12. Три армии в Польше
12. Три армии в Польше
В первые месяцы войны австрийцы, терпя позорное поражение от сербов, получили еще более сильный отпор в Галиции – географической области, занимающей юго-запад Польши и северо-восточную провинцию Австро-Венгрии. Именно там Конрад Гетцендорф привел свои войска к катастрофе, которая окончательно разорвала и без того трещащую по швам империю Габсбургов. Да, российское командование успешно конкурировало с ним в некомпетентности, однако к концу года Конрад показал себя самым бездарным командующим кампании, положив жизни 150 000 подданных Франца Иосифа практически впустую.
И до, и после начала военных действий начальник австрийского Генштаба никак не мог скоординировать свои планы с Мольтке из-за ощутимых трений между двумя государствами. На второй неделе августа зачинщик войны граф Берхтольд жаловался в Вене Александру Паллавичини (отцу офицера с той же фамилией, который воевал в Сербии): «Во всем виноваты немцы»{753}. Мало кому из его соотечественников удалось изгладить горькие воспоминания о поражении, нанесенным Пруссией в 1866 году: «Несмотря на грозящую нам опасность, старая вражда еще жива, особенно в высшем свете, и в Берлине это прекрасно понимают».
Конрад, проигнорировав то, что немцы намеревались провести на востоке лишь сдерживающую операцию, разделываясь тем временем с Францией, начал в Польше масштабное окружение. Для этого в августе он выставил 31 дивизию против российских 45 пехотных и 18 кавалерийских. Царские армии смогли быстро развернуться в южной Польше – отчасти благодаря тому, что начали передислокацию войск еще до приказа о полной мобилизации, а также потому, что не жалели французских средств на модернизацию железных дорог. Австрийцы оказались менее расторопными: Конрад планировал задействовать в развертывании 11 000 поездов, но обеспечил лишь 1942, которые ползли через всю империю со скоростью 15 км в час – вдвое медленнее немецких. По шесть часов ежедневно отнимали остановки, во время которых пассажиры военных эшелонов получали питание. Некомпетентность граничила с фарсом: станционный смотритель в Подбоже (австрийская Силезия) от нервов перепутал все сигналы, задержав в результате несколько подразделений не на один час, и во время последующего расследования застрелился.
Четыре габсбургские армии, направленные в Галицию, высаживались из поездов далеко за линией фронта и следовали на позиции пешком, с 19 по 26 августа покрывая по 30 км в день. Солдаты в некоторых случаях относились к предстоящей кампании с той же наивностью, что и их командование. Разведотряд, который вел лейтенант Эдлер фон Хеффт, заметил в двух километрах казаков, подпустил их на 1200 м и только потом открыл огонь. Один из русских упал, к восторгу австрийцев. «Разумеется, все сразу стали присваивать заслугу себе, – писал Хеффт. – “Как же он замечательно рухнул,” – восхищался один из стрелков»{754}.
44-летний доктор Рихард фон Штеницер, оставивший в Вене респектабельную практику, чтобы поступить в армию военврачом, прибыл на фронт с одним небольшим саквояжем, ведь «говорили, что кампания продлится не больше пары месяцев»{755}. Однако штабной офицер Александр Паллавичини – знакомый Берхтольда – был настроен мрачно с самого начала: «Это печальный “успех” нашей дипломатии, которая всегда рассчитывала на то, что сражаться придется только с Сербией». После этого он перешел на французский: «Пора учить новые слова – ordre, contreordre, d?sordre (приказ/порядок, контрприказ, беспорядок/хаос)». Подполковник Теодор Риттер фон Цейнек, прощаясь в Вене со своей женой перед отъездом в галицийский штаб армии, ощущал себя так, словно «бросается в густую тучу»{756}. Польша, западный выступ царской империи, стала в Первой мировой одним из самых экзотических театров военных действий. Джон Рид нарисовал красочный портрет ее пестрого населения, к которому теперь примешивались солдаты со всех уголков империи Николая II, «парад народов», как назвал его американский журналист:
«Неприметные, скромные молдавские крестьяне в белой льняной одежде и широкополых шляпах, из-под которых на плечи струились на плечи буйные кудри. <…> Русские мужики в блузах и фуражках топали тяжелыми сапогами – бородатые гиганты с простыми невыразительными физиономиями, и крепко сбитые плосколицые русские женщины в цветастых платках с рубахами кошмарных сочетаний. <…> То и дело мелькает расчетливое, с бегающими глазами лицо длинноволосого попа с прыгающим на груди поверх рясы массивным крестом. Донские казаки без особой формы, если не считать широких красных лампасов на брюках, сабель с серебряной чеканкой без гарды и выпущенных на левый глаз кудрявых чубов. Рябые татары, потомки Золотой Орды, наводнившие Святую Москву, – армейские силачи, в качестве отличительного знака носящие узкую красную полосу; туркмены в огромных белых или черных папахах, полинявших фиолетовых или синих кафтанах и сапогах с загнутым носом, в блеске золотых цепей, ремней, кинжалов и ятаганов, и, конечно, кругом евреи, евреи, евреи»{757}.
Вот в такую обстановку – мешанину народностей с совершенно разными традициями – угодили в августе 1914 года три армии. Еще на землях Габсбургов австрийскому лейтенанту Константину Шнайдеру показалось, что по мере приближения эшелона к Карпатам меняется не только пейзаж, но и поведение солдат: «Верховное командование обозначило на карте границу театра военных действий, и даже природа близ нее изменилась. Мирный пейзаж кончился, остались позади изобильные поля, где хлеборобы собирали урожай, и веселая городская жизнь. <…> Услышав, что поезд останавливается, мы очнулись от поэтических грез и превратились… в удалых героев, заряжая пистолеты, и вооруженные до зубов, дожидаясь утра»{758}.
Преодолев карпатские перевалы, армия Франца Иосифа оказалась в пограничной области, где на каждом шагу стояли огромные города-крепости – Лемберг, Перемышль, Краков. По этим землям австрийцы двигались навстречу русским пешим порядком. Дивизию Константина Шнайдера сопровождали 600 багажных повозок, неопытные гражданские возчики которых никак не желали держаться оставленной для них левой стороны дороги{759}. «Из-за столкновений постоянно случались заминки, трудности, перебранка», – возмущался их недалекостью Шнайдер{760}. По обеим сторонам от польской границы дороги оставляли желать лучшего, а железных было попросту мало. Колонны снабжения конрадовской армии, участвующие в войне XX века, двигались немногим быстрее, чем в XIX.
Австрийцы намеревались сразиться с российской армией на двух фронтах – в 1500 км к югу от Варшавы за рекой Сан и восточнее, по обоим берегам Днестра. Во втором секторе численный перевес составлял три к одному – не в пользу австрийцев. Однако российский командующий Николай Рузский, понеся большие потери в первых же схватках после осторожного выдвижения на габсбургскую половину Галиции, поспешно отошел назад в Польшу. Тем временем российские командиры получали иррациональные и поистине противоречивые приказы от соперничающих верхов: штаба армии – царской ставки, возглавляемой Великим князем Николаем, от Санкт-Петербурга и, наконец, от командующего фронтом, генерала Николая Иванова. Генералы в полевой обстановке решали дилемму, выбирая наиболее, по своему разумению, правильный для конкретного случая вариант без учета действий соседей. Высшие офицеры беззастенчиво демонстрировали взаимную неприязнь. Наибольшую известность получили трения между Самсоновым и Ренненкампфом, однако были и другие: так, в Галиции полковник Гулевич, шляхтич и офицер из свиты, назначенный начальником штаба 9-й армии, отказывался разговаривать с генералом Лечицким, командиром этой же армии, которого презирал как неисправимого варвара за то, что тот не разрешил Гулевичу поселить при штабе жену{761}.
Хронический пессимист Рузский встретился с австрийцами, однако его одолевал страх, что развернутые севернее немцы могут пойти на Варшаву, а оттуда – на Петербург. Поэтому он ратовал за отход к Неману. Часть варшавских фортов и мостов была взорвана в мрачном предчувствии такого исхода. Между тем 350 000 русских двигались на юго-запад от Люблина к Австрии, где Конрад развернул сравнимые по численности войска, и обе стороны беззастенчиво мародерствовали и жгли попадающиеся на пути села. Этим землям военные действия были внове, и население еще не приспособилось к их жестоким требованиям. В Ополе от горящей церкви остались только алтарь и крест, а кирпичи колокольни усеяли окрестное поле, перечеркнутое брошенными траншеями австрийцев. При этом в паре километров наступающие российские войска встретили семьи в праздничных нарядах, как обычно в воскресенье следующие в церковь. В деревенском пруду плескались и играли дети{762}. В лагере австрийцев Константин Шнайдер, с любопытством разглядывая церкви с куполами-луковицами и удивляясь забавным названиям, размышлял: «Таким и должен быть Восток. Заметно, что Европа осталась далеко позади»{763}.
Штабной офицер Эдлер Хеффт попал под свой первый артобстрел, устроенный русскими, 15 августа. В крестьянскую избу, куда его отправили на постой, угодил снаряд, «лошади взвились на дыбы, люди кинулись врассыпную, и кого-то наверняка накрыло на месте». Однако когда обстрел прекратился, он обнаружил, к своему изумлению, что ранило только одного человека – в колено. «Не иначе как Господь сотворил чудо, – писал он, – потому что в противном случае не уцелел бы никто»{764}. Они усвоили важный урок всех сражений: как ни опасен артиллерийский обстрел, он не означает абсолютного уничтожения, которое со стороны кажется неизбежным.
Союзных военных атташе, направленных на Юго-Западный фронт, российские командиры и штабные офицеры встречали троекратными поцелуями, которые британский генерал-майор Альфред Нокс терпеть не мог. Принимающая сторона уныло потягивала сладкий лимонад: Иванов запретил спиртное в офицерских столовых на время военных действий, не повысив тем самым ни боевой дух, ни рвение. Однако генерал пользовался любовью у солдат, с которыми постоянно заводил беседы. Когда дюжий артиллерист сказал, что оставил дома жену и пятерых детей, участливый командир заверил, что родня его обязательно дождется. Артиллерист ответил мрачно: «Как говорится, на войну широкая дорога ведет, а обратно – узкая тропка»{765}.
Утром 19 августа Иванов наблюдал за наступлением своей армии под проливным дождем. На привалах солдаты перематывали грязные портянки, вешая их сушиться, когда стихал дождь. Несколько молодых солдат распевали популярную в армии песню:
Помню, я еще молодушкой была,
Наша армия в поход куда-то шла.
Вечерело. Я сидела у ворот,
А по улице все конница идет.
Тут подъехал ко мне барин молодой,
Говорит: «Напои, красавица, водой!»
Он напился, крепко руку мне пожал,
Наклонился и меня поцеловал…
Долго я тогда смотрела ему вслед.
Обернулся – помутился белый свет.
Всю-то ноченьку мне спать было невмочь,
Раскрасавец барин снился мне всю ночь{766}.
Однако, по словам очевидцев, «почти у всех на лицах были написаны тоска и уныние»{767}. Кроме того, Альфред Нокс отмечал, что большинство армейских лошадей, недавно реквизированных с ферм и конюшен, оказались слишком мелкими для тяжелых артиллерийских упряжек и слишком необученными для неопытных ездовых. В российской армии лошади полагалось в сутки 6,6 кг овса, 7 кг сена, 2 кг соломы – на треть больше, чем в мирное время, поскольку бедолаг заведомо предполагалось гонять в хвост и в гриву. В действительности, однако, лошади еще реже, чем люди, дожидались положенного им по уставу и умирали тысячами.
23 августа начальник штаба фронта Янушкевич жизнерадостно заявил Иванову: «На маневрах мы отрабатывали сражения с куда более сильными австрийцами, что выступают против нас сейчас». Однако в последующие три дня бессистемно развернутые российские войска подставили противнику фланги – и жестоко поплатились. Войска Иванова благоразумно отошли на новые позиции к Краснику по той же дороге, по которой наступали. На следующий день австриец Эдлер Хеффт с однополчанином набрели на церковный погост, где до этого попали под артиллерийский обстрел русские. Многие погибшие лежали непогребенными: «В воздухе стоял смрад, приходилось задерживать дыхание. <…> Стены повсюду завалились внутрь, воронки от разрывов наслаивались одна на другую. Погибшие лежали вокруг, в одном месте целых семеро вповалку. У одного был пробит живот, другому снесло всю голову кроме нижней челюсти. У третьего не хватало плеч и бедер. Картина ужаснее некуда. Венце принялся фотографировать, а я пошел прочь, зажимая нос»{768}.
На австрийской стороне в число первых погибших в Галиции попал генерал Александр Брош фон Ааренау, один из тех высших офицеров, которые так жаждали войны{769}. 21 августа, пренебрегая рекогносцировкой, он повел в атаку на русских плотный строй Kaiserj?ger (тирольских стрелков) – в результате завязалась кровавая битва, в которой он стал лишь самой заметной из жертв. Австрийские солдаты жаловались, что их серая форма, сливавшаяся с горным ландшафтом, на равнинах Галиции сильно заметна. Русские же, одетые в бурое, становились на пахотных землях почти невидимыми{770}.
Сильно мешала армии Франца Иосифа языковая неразбериха в ее рядах. В нескольких случаях солдаты из набранной в Богемии дивизии открывали огонь по однополчанам из соседней части, приняв их за врагов – что неудивительно, поскольку те говорили только на сербохорватском{771}. Константин Шнайдер повел разведывательный отряд навстречу русским и, встретив по дороге габсбургских гусар, пожелал обменяться с ними полученными сведениями{772}. К сожалению, ни один из всадников не говорил на тирольском диалекте немецкого – родном языке стрелков Шнайдера. Вечером 28 августа к позициям одной австрийской дивизии приблизился кавалерийский полк. Раздавшийся возглас «Казаки!» подхватила сотня голосов, и по невидимому в темноте врагу открыли отчаянную стрельбу. На следующее утро Шнайдер осмотрел территорию перед своими позициями и ужаснулся: «Лощина была завалена трупами… гусарами из нашего полка, застреленными не врагом, а нашей собственной пехотой. От этой невозможной картины я чуть не закричал»{773}. И снова к трагедии привело затруднение в коммуникации: немецкоговорящая пехота приняла непонятные выкрики гусар за русский язык.
Хуже всего пришлось мирным жителям, до которых не было дела ни той, ни другой стороне. Крытые соломой деревянные крестьянские избы поджигались без счета. «Видно только каменные основания да торчащие посередине печи, – писал Эдлер Хеффт. – Печные трубы стоят вдоль дорог, словно мрачные надгробия. Все деревья опалены страшными пожарами, листья пожухли»{774}. Во время отступления русские уничтожали железнодорожные станции и мосты, а поперек дорог валили деревья и рыли канавы, чтобы задержать австрийцев. В Сувалках слуга, испугавшись внезапных ружейных выстрелов, уронил супницу, которую нес к обеденному столу своего барина. Вскоре бежать пришлось и слугам, и господам. Военный корреспондент Степан Кондурушкин был удивлен неожиданной встречей за линией Люблинского фронта, когда его вдруг окликнули с крестьянской телеги возчик с женой. Возчик оказался старым знакомым корреспондента – помещиком и бывшим членом Государственной Думы, чье поместье спалили австрийцы. «Вот все, что осталось. Ищем пристанища», – безнадежно махнув на лежащие в телеге корзинку и складной стул, поведал погорелец{775}.
Ужасы, выпавшие на долю еврейского народа во Второй мировой, потомкам хорошо известны. О страданиях евреев в 1914 году – особенно от рук русских – известно куда меньше. В Галиции погибли сотни евреев, и еще больше потеряли все нажитое. Русские страдали патологической подозрительностью по отношению к лавочникам вообще и к евреям в частности. Джон Рид описывал польского еврея так: «Сутулый, тощий, в порыжевших туфлях и длинном засаленном лапсердаке, с жидкой бороденкой и отчаянными хитрыми глазками, укрывающийся от полиции, солдат и священников и глазеющий на крестьян, – затравленный народ, озлобленный вымогательствами и притеснениями»{776}.
В октябре жители варшавского многоквартирного дома донесли, что в здании собираются евреи-заговорщики, планирующие их «расчленить». Полицейское расследование показало, что на самом деле несчастные обсуждали, как перебраться через фронт на относительно безопасную немецкую территорию. Альфред Нокс писал 14 октября: «Ходят слухи, будто поймали еврея, который тащил в мешке немецкого офицера по мосту в Ивангороде. Повесили обоих»{777}. 20 евреев было убито казаками во время погрома в ноябре в занятом русскими Лемберге. В декабре были арестованы и брошены за решетку 64 варшавских еврея, якобы сговаривавшихся поднять цены путем спекуляции. Весь товар был конфискован.
Помимо евреев, которым во время войны в Восточной Европе приходилось все туже и туже, были и другие невинно притесняемые, которым доставалось не меньше. В империи Габсбургов к национальным меньшинствам относились хронически подозрительно. В укрепленном городе Перемышль австрийская армия выпустила достойный Третьего рейха эдикт, провозглашавший, что «лишь крайне суровые и безжалостные меры помогут… задавить ростки диверсионной деятельности у населения». Русинов[26] считали пособниками русских. 16 сентября на группу из 45 задержанных, которых военная полиция вела через город, набросилась толпа с криками: «Повесить предателей!» Отряд венгерского ландвера, услышав шум, схватил задержанных на Боцианштрассе и зарубил саблями всех, кроме четырех человек{778}.
Конрад, узнав об отступлении русских, исполнился самодовольства. Продвигаясь вслед за ними на польскую территорию, его авангард далеко оторвался от путей снабжения, и начался привычный габсбургский сумбур. Колонны конной артиллерии лезли вперед пехоты. Из-за противоречивых приказов и контрприказов некоторые части ходили кругами. В отличие от Франции с ее почти непрерывными линиями фронта, на бескрайних просторах востока части терялись иногда на несколько дней, а о местонахождении противника можно было разве что догадываться. Зачастую дневное довольствие не успевали подвезти уставшим войскам до наступления темноты. Штабной офицер Теодор Риттер Цейнек с негодованием отзывался о kinderkrankheiten – «болезнях роста», – аукнувшихся кавалерии серьезными потерями: кавалеристы с глупой беспечностью лихо выскакивали навстречу противнику, как делали их деды в середине XIX века{779}. Аэропланы были редкостью у обеих воюющих сторон, и недостаточная рекогносцировка вызвала с 28 по 30 августа очередную серию столкновений, которая обернулась для армий Иванова потерей сотни орудий и 20 000 пленных.
В числе пленных оказался и Иван Кузнецов. Его с товарищами (не говоря уже об офицерах) повергала в замешательство эта вынужденная беготня туда-сюда по приграничной территории{780}. В конце августа они отступили к селению, где большая группа мобилизованных гражданских рыла траншеи. На ночь войска устроились в них, а на заре получили приказ отступить еще дальше. Однако стоило им приблизиться к деревне, как прискакал полковник на коне и прокричал, что они должны вернуться в траншеи.
Начался хаос. «Солдаты разных рот и взводов перемешались между собой. Офицеры выкликали своих». Врассыпную они отошли назад к траншеям, где их тут же обошел с флангов австрийский авангард. Сотни российских солдат, кружа в беспорядке, крича и стреляя в воздух, искали свои роты – в большинстве случаев напрасно. Разорвавшийся рядом с Кузнецовым снаряд подбросил его в воздух и лишил сознания. Очнулся он в тишине – и уже в плену. К нему обращались на польском: “Dobje pane bude, dobje!” «Я не понимал, что они говорят, – писал Кузнецов, – но после выяснил. “С вами все будет в порядке, пан, все будет хорошо!”». Однако сотням его соотечественников повезло меньше. Когда Кузнецова сажали в телегу, чтобы отвезти в тыл, он видел лежащих повсюду убитых и раненых.
Конрад в австрийском стане ходил гоголем, празднуя большую победу. Однако русские подтягивали подкрепление, а пути подвоза у них теперь были гораздо короче австрийских. Еще когда армии северного фланга войск Конрада начинали наступление на российскую Польшу, части к югу от Лемберга с 26 по 28 августа уже атаковали гораздо более крупную российскую армию на реке Злота-Липа. На этот раз настал черед австрийцев терпеть такое же страшное поражение, как войскам Иванова дальше к северу. Под Хохловом товарищ Константина Шнайдера на собрании дивизионного штаба показал на облако в небе, напоминавшее, по его мнению, затылок Бисмарка. «Как будто он, создатель Тройственного союза, который всегда высказывался против войны с Россией, отвернулся от нас»{781}. 29 и 30 августа на южном участке австрийцы атаковали снова – и получили жестокий отпор. Полки Франца Иосифа наступали сомкнутым строем почти без артиллерийской поддержки, за что и расплачивались тяжелыми потерями.
Тем не менее фантазер Конрад убедил себя, что явные успехи на севере нивелируют поражение на юге. Он разработал хитроумный план: пропустить русских в южном секторе чуть дальше, затем развернуть северные армии и атаковать с фланга. Особенно взбудоражили его пришедшие как раз в этот момент вести о Танненберге: если немцам удается, то и австрийцы не должны ударить в грязь лицом. Первую неделю сентября войска обеих сторон пробирались через Галицию, теряя силы в бесконечных переходах еще до начала сражений. 3 сентября Рузский занял брошенную австрийскую крепость Лемберг, однако в последующие несколько дней получил суровую трепку в столкновениях с врагом.
Самой серьезной ошибкой Конрада было то, что он упустил из вида активное подтягивание подкрепления российских войск на севере, пока он готовил на юге свой грандиозный наполеоновский удар. К 1 сентября против 20 австрийских дивизий выступало около 35 российских. Они неумолимо напирали на позиции Конрада к югу от Люблина и даже смогли отрядить излишки нанести удар по корпусу немецких резервистов, развернутых к востоку от Вислы и прикрывающих территорию кайзера. Резервисты в беспорядке бежали за реку, потеряв 8000 человек, – надо отметить, что русские за первые два года войны взяли в плен больше немцев, чем британские и французские войска вместе взятые. И хотя позор поражения под Таннебергом, а вскоре и на Мазурах сильно давил на российскую армию, на польских землях в сентябре удача оказалась на ее стороне.
В нескольких километрах за линией фронта, в Люблине, бурлило ликование. Люди толпились у собора, разглядывая трофейные австрийские орудия, щитки которых с гравировкой «Ultima Ratio Regis» («Последний довод короля») на одном и «Pro Gloria Patriae» («Во славу Отечества») на втором были изрешечены пулями. Молодой российский артиллерист гордо показывал, как стреляют из пушек: командовал сам себе, заряжал воображаемые снаряды, щелкал замком и кричал: «Пли!» Над мостовыми клубилась пыль, поднятая тысячами солдатских сапог. На вокзале солдаты спали вповалку, обняв винтовки и натянув фуражки на уши. «И в два, и в три часа ночи, – писал очевидец, – все еще не может успокоиться тревожно-радостный после побед, захлебнувшийся людьми городок»{782}. Он видел, как вели по городу толпу пленных австрийцев, повесивших головы, не смотревших по сторонам, не желавших встречаться взглядом с жителями.
Австрийские фланги почувствовали давление превосходящих сил русских: бой за боем изможденные формирования Конрада терпели поражение и вынуждены были отступать. В стане австрийцев царило глубокое уныние. Один из солдат, Паль Келемен, наблюдал у соседнего Галича за беженцами из крепости Лемберг:
«Население тянулось из города длинными колоннами, на телегах, пешком и верхом. Каждый пытался перебраться в безопасное место. Все везли сколько смогли прихватить, на пыльных потных лицах была написана паника, отчаяние, боль и страдание. Испуганные глаза, осторожные движения – их сковывал жуткий страх. Словно облако пыли, которое они подняли, поглотило их и вот-вот утащит за собой. Я лежу без сна у дороги и гляжу на этот адский калейдоскоп. Даже военные повозки увязли в этом потоке, а по полям бредет разбитая пехота, потерянная кавалерия. Ни на ком нет целого снаряжения. Обессиленная толпа течет через долину. Они отходят к Станиславову».
Утрата Лемберга, четвертого по величине города империи Габсбургов, для австрийцев было большим унижением, однако на нем их неудачи не кончились: в последующие дни было потеряно много орудий, в том числе попросту брошенных расчетами при бегстве. Вечером 8 сентября офицеры Конрада, посмотрев на своих вымазанных в грязи, изможденных и подавленных солдат, признали, что армия разбита. На следующий день русские ударили по ним с севера, востока и запада. Единственный путь к отступлению лежал на юг, которым и пришлось воспользоваться. «Сокрушенная, с горечью осознавая поражение, наша колонна снова пересекла границу. Мечты о победе были разбиты», – писал Константин Шнайдер{783}.
Потянулись безнадежные дни. Барон Рудигер Штилльфрид фон Ратениц, 18-летний командир взвода в фельдъегерском батальоне, на рассвете 10 сентября отдал приказ о контратаке под Магеровом. Его взводу уже не хватало терпения лежать на лесной опушке под шквальным огнем российской артиллерии в ожидании приказа наступать. Кто-то крикнул «Vorw?rts!» («Вперед!»). Австрийцы вскочили и побежали через открытое пространство под огнем, а Ратениц вслед за ними, безуспешно пытаясь их задержать: «Я хотел остановить этот безумный рывок, но моих криков не слышали – командовать было бесполезно»{784}. Как ни парадоксально, некоторые из бегущих прикрывали лица саперными лопатками и, когда снова залегли в укрытии, принялись окапываться. Сам Ратениц начал копать, когда что-то шлепнуло его по правой ступне и ногу пронзила резкая боль. Он понял, что ранен.
Ему пришлось пролежать на открытом участке 15 часов, до темноты, потому что ни один санитар с носилками не отваживался сунуться под обстрел. Ожидание скрашивало общество солдата, помогавшего ему окопаться: «К полудню стало невыносимо жарко, нас отчаянно мучила жажда». Товарищ разделил с ним кусок найденного черствого хлеба, а затем скатал самокрутку из туалетной бумаги и трубочного табака. В половине десятого вечера их наконец доставили в тыл. Выдержав кошмарную поездку в обозе, пассажирам которого приходилось «слушать непрерывные стенания», он прибыл в Перемышль. Оттуда его увезли на поезде в Вену, где он несколько недель пролежал в госпитале.
11 сентября Конрад отдал приказ об общем отступлении. Константину Шнайдеру пришлось скакать глухой ночью в соседнюю дивизию просить о помощи – заткнуть угрожающую брешь в линии фронта. По дороге он встретил разбитый, потерявший 90 % личного состава батальон, командир которого горячо благодарил, когда Шнайдер сориентировал его на местности. На просьбу о подмоге командир дивизии сразу же ответил отказом, объяснив, что ему самому не хватает людей и подкрепление он выделить не может{785}. Штабной офицер проделал свой путь впустую и вернулся в штаб, угнетенный грозящей армии опасностью. Царские генералы продолжали подтягивать подкрепления, тогда как силы Конрада таяли, а люди не выдерживали бесконечных маршей. К 9 сентября русские наступали неудержимо, грозя австрийцам полным разгромом. Конрад обратился за подмогой к немцам. Просьба пришлась как раз на отступление от Марны, и кайзер ответил, что в данный момент ничего сделать не в силах.
Своими успехами российская армия была в большей степени обязана промахам австрийцев, чем собственному командованию или мастерству, однако позор Конрада был бесспорным, а триумфы немцев на других участках делали его еще более невыносимым. Александр Паллавичини рассказывал о том, с какой досадой восприняли его коллеги по штабу армии вести о Танненберге. «Вечно эти пруссы, а не мы», – ворчали они. Паллавичини возразил, что «это не важно, главное – победа»{786}. Другие по-прежнему досадовали, но он не отступался, отважившись даже на крамолу: «Лучше бы нас всех передали под немецкое командование». Ему это с рук не сошло. «Я не добавляю себе популярности такими высказываниями». Два дня спустя он дописал: «Успехи немцев растут. Похоже, у них есть секретная формула. Нам, в нашем положении, это сложно принять, однако не стоит забывать, что мы имеем дело с цветом и мощью российской армии». Царские подданные в приграничных районах Галиции обрадовались, когда вражеские войска были отброшены назад. Помещик Станислав Куницкий отправил детей в Люблин, когда в поместье пришли австрийцы, а сам 36 часов скрывался в погребе с женой, пока наверху кипел бой. Освобожденный (на какое-то время) казаками, он закатил офицерам пир с «непревзойденными щами» и гигантским карпом из пруда. Несмотря на то что сад поместья испещряли воронки от снарядов, на столе красовались осенние астры{787}.
Миллионы солдат, набранные из крестьян, ничего не смыслили в новой технике, и это приводило подчас к комическим случаям. Один из русских солдат объяснял корреспонденту, как он получил медаль: «Шел я, ваше благородие, по дороге, вижу – автомобиль катит, по виду на наш не похож, и управляет им человек в немецкой шапке. Я отступил от шоссе, рассыпался в цепь, открыл огонь и начал его обстреливать. Автомобиль подшиб, и машина стала, я подбежал и того, который в машине сидел, тоже подшиб… Думаю, надо машину в штаб доставить. Сел вместо шофера, пробовал управлять, ничего не выходит. Пыхтит и ни с места… А тут навстречу крестьянин едет, распряг повозку и заставил везти»{788}. Солдаты, разинув рты, глазели на первые примитивные российские бронемашины, введенные в бой под Лодзью. Один из наблюдавших за обшитым стальными листами чудовищем заметил сурово: «Серьезная вещь». Корреспондент писал о бронемашинах: «Им везде рады, повсюду зовут остаться подольше».
Британский военный атташе Альфред Нокс, следивший за наступлением русских, однажды вечером присутствовал при допросе австрийских пленных и был восхищен бесконечным благородством допрашивающих: «Это была незабываемая сцена. Полная комната офицеров, одна-единственная мигающая свеча и пленные. Допрашивали только унтеров и нескольких солдат… русские считают, что офицера, как человека чести, нельзя оскорблять, вынуждая свидетельствовать против собственной отчизны»{789}. Та же картина повторилась, когда русским пришлось отступить за Дунаец, и штаб австрийской дивизии занял замок в Радлове, где прежде располагалось командование российского корпуса. Новых хозяев не побеспокоил ни один орудийный выстрел, поскольку русский генерал пообещал владельцу замка, графу Хенрику Доланскому, что в благодарность за месяц постоя артиллерия замок не тронет{790}.
Путь отступления австрийцев был усеян брошенным оружием, транспортом и снаряжением, а также тушами павших и умирающих лошадей. Отставшие части скопились в крепости Перемышль, гарнизон которой укреплял фортификационные сооружения в преддверии осады. 12 сентября хаотическое движение по дорогам Перемышля окончательно застопорилось. К 17 сентября русские подошли на расстояние орудийного выстрела и принялись палить по городу. В Вене рос страх, что враг может прорваться за Дунай; 30 000 рабочих отрядили строить укрепления, хотя на некоторых участках в наличии имелась артиллерия лишь 1875-го, а то и 1861 года выпуска.
Положение офицеров и рядовых в австрийской армии разительно отличалось. Доктор Рихард Штеницер в Перемышле писал в дневнике 24 сентября: «Мы убиваем время игрой в карты, едой и сном! Вечером пировали в окопе лейтенанта Карары, распив несколько бутылок вина и шампанского»{791}. О себе он без иронии писал, что работы мало, если не считать нескольких случаев холеры, которая впоследствии перебралась вместе с ранеными в Вену. В то же время журнал боевых действий одного из пехотных полков описывал кошмары трехнедельного отступления, изможденных до предела солдат и приказ «Не делать остановок и не дожидаться отставших»{792}. Этому полку пришлось пройти еще несколько мучительных километров в обход Перемышля, чтобы не усугублять царящее там столпотворение разрозненных воинских частей и разбитых машин.
Город слишком поздно начал запасать продовольствие для осады{793}. Почти половина из 714 орудий представляла собой устаревшие образцы XIX века на дымном порохе, а когда их все же пустили в ход, многие заготовленные снаряды отказывались разрываться. Оборонительные укрепления тем временем возводились на скорую руку – строились новые оборонные сооружения, тянулись миллионы метров колючей проволоки и расчищались зоны обстрела. Однако деревья на подступах валить не стали, оставив подошедшим к городу русским прекрасную возможность использовать лесополосы как укрытие. Очень по-габсбургски: австрийцы изначально не собирались сдавать Перемышль, однако по обыкновению промешкали и взялись укреплять оборону, лишь когда враг почти подошел к воротам. Первая осада Перемышля длилась с 26 сентября по 10 октября, затем город на несколько недель оказался в руках русских, пока тех не вынудили еще раз отступить.
Горечь поражений еще больше разобщала разрозненную многонациональную армию Конрада. Особенно ненадежными оказались части, набранные на востоке. В частности, 19-й пехотный полк ландштурма[27] состоял из так называемых русинов, в большинстве своем украинцев. Полк пал в одном из первых августовских боев – солдаты побросали оружие со снаряжением и ударились в бегство. В сентябре остатки полка исключили из гарнизона Перемышля, сочтя слишком ненадежным для обороны города{794}.
Людвиг Витгенштейн, служивший на австрийском сторожевом катере Goplana на Висле, вместе с остальной командой покинул судно, по которому прямой наводкой собирался ударить враг. «Русские наседают на пятки, – писал он в дневнике. – Не спал уже 30 часов»{795}. На следующий день команда вернулась на катер, но лишь затем, чтобы отойти к Кракову по Дунайцу. За Перемышлем дисциплина и боевой дух в австрийских войсках слегка укрепились – австрийцы вернулись на собственную территорию, оторвавшись от врага. Константин Шнайдер отмечал: «Поведение личного состава улучшается день ото дня. Они вскидывают винтовки на плечо по приказу, а не волочат по земле и не вешают за спину, как охотники. Мародерство по придорожным селениям закончилось, и даже лошадей не сбивают бездумно в табуны»{796}.
К середине сентября австрийцы отошли к рекам восточнее Кракова, потеряв более 350 000 человек. Русские потеряли около четверти миллиона, однако могли без помех подтягивать подкрепление. Среди прочих ценных вещей австрийцы оставили, отступая, тысячу паровозов и 15 000 грузовых вагонов. Им катастрофически не хватало тракторов и лошадей, поэтому в часть 120-мм орудий пришлось впрягать быков. Тем не менее Шнайдер с удивлением наблюдал невероятную технологическую революцию в ведении войны, перемены «более глубинные, чем за весь период от Наполеона до Мольтке».
Теперь Конраду оставалось только окапываться там, где он остановился, и дожидаться помощи от Германии. 19 сентября Генри Вильсон писал из Франции своей жене Цесси: «Кампания [западная] закончится к весне – это если русские не подведут, а я не вижу, почему они должны подвести»{797}. Его слова свидетельствовали о неослабевающей вере британцев и французов в российскую мощь, даже после разгромов при Танненберге и на Мазурах, масштаб которых в Лондоне и Париже недооценивали. В войне 1914–1918, а затем и 1941–1945 годов Россия, к неизменному негодованию и досаде западных союзников, упорно скрывала подробности своих операций и особенно поражения. Британский журнал New Statesman 17 октября признал, что события на востоке окутаны для остального мира завесой тайны. «Текущее сражение может продлиться еще долго, возможно, не одну неделю. <…> Благоразумно будет не верить пока вестям о “больших победах”, с какой бы стороны они ни поступали».
В стане австрийцев Конрад сухо признался подчиненным, что, будь эрцгерцог Франц Фердинанд сейчас жив, он поставил бы виновника этого позорного военного провала – то есть самого Конрада – к стенке. «Положение австрийцев кажется отчаянным, – писал 26 сентября в дневнике немецкий полковник Макс Гофман. – Вот что бывает, если 20 лет пренебрегать тратами на армию»{798}. Примерно треть формирований Конрада была разбита. Однако русские преследовали их вяло, тем самым позволив избежать непоправимой катастрофы. Иванов взял паузу, давая своим армиям перегруппироваться и пополнить запасы, а также укрепляя Лемберг на случай контратаки.
Характерной особенностью войны на Восточном фронте были поочередные остановки армий с обеих сторон из-за проблем со снабжением. Интендантская работа была налажена одинаково слабо что у австрийцев, что у русских, а тут еще немощеные дороги превратились в болото под осенними дождями. Русские развернули в Галиции, с ее малочисленными железнодорожными ветками, куда более крупные армии, чем могли обеспечить снабжением. В дефиците было все, кроме мускульной силы. Солдаты ходили по полям сражений с мешками, собирая подковы с павших лошадей. Степан Кондурушкин слышал, как в разгар сражения кричал из окна крестьянского дома солдат: «Айда картошку есть! Картошки сварил… Ужин еще когда будет». Несколько солдат, не утерпев, действительно кинулись в дом угоститься, хотя вокруг рвались австрийские снаряды{799}.
Тяготы царских солдат лишь немного скрашивали присылаемые из Петербурга гостинцы – сигареты, бублики и пряники в небольших розовых кисетах, обшитых кружевами. В некоторых частях удавалось наскрести годные винтовки лишь для солдат в передовых траншеях. Вторым рядам приходилось дожидаться, пока кого-нибудь из однополчан убьют и оружие освободится{800}. Василий Мишин, бывший торговец мебелью из центральной России, в ужасе отшатнулся, когда ему вручили перепачканную запекшейся кровью винтовку{801}. На люблинском почтамте в середине октября выросла гора почтовых мешков – 32 тонны писем для сотен тысяч солдат, отчаянно ждущих весточки из дома. Развезти их не могли за неимением телег у начальника почтовой службы.
В австрийском штабе Александр Паллавичини пытался найти в происходящем что-то хорошее и утешался тем, что армия все же избежала непоправимой катастрофы: «Никаких новостей, разве что о мелких стычках по линии фронта. <…> Причин для уныния, если окинуть взглядом все театры военных действий, нет: французы, британцы и русские, не говоря уж о бельгийцах, тоже терпят серьезные поражения. И на данный момент мы сумели остановить die Russische Dampfwalze – русский паровой каток. Но поскольку решающего перевеса нам тоже добиться не удалось, до появления ангела мира, который прекратит убийства и разрушение, еще далеко»{802}.
Если смерть на всех фронтах была одинаково ужасна, то раненым на востоке приходилось гораздо хуже, чем на западе. Скрипящие качающиеся телеги, запряженные заезженными лошадьми, везли с полей боя в тыл измученных, зачастую находящихся при смерти людей, растянувшихся на окровавленной соломе. Из трех пассажиров каждой телеги до перевязочного пункта в редких случаях довозили двоих, и еще меньше оставалось в живых после перевязки. Алексей Ксюнин подслушал вполне дружескую беседу русского раненого и австрийского пленного, оказавшихся в одной арбе.
– Венгерец?
– Не… словак.
– Много вас сдавалось?
– Ой, много и убито много. В первые дни весело было, а потом – какое веселье. Нечего есть… Хлеба не стало, консервов тоже, и только два раза давали кофе.
Словак рассказал русскому, что в Карпатах у него осталась жена и двое детей. Боязливо сжавшись, он хвалил русских называя их добрым, хорошим народом. «Скажите, пане, для чего мы воевали? Я не знаю, зачем нас повели на своих»{803}.
Люблинский госпиталь представлял собой страшное зрелище – 2500 с лишним раненых и всего три сотни коек. Людей клали на пол, в коридорах и на кухне, многие так и оставались без медицинской помощи, потому что медикаменты и перевязочные материалы временно закончились, а врачи и медсестры валились с ног. Один из раненых заходился в истошном крике, требуя прогнать проходящего мимо: «Уберите, он давит нас, наступает сапогами!»{804} Ослепший после ранения в голову солдат ощупью пробирался вдоль стены; другой, тоже раненный в голову, с «посоловевшим» взглядом жался щекой к печке, пока рядом не прошел офицер. Солдат машинально приподнялся, по привычке отдавая честь.
Склад у люблинского вокзала переполнился ранеными, которых уже не принимали в госпиталь. Польские медсестры осторожно пробирались между обездвиженными, окровавленными, стонущими, раздавая сигареты. Какой-то русский кивнул на своего соседа-австрийца: «Дайте ему. Тоже наш, по-нашему разговаривает, ровно хохол»{805}. Случай вполне правдоподобный, поскольку в Галиции, как ни на каком другом фронте, подданных двух воюющих империй роднили обстоятельства: и тех, и других отправили на непонятную и не вызывающую патриотических чувств бойню под командование паяцев в золотых эполетах. Корреспондент Степан Кондурушкин в варшавском лазарете спросил одного солдата, почему так много ранений в руку. Тот ответил с горьким сарказмом: «Потому что те, кто ранен в голову, остались на поле битвы». «Слушаешь десятки рассказов, одинаковых, как и сами солдаты, как те условия, в которых одновременно находились в бою тысячи и десятки тысяч людей», – писал корреспондент{806}.
Алексей Толстой по дороге из Москвы на фронт поначалу поражался тому, что на территории военных действий продолжается обычная сельская жизнь, которую он наблюдал из окна вагона: «Тот же праздный народ на остановках, та же тишина по селам и хуторам… едущий на волах крестьянин вдоль полотна, стада и пыль на закате»{807}. Однако по мере приближения к местам боев идиллию нарушали все более мрачные картины и звуки. Поезда в южном направлении, в том числе и поезд Толстого, то и дело останавливались, чтобы пропустить в противоположную сторону русских раненых, которых везли в Москву в открытых, ничем не защищенных от непогоды вагонах. Толстой заметил на многих австрийские сапоги и голубые саржевые мундиры – обмундирование в царской армии сильно проигрывало трофейному.
Почти каждый попавший в плен испытывает смятение и шок, понимая, что настал роковой час и за будущее его никто ручаться не может. Иван Кузнецов описывал свои чувства, когда оказался в австрийском плену: «Я подумал о своей деревне Липяги, о родителях, о молодой жене и ребенке. Им без меня туго придется. Что со мной будет?»{808} Немало военнопленных гибло по обеим сторонам Восточного фронта. Российским пленным, которых везли через Венгрию в товарных поездах, местные жители демонстрировали свою ненависть на разъездах, кидая камни и молотя палками по стенам вагонов.
Несколько тысяч российских пленных содержались в нечеловеческих условиях в лагере под венгерским городом Эстергомом, где многие умирали от голода. Иван Кузнецов писал:
«Очнувшись, мы увидели повсюду погибших, которых нужно было сразу же похоронить. Несколько раз… мы, собравшись кучей, требовали еды… подходили к охране и кричали: “Хлеба! Хле-ба!” Охрана била нас прикладами и отгоняла назад к баракам. <…> Около 15 трупов так и оставались лежать на земле. Иногда в лагерь приезжало начальство и выносило нам строгое предупреждение, тогда несколько дней хлеба выдавали больше и варили картофельный суп. Но потом паек снова скудел. Заключенные лепились к землякам, я нашел пензенцев. <…> Двое были родственниками. <…> Шинели у нас забрали, поэтому мы спали на земле в мундирах и галифе. Каждые три-четыре дня выдавали по 200–300 грамм хлеба. Еду варили раз в день, кипяток с горсткой муки и красного молотого перца, ведро на 20 человек. Пришла осень с холодами, сыростью и грязью. Мы начали зарываться в землю, как кроты. Земля была песчаная, мягкая, яма копалась быстро, а потом мы делали в ней нишу, чтобы могло улечься несколько человек. В нашей компании было трое, мы заползли в нору и лежали там под сводчатым песчаным потолком. Утром вылезли все в песке, отряхнулись, умылись и весь день ходили по лагерю, а ночью снова заползли в нору. В октябре еще похолодало, и наши импровизированные бункеры осыпались»{809}.
Австрийская армия продолжала терпеть бесконечные бедствия. «Из-за артиллерийских обстрелов приходится окапываться, – писал Эдлер Хеффт, – но когда кругом сплошные лужи, это та еще работенка. Потом полило так, что я промок до пояса, в сапогах хлюпало при каждом шаге. Рытье траншей очень выматывает, когда позиции постоянно меняются, и я малодушно уклонился от этого дела»{810}. В эти холодные осенние дни над польскими полями сражений тянулись с печальным курлыканьем журавлиные клинья, глядя сверху на беженцев, которые покидали свои деревни в страхе перед армиями обеих сторон. Марширующие колонны, лошади и телеги, не умещающиеся на узких дорогах, прокладывали новые тракты по картофельным, свекольным, морковным полям.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.