучшей европейской школой художеств. Именно в это время Вильгельм Александрович Котарбинский поступает на курс к знаменитому Франческо Подести, одному из величайших итальянских живописцев XIX века, прославившемуся своей исторической и религиозной живописью. Будучи сыном простого портного, Франческо Подести прошел долгий и тернистый путь, рано лишившись родителей и из никому не известного талантливого сироты превратившись в живую легенду. Учителю на момент встречи с нашим героем было уже 72 года, однако все источники отмечают удивительную живость ума живописца и его искреннюю теплоту по отношению к каждому из учеников. Стоит заметить, что, дабы быть зачисленным в Академию, да еще и попасть на курс именно к Франческо Подести, нужно было проявить не только выдающийся талант, но и подтвердить настоящую готовность учиться, пройдя множество испытаний. Вильгельм Александрович справился и довольно скоро был признан одним из лучших учеников Академии. Возможность учиться в столь благодатное время в столь престижном заведении и у столь грандиозного мастера была и большой честью для Вильгельма Александровича и качественно новым витком его профессионального развития. После блестящего окончания Академии Котарбинский заявляет о себе уже как о серьезном авторе, привлекающем внимание лучших галерей мира.
Одним из первых знаковых покровителей Вильгельма Александровича был Йосип Юрай Штросмайер – хорватский католический епископ и выдающийся общественный деятель, которого хорваты по сей день почитают как «отца нации». Именно он основал в Загребе Югославскую академию наук и искусств и Хорватский университет. В 1875 году Штросмайер приобретает для своей частной галереи две грандиозные работы Котарбинского «Мученичество Святого Каликста» и «Переход евреев через Чермное море» (в 1884 году картина была передана в дар Хорватской Академии наук).
Интересовался творчеством Котарбинского также и знаменитый Владислав Косцельский, больше известный как Сефер-паша, то есть дивизионный генерал турецких войск. Поначалу легендарный Сефер-паша просто пожелал посмотреть мастерскую известного польского художника, проживающего в Риме, а потом «был очарован оригинальностью суждений и талантом Котарбинского». Известно, что, по крайней мере, одну из работ Вильгельма Александровича приобрел для своего собрания живописи сам правитель Египта Хедив Исмаил.
Список именитых покупателей и влиятельных друзей все пополнялся, но, по свидетельствам очевидцев, на характере и поведении ВильгельмаАлександровича это вовсе не отражалось. «Никакой заносчивости, всегдашняя готовность рассказать и показать что-то интересное, неуемная любовь к жизни и каждому штришку окружающего мира», – вспоминают о тогдашнем Котарбинском друзья. Если чьи-то знакомые приезжали в Рим (а со временем и не только в Рим, легкий на подъем Вильгельм Александрович «ознакомился подметками наощупь» со многими соседними итальянскими городами) и им нужен был провожатый, способный ознакомить с историческими достопримечательностями и удивительными городскими легендами, – просили Котарбинского. Если заезжим покупателям нужны были консультации в вопросах живописи – Вильгельм Александрович безвозмездно соглашался выступить в роли консультанта. Если кому-то из друзей нужна была творческая помощь в обустройстве мастерской или жилища, обращались, опять же, к Котарбинскому. И даже когда кому-то из знакомых натурщиков или их родственников требовалась подработка, Вильгельм Александрович брался «устроить это дело».
Легкость в общении и, вместе с тем, принципиальность в каких-то действительно важных вопросах помогали Вильгельму Александровичу сходиться с людьми самых разных характеров. Один из примеров – Генрих Ипполитович Семирадский, знаменитый русский художник с польскими корнями, также проживавший в те годы в Риме. О Генрихе Ипполитовиче ходили самые разные слухи. Он был вспыльчив и иногда слишком резок в суждениях. Тем не менее, к Котарбинскому питал самые теплые чувства.
«Один раз мы пошли к Семирадскому вдвоем, – вспоминал И. Я. Гинцбург, рассказывая о своей дружбе с Ильей Ефимовичем Репиным. – Я давно знал Семирадского и даже позировал ему для картин «Александр Македонский» и «Орел». Когда мы пришли к Семирадскому, нас встретили лакеи. Роскошь. Ничего подобного никогда у Репина не бывало. Мы поздоровались, и Репин, очевидно, для того, чтобы сделать приятное хозяину, сказал, что привез поклон от товарищей.
– Каких товарищей? – переспросил Семирадский.
Репин назвал имена Поленова, Максимова, Савицкого.
– Это не мои товарищи! – перебил Семирадский. – У меня один товарищ – Котарбинский. Это мой друг, поляк, остальные мне не товарищи.
Я потом спросил Репина: неужели Семирадский и к нему так высокомерно относится?
– А что же, он талантливый человек, – оправдывающе заметил Репин».
Из некоторых воспоминаний можно сделать ошибочный вывод, что приятельствование Котарбинского и Семирадского основывалось на общих политических взглядах, но многие свидетели приводят диалоги, в которых Вильгельм Александрович и Генрих Ипполитович «горячо спорили, высказывали прямо противоположные позиции, причем, если в процессе диалога им удавалось переубедить друг друга, то происходило это одновременно, и словесная дуэль продолжалась, только на этот раз молодые люди отстаивали мнения, противоположные изначально заявленным».
Так как у Семирадского Вильгельм Александрович бывал довольно часто, и так как Генрих Ипполитович «оказался на тот момент в центре большой колонии русских и польских художников», то и Котарбинский со Сведомскими тоже в итоге примкнули к компании. В их окружении были в те времена и М. Антокольский, и М. Чижов, и Пий Велионский, и В. Бродский… Собиралось все это общество обычно или в знаменитом «Кафе Греко» (в том самом, где так часто бывал Гоголь, и за столиком которого была написана львиная часть «Мертвых душ»), или же дома у Семирадского (мэтр арендовал студию близ Испанской лестницы, где традиционно селились художники, а также собирались потенциальные натурщики и натурщицы). Частенько вся компания посещала и знаменитую мастерскую Сведомских. Разговоры об искусстве, философии и политике иногда затягивались до рассвета, и, как ни странно, говорят, единственный, кто всегда мог вспомнить, кто какую мысль озвучивал и какую идею «внезапно выхватили с потолка», – был Вильгельм Котарбинский, которого неизменно отличали «искренняя заинтересованность в каждой мысли собеседников» и «признание полной реальности и глубокой важности любых фантазий».
Вот еще несколько ценных свидетельств о Вильгельме Александровиче того времени. Закончив Академию, Вильгельм Александрович какой-то время давал частные уроки живописи. Занимался он этим не от недостатка в средствах, а из любви ко всему новому.
«– Встретить талант, осторожно расчистить его от налета шелухи, поддержать и подсказать – что может быть занимательнее? – говорил он.
– Не знаю, не знаю, – возражал Александр Сведомский, который искренне считал преподавание живописи насилием над личностью ближнего. – Настоящий талант или пробьется сам, или зачахнет. Но все равно – самостоятельно. Талант – хоть и болит, но все равно не зуб, чтобы надлежало тянуть его клещами. Пришел учиться сам – значит, уже избрал путь и тогда тебе прямой путь в нормальную академическую школу. А так, когда мечтающие об утонченности мамаши нанимают вас для своих деток, обалдевших от запутанных уроков и несущих ноты на урок живописи, – это вовсе не праздник, а тяжкий и никому не нужный труд… Бросьте вы это дело!
– Возможно, мне просто очень везет с учениками, – примирительно отвечал Котарбинский, не собирающийся оставлять преподавательскую деятельность».
С учениками ему действительно везло. Например, в Неаполе он некоторое время давал уроки тогда еще никому не известной Марии Башкирцевой. В 1876 году желание 18-летней дворянки брать уроки рисования иначе как причудой назвать никто не мог, но Мария не привыкла слышать «нет». Ей нашли учителя. Впереди у Башкирцевой была учеба в знаменитой парижской Академии Жюлиана, художественные выставки, блестящие результаты, настоящая слава, но на момент знакомства с Вильгельмом Александровичем юная эмигрантка еще даже не была уверена, что хочет стать художницей. Позже на весь мир прогремит ее переписка с Мопассаном, позже будет опубликован и станет бестселлером ее знаменитый дневник, а пока перед Котарбинским предстала немного взбалмошная, упрямая, но очень целеустремленная и безусловно талантливая девушка. Вот как она сама вспоминает один из уроков:
«Пятница, 14-го января. В одиннадцать часов пришел К., молодой поляк, мой учитель живописи, и привел с собой натурщика, лицо которого вполне подходило бы для Христа, если несколько смягчить линии и оттенки. У этого несчастного всего одна нога; он позирует только для головы. К. сказал мне, что он брал его всегда для своих Христов.
Я должна признаться, что несколько оробела, когда он сказал, чтобы я прямо рисовала с натуры так, вдруг, без всякого приготовления; я взяла уголь и смело набросала контуры. «Прекрасно, – сказал учитель, – теперь сделайте то же самое кистью».
Я взяла кисть и сделала, что он сказал.
– Отлично, – сказал он еще раз, – теперь пишите. – И я стала писать, и через полтора часа все было готово.
Мой несчастный натурщик не двигался, а я не верила глазам своим. Обычно мне нужно было два-три урока для контура и еще при копировке какого-нибудь холста, тогда как здесь все было сделано в один раз – и с натуры – контур, краски, фон.
Я довольна собой, и если говорю это, значит, уж заслужила. Я строга, и мне трудно удовлетвориться чем-нибудь, особенно самой собою».
Когда Вильгельм Александрович рассказал в Риме об удивительной ученице и ее возможном блестящем будущем, друзья засмеяли его – несмотря на относительно вольные нравы и демократичность суждений, идеи феминизма в то время все еще вызывали, мягко говоря, удивление. Считалось, что, во-первых, родители ни за что не допустят, чтобы леди из высшего сословия стала художницей, во-вторых, у девушки попросту не хватит физических сил, чтобы часами простаивать за работой, в-третьих, вопросы стыдливости – а ведь художнику приходится работать и с обнаженной натурой, и с вопросами анатомии – наверняка сыграют свою роль. И вообще, девушка, скорее всего, составит блестящую партию какому-нибудь солидному человеку и тут же забудет о всяком творчестве, переориентировавшись на более естественные для дамы ценности. Вильгельм Александрович слушал все эти рассуждения, хитро улыбался, покручивал ус и говорил, мол, «так-то оно так, но ученица совершенно особенная и, вот увидите, имя ее еще прогремит на всю Европу». Так и вышло. Первое время Мария Башкирцева была вынуждена работать под псевдонимом – друзья Вильгельма Александровича были правы, считая, что художница из высшего света может вызвать неодобрение окружающих. Но потом, став уже известным мастером, она открыла свое имя, и всем стало ясно, что пророчество Котарбинского сбылось, в Европе появился новый большой талант. Увы, Мария Башкирцева ушла из жизни очень рано. В 25 лет она умерла от туберкулеза, но успела оставить миру множество чудесных работ. Кто знает, может быть, именно уроки, данные Вильгельмом Александровичем, заставили девушку всерьез и окончательно поверить в себя и заняться живописью по-настоящему.
Разумеется, среди учеников Котарбинского встречались и куда менее прославившиеся в последствии личности. Но всех их Вильгельм Александрович очень ценил, в каждом пытался открыть лучшие стороны, призывал совершенствовать мастерство, не забывая об эмоциональном наполнении работы.
«И от себя, и от остальных художников он всегда стремился добиться мыслей и настроения в работе. Говорил, что «одно искусство без сердца и виртуозность карандаша без эмоций не способны оживить картину и взволновать зрителя», но, в то же время, «и техническая незавершенность тоже способна уничтожить весь эффект», – вспоминал педагогические идеи Котарбинского Н. И. Мурашко.
Преподавательская деятельность, работа в мастерской, дружеские встречи, путешествия, выставки и индивидуальные заказы – все это было прекрасно и интересно, но самое главное, по убеждению Котарбинского, ожидало впереди. Мечталось о какой-то большой, грандиозной работе и – удивляться тут можно только тому, что художник не задумался об этом раньше – о домашнем уюте и тихих семейных вечерах. Иными словами, яркие бесшабашные, но совершенно бесприютные римские каникулы нашего героя подошли к концу. Сам он об этом еще не догадывался и высказывал мысль о возможном отъезде из Рима только в качестве залихватского «вот как брошу все, как начну новую жизнь!», но где-то в лабиринтах мироздания Котарбинскому уже был уготован кардинально новый виток судьбы. Свидетельствуют об этом сразу два важных события, случившиеся практически одновременно. Во-первых, в Киеве руководящий проектом оформления Свято-Владимирского собора Адриан Прахов с согласия главного художника Виктора Васнецова решил привлечь к работе в соборе Павла Сведомского и Вильгельма Котарбинского. Во-вторых, та самая Она снова вернулась в жизнь художника. Какое-то время назад Она овдовела, и Вильгельм Александрович твердо решил, что, как только положенное время траура пройдет, он проявит свои чувства куда более решительно, чем в юности. Но решительность не потребовалась. По разговорам и дальнейшей переписке стало ясно, что уйти от судьбы обоим сердцам не удалось, задушенные 20 лет назад чувства никуда не делись и только ждали повода и возможности вспыхнуть с новой силой. И вот, наконец, в 1888 году все свершилось. Уезжая из Рима на этот раз, Вильгельм Александрович знал, что едет надолго. В ближайшее время он собирался жениться и перебраться с супругой в только что приобретенное тихое поместье Минской губернии, где уже была готова просторная светлая мастерская, в которой можно будет вдоволь поработать и обдумать идеи для творческого сотрудничества с другом Павлом в Киеве.
© И. Потанина, 2014