2. Чувства
2. Чувства
Некоторые восприняли известие о разгоревшемся конфликте достаточно спокойно. В прусском Шнайдемюле 12-летняя Эльфрида Кюр спросила бабушку, победит ли Германия. «На моей памяти мы не проиграли ни одной войны, – с гордостью ответила та, – значит, и эту выиграем»{250}. Внучку несколько удивляло, что такое поразительное событие почти не отражается на повседневной жизни. «Мы едим белые булки и хорошее мясо, ходим гулять как ни в чем не бывало»{251}. То, что большинство воюющих сторон настраивалось на молниеносную войну, было всего лишь мифом. Конечно, обычные люди и даже некоторые из владеющих информацией питали такую иллюзию. Отчасти в этом заблуждении были виноваты экономисты, со свойственной им узостью мышления уверявшие, что у Европы быстро закончатся средства. Однако многие способные здраво рассуждать военные в каждой стране догадывались, что общеевропейский конфликт может затянуться надолго.
В парижской опере по-прежнему шел «Фауст», в газетах находилось место под новость о сбитом молочной тележкой ребенке, на футурологической конференции продолжались дебаты о преимуществах постройки тоннеля под Ла-Маншем. Однако 2 августа французская столица объявила осадное положение на время войны: город передал обязанность поддержания общественного порядка военным (наделяя их драконовским правом вторгаться в частное жилище), ограничивались собрания и развлечения. Три дня спустя вышел закон «О предотвращении разглашения государственной тайны в прессе в военное время», запрещающий публикацию любых военных сведений без санкции правительства или верховного командования. Журналисты не допускались к местам боевых действий. В течение последующих месяцев главнокомандующий армией генерал Жоффр распоряжался страной почти как военный диктатор, к зависти его немецкого коллеги Мольтке, которому приходилось отчитываться перед кайзером. На дверях многих парижских частных предприятий появились объявления, с гордостью и грустью возвещавшие: «Закрыто в связи с отбытием владельца и сотрудников на фронт». Кафе и бары теперь закрывались в восемь вечера, рестораны – в половине десятого. Кавалерия вставала лагерем на бульварах, привязывая лошадей к каштанам. К десяти вечера самый оживленный город Европы практически вымирал.
5 августа немецкий парламент проголосовал за финансирование военного займа в 5 миллиардов марок. Введение займа поддержали даже социал-демократы, в большинстве своем настроенные против войны. Когда война стала свершившимся фактом, патриотические чувства оттеснили все прежние убеждения на задний план – точно так же, как в Британии и Франции. Социалисты, уязвленные нападками консерваторов, называющими их «vaterlandslose gesellen» – «людьми без родины», почувствовали необходимость со всеми вместе встать под знамена. Кроме того, Российскую империю одинаково боялись и ненавидели как правые, так и левые. Большинство немцев искренне верили, что родина окружена врагами. M?nchner Neueste Nachrichten с горечью рассуждала 7 августа о возрождении у соседей давней неприязни, «ненависти ко всему немецкому, на этот раз исходящей с востока». Полуофициальная K?lnische Zeitung провозглашала: «Теперь Англия раскрыла свои карты, и все увидели, что стоит на кону, – крупнейший заговор в мировой истории».
Neue Preu?ische Zeitung первой употребила термин Burgfrieden (гражданский мир), характеризующий политическое перемирие между партиями. В Средневековье этим словом обозначали обычай прекращать междоусобицу в стенах осажденного замка, и теперь оно снова обрело популярность. 4 августа с легкой руки Рене Вивиани во французский язык тоже вошло новое выражение – «l’union sacr?e» (священный союз): «Dans la guerre qui s’engage, la France […] sera h?ro?quement d?fendue par tous ses fils, dont rien ne brisera devant l’ennemi l’union sacr?e» («В грядущей войне на защиту Франции встанут все ее сыновья, и их священный союз не сокрушит ни один враг»). Оправдания войне находила и пресса. Религиозная Croix d’Is?re объявляла войну «очистительной», посланной Франции в качестве кары за грехи Третьей республики. «Бытовало мнение, – писал другой современник, – что война очистит атмосферу, послужит обновлению и улучшению». Социалистическая газета Le Droit du people взяла на вооружение фразу «война за мир».
Британия тоже постаралась уладить внутренние разногласия. 11 августа правительство воспользовалось возможностью объявить амнистию всем суфражисткам. Из знаменитого семейства Панкхерст только Сильвия продолжала требовать мира – ее сестра Кристабель и их мать Эммелин выступали за борьбу с «немецкой угрозой». Представитель Конгресса британских профсоюзов заявил, что конгресс видит эту войну «борьбой за сохранение свободного и не терпящего принуждения демократического правления». Немало современников разделяли точку зрения некоторых нынешних историков, что война с Германией позволила избежать серьезного столкновения между британскими рабочими, работодателями и правительством.
Предводитель сторонников гомруля Джон Редмонд проявил подлинное благородство, заявив в палате общин: «В Ирландии два крупных отряда волонтеров. Один из них – на юге. Я говорю правительству, что оно может завтра же отзывать войска из Ирландии. Ирландские берега будут защищать от иноземных захватчиков сыны своей родины, и католики-националисты на юге будут только рады встать плечом к плечу с ольстерскими протестантами на севере». Редмонд вернулся на место под оглушительные аплодисменты, однако его политическая карьера на этом закончилась, поскольку статуса знаменосца ирландского национализма он себя лишил.
Том Кларк из Daily Mail писал в дневнике 5 августа: «Пародия на войну в Ольстере уже в прошлом. О ней упоминают лишь стыдливым шепотом. Последние несколько дней были кошмаром. <…> Теперь же, когда назад пути нет, стало легче. <…> [Британский народ] знает, что придется туго. Он уверен в своих силах, но не самонадеян. Сегодня все наши мысли устремлены к Северному морю: не исключено, что решающее сражение там произойдет уже этим вечером»{252}. Передовица The Times ударялась в юношеский романтизм, забывая о взвешенной рассудительности: [Британский народ] чувствует и понимает, что ему снова придется сражаться за правое дело, – что, претворяя в жизнь начертанное на знамени короля Вильгельма, он послужит “гарантом свободы Европы”. За это сражался Веллингтон на Пиренейском полуострове и Нельсон при Трафальгаре. Это отпор слабого сильному, маленькой страны – наседающим со всех сторон соседям, закона – грубой силе»{253}.
Желание помочь родине побуждало многих к альтруистическим поступкам. Какие-то из них действительно приносили пользу, какие-то нет, большинство попросту провоцировало злоупотребления. Французский сановник, пожертвовавший на нужды страны свой любимый автомобиль, через несколько дней был взбешен, увидев едущую в нем по Рю де Риволи любовницу военного министра. Князь Алоизий Левенштайн-Вертхайм-Розенберг, богатый немецкий аристократ, военными делами не особенно интересовался и военной службы до этого избегал. Однако теперь он, как многие представители его сословия, предложил баварской армии великолепный автомобиль и собственные услуги в качестве водителя, чтобы «внести свою скромную лепту в общенациональное самопожертвование». Кроме того, он за свой счет устроил в фамильной резиденции в Кляйнхойбахе больничное крыло, где предполагалось разместить 10 офицеров и 20 военных рангом ниже. Ему присвоили звание лейтенанта, и через две недели, когда заваленный работой портной наконец дошил ему форму, князь отправился на фронт.
Состоятельные граждане, избавленные от необходимости становиться под пули, отдавали воинский долг в денежном эквиваленте. Имя короля Георга V возглавляло список пожертвовавших средства в британский Фонд помощи государству – монарх передал фонду 5000 фунтов, еще 1000 гиней[10] пожертвовала королева. По 5000 фунтов перечислили сэр Эрнест Кассель и лорд Нортклифф, 2000 фунтов – лорд Дерби, меньшие суммы поступили от мелких дворян, однако никто пока не мог решить, куда именно направить собранные средства. Учрежденный вслед за тем Фонд помощи Сербии собрал 100 000 фунтов к сентябрю. По инициативе герцога Сазерленда аристократы начали предоставлять свои обширные загородные поместья под госпитали, однако из 250 предложенных резиденций многие оказались для этих нужд непригодными ввиду отсутствия налаженной канализационной системы. Тогда герцог пошел дальше и заявил, что предоставляет в распоряжение государства полностью укомплектованный реабилитационный госпиталь в Лондоне, готовый принимать пациентов. Скептически настроенный сотрудник Адмиралтейства, отправившийся выяснять, насколько заявленное соответствует действительности, к удивлению своему обнаружил готовое медицинское учреждение на Виктория-стрит. Как оказалось, герцог создавал его для ольстерских волонтеров в преддверии гражданской войны в Ирландии.
Миллионы немцев принялись собирать «Liebesgaben» («дары любви») – посылки с едой, алкоголем, табаком и одеждой для солдат, однако иногда желание помочь нуждающимся заходило слишком далеко. Norddeutsche Allgemeine Zeitung просила сердобольных богатых дам не приглашать домой детей бедняков, чтобы знакомство с непривычно высоким уровнем жизни не вызвало недовольства в бедных слоях{254}. Некоторые коммерческие предприятия воспользовались открывшимися возможностями. Текстильная мануфактура Курто рекламировала влагонепроницаемый черный креп «для изысканного траура». Burberry начала выпускать «полевой комплект» обмундирования и экипировки под лозунгом: «Каждому офицеру – по непромокаемому плащу Burberry». Ателье Thresher & Glenny зарабатывало неплохие деньги пошивом формы, а Ross радовалась растущему спросу на бинокли. Производитель двухместных спортивных автомобилей предлагал их «для офицеров и не только». На прилавках парижских трикотажных магазинов вопреки сезону появилось теплое белье и чулки, как нельзя лучше подходящее для полевых условий{255}. Лондонские оружейники Webley & Scott, к неудовольствию покупателей, теперь просили по 10 фунтов за револьверы, которые в июле продавали всего за 5 гиней.
Подобное стремление «погреть руки» вызывало негодование общественности. Когда население кинулось делать продуктовые запасы, некоторые немецкие лавочники закрыли магазины вовсе, а цены подняли почти все торговцы. В Мюнхене вдвое вырос в цене картофель, на 45 % подорожала мука, втрое – соль. В Гамбурге группа разгневанных горожанок взяла штурмом лавку одного такого выжиги и отлупила хозяина связками выставленных на продажу сосисок. Deutsche Volkszeitung писала о потасовке из-за картофеля между покупателями и торговкой овощами, запросившей по 12 пфеннингов за кило вместо привычных 6–7. «Не хотите покупать по такой цене, продам русским!» – заявила торговка в запале. От разъяренных горожан женщину пришлось отбивать полиции.
Журналы постепенно заполнялись фотографиями и зарисовками солдат и военного снаряжения. В газетах почти все новости вытеснили военные сводки – довольно туманные и надуманные. На уроках математики школьники решали задачи с солдатами и кораблями. В бесчисленном количестве сочинялись стихи о войне – почти все ужасные: «В грозный час я жизнь отдам за Англию мою, – писала дочь поэта-лауреата Роберта Бриджеса Елизавета. – Смерть приму как высшую награду я, / Если призовет за дело правое сразиться Англия моя».
В лондонском Музее мадам Тюссо фигуру кайзера перенесли из Королевской галереи в Палату ужасов. Прославленное чувство юмора начало отказывать британцам с первых же дней войны: Бернард Шоу жестоко поплатился за статью, в которой призывал обе воюющие стороны расстрелять командование и разойтись по домам{256}. Его произведения изъяли из библиотек и книжных магазинов, а влиятельный литературный деятель Джон Коллинз Сквайр призвал обвалять нечестивца в дегте и перьях. Неисправимый Шоу тем временем язвительно советовал союзникам, если те серьезно настроены расправиться с Германией, выбрать самый рациональный способ – перебить всех немок{257}.
2 августа рота Шервудского егерского полка прибыла на судоверфь Armstrong на Тайне и рассредоточилась вокруг почти достроенного дредноута. Он должен был стать гордостью турецкого флота, и пять сотен моряков султана на старом пассажирском судне ниже по течению уже дожидались окончания постройки. Однако Уинстон Черчилль решил иначе, отдав преимущественное право британскому флоту, поэтому через несколько недель бывший Reshadieh, переименованный в Erin, присоединился к британской эскадре в Скапа-Флоу. Второй линкор, Sultan Osman I, превратился в Agincourt. И хотя Британия предлагала арендовать корабли у Турции за 1000 фунтов в день, а также вернуть их или выплатить полную стоимость расходов на постройку после окончания боевых действий, потеря двух кораблей, строившихся частично на народные средства, привела турок в ярость. Во многом именно недружелюбные действия Британии повлияли на решение Константинополя принять через несколько дней в своем порту Goeben и Breslau. Нейтралитет Турции оказался под большим вопросом.
Европа со скрипом приспосабливалась к перераспределению симпатий и антипатий. Франц Иосиф в Вене из солидарности с «профсоюзом монархов» отклонил выдвинутое Военным министерством предложение лишить 27-й пехотный полк звания «Собственный [полк] Его Королевского Величества короля Бельгии». В Австрии из тех же соображений за 12-м гусарским полком сохранилось звание «Собственный Его Величества короля Эдуарда VII». Британская же королевская семья почти сразу отобрала почетные британские звания у своих немецких родственников: кайзеру, в частности, пришлось отослать в Букингемский дворец форму адмирала флота и фельдмаршала. Прокатилась волна патриотических переименований. Сад короля Вюртембергского в Ницце стал площадью Эльзаса-Лотарингии. В бывшем берлинском Grand Cafe, которое теперь называлось Caf? Unity («Единство»), на стене красовалась постоянно обновляемая карта военных действий и зачитывались вслух сводки с фронта. Многие немецкие рестораны удалили из меню французские и английские названия блюд, оставив, к немалому замешательству обедающих, только описания на родном языке{258}. Во Франции пиво Pilsner стало продаваться под маркой Bi?re de la Meuse («Маасское пиво»).
Европу охватила лихорадка шпиономании. В католическом городе Мюнстере горожане схватили нескольких монахинь, заподозрив в них русских шпионок; главного городского садовника полиция арестовывала четыре раза за пристрастие к костюмам английского покроя{259}. Британские газеты сообщали, что в Брюсселе «были арестованы пять немецких шпионов, переодетых священниками». Слухи о русских агентах, взрывающих мосты и отравляющих питьевую воду, вынуждали мюнхенскую полицию патрулировать улицы, заверяя горожан, что они спокойно могут пить из кранов. В Белграде арестовали нескольких человек, якобы подающих световые сигналы из гостиницы Moskva австрийским пулеметчикам в Земуне{260}.
Парижский отель Astoria закрыли в связи с обвинением его немецкого управляющего в установке на крыше аппарата для перехвата французских телеграфных сообщений. Управляющего, как стало известно британскому послу из неофициальных источников, расстреляли. Слухам посол не поверил, однако предположил смиренно, что «жертв будет еще много»{261}. The Times напечатала письмо, открывающее читателям глаза на опасность, которую представляют для государства выдающиеся британцы тевтонского происхождения: «За последнюю четверть столетия деньги помогли проникнуть в британское общество многочисленным высокопоставленным чужестранцам (иногда натурализовавшимся, иногда нет), состоящим в тесных отношениях с немецкими финансовыми кругами». Автор письма призывал прослушивать телефоны и установить пристальное наблюдение за такими «высокопоставленными сочувствующими», закончив мрачным предупреждением: «Не хочу показаться паникером, но я знаю, о чем пишу». Это грязное послание было подписано буквой S{262}.
В Берлине знаменитая актриса датского происхождения Аста Нильсен подверглась неожиданному нападению на Унтер-ден-Линден: «У меня с головы сдернули шляпу, обнажив черные волосы. Позади кто-то крикнул: “Русская!” – меня схватили за волосы, я взвизгнула от боли и страха. Прохожий впереди обернулся и, узнав меня, прокричал обидчикам, кто я такая. Тогда они отпустили меня и принялись ругаться между собой. Один, замолотив руками как полоумный, съездил другому по лицу. Полилась кровь. “Вам нельзя здесь оставаться, – сказал мой спаситель. – Здесь все с ума посходили, уже не понимают, что творят”»{263}.
Всех мучила неутолимая жажда новостей. Свежие выпуски газет рвали у продавцов из рук, завсегдатаи кафе заговаривали с совершенно незнакомыми людьми. Распускались дикие слухи. В Санкт-Петербурге прошла молва о смерти Франца Иосифа. Австрийские солдаты в Мостаре услышали, будто во Франции началась революция и президента республики убили{264}. Всезнайки на террасах Ниццы предрекали голод, который вынудит Германию закончить войну в считаные недели. Местный житель писал 5 августа: «Подлинных военных сводок не поступает ни сушей, ни морем – в газетах печатают сплошные выдумки». На той же неделе немецкая Hannoverscher Courier опубликовала оскорбительную заметку: «Звери! <…> Вчера французский хирург и двое переодетых французских офицеров попытались запустить в фонтаны холерную бактерию. Их предали военному трибуналу и расстреляли»{265}. Говорили о бельгийских злодеях, убивающих мирных немецких граждан: якобы солдаты Мольтке задержали бельгийца с карманами, полными немецких пальцев, отрезанных вместе с перстнями.
В России люди стекались к железнодорожным станциям, куда новости доходили быстрее: московские газеты до глубинки добирались по несколько дней и мало что сообщали. Сельские жители выходили на тракты и расспрашивали путников. «Рады были простому казаку, жадно слушали его наивные слова, терпеливо ждали, пока он ворочал тяжелыми жерновами мысли», – писал Степан Кондурушкин на Кавказе. Заполучив по случаю газеты двухдневной давности, вся семья Кондурушкина и друзья – 20 человек в возрасте от 8 до 60, дети, студенты, чиновники, профессора, врачи – собрались на дачной веранде. Перебрав нескольких кандидатов, одного, который читал выразительнее и яснее всех, назначили читать вслух остальным – почти по Чехову. Он оглашал новости одна другой мрачнее: Англия объявила войну Германии, немцы вторглись в Польшу, русские входят в Восточную Пруссию, первые пленные доставлены в Варшаву{266}.
Повсюду строились в большинстве своем безосновательные догадки о том, какой будет эта война. Самые оптимистичные прогнозы предлагали немецкие аналитики – например, один автор в Braunschweigische Anzeigen утверждал, что современное оружие и тактика позволят уменьшить число жертв: «Конечно, без жестоких схваток не обойдется, однако общие потери снизятся. Нынешним мобилизованным не придется пережить те ужасы, которые рисует многим из нас воображение. Битва не будет бойней – Die Schlacht wird kein Schlachten»{267}. Одолевающий британцев страх перед возможным вторжением немцев побудил многих записаться в местные стрелковые клубы. Под изумленными взглядами лондонцев на арке Адмиралтейства и городских мостах устанавливались зенитные орудия, руководство флота уговаривало Военное министерство разместить несколько самолетов в Гайд-парке.
Точно такие же страхи царили и на противоположном берегу Северного моря. Анна Треплин, живущая в немецком порту Куксхафен, в ужасе представляла, как британские военные корабли обстреливают гавань и снаряды летят прямо в ее дом, в нее и троих детей. Если британскому читателю перед войной щекотал нервы шпионский роман Эрскина Чайлдерса о немецкой угрозе под названием «Загадка песков»[11], то многие немцы зачитывались романом «1906». Эта книга, которую журналист Фердинанд Граутхофф опубликовал под псевдонимом Зеештерн (Морская звезда), описывала нападение англо-французского флота на Куксхафен и артиллерийскую дуэль между кораблями союзников и береговыми укреплениями{268}. Фрау Треплин предпочла сберечь детей и нервы, перебравшись в Гамбург.
Миф о том, что Европа обрадовалась войне, сегодня ставится под сомнение или даже опровергается. Сельскую глубинку во всех странах известие о войне ошеломило и повергло в ужас, бурную радость на улицах выражала только безответственная городская молодежь. Мыслящие люди испытывали смятение. Француз Мишель Корде, старший гражданский служащий, писал: «Каждая мысль, каждое событие, порожденные разразившейся войной, наносили сокрушительный удар по царившему до тех пор в моем сердце убеждению, будто мир движется к счастью и процветанию. Я и думать не думал, что на нас обрушится подобное».
Однако некоторые романтики и националисты действительно радовались, по примеру австрийки Иты Й., восторженно писавшей о «великих временах» и «величественном зрелище мира, охваченного пожаром». Даже в слезах проводив 2 августа на фронт своего мужа-лейтенанта, она продолжала разливаться соловьем о «замечательной молодежи, которая, смеясь и ликуя, отправляется смотреть в лицо опасности и смерти. Никто не дрожит, никто не рыдает – неужели эта армия не завоюет победу?»{269} Германия переживала самый высокий эмоциональный подъем, подпитываемый воспоминаниями о победе над Францией в 1870 году. В какой-то момент Красному Кресту пришлось просить население поменьше передавать шоколада солдатам, потому что им от него уже плохо. 2 августа корреспондент T?gliche Rundschau писал: «В последние дни Германия переживает чудесное возрождение, сбрасывая все мелочное и наносное, с невероятной силой познавая самое себя».
На заседании рейхстага 4 августа Бетман-Гольвег заверил, что эта дата останется в веках как одна из величайших в истории страны. Фалькенхайн заявил канцлеру: «Даже если в конечном итоге нас ждет поражение, все равно это было прекрасно», – и многие соотечественники его поддерживали. 14 августа секретарь Бетмана Рицлер ликовал: «Война, война, весь Volk (народ, нация) поднялся – словно на пустом месте вдруг возникла могущественная сила… с виду полное смятение, а на самом деле – строжайший порядок. К этому моменту на том берегу Рейна уже миллионы»{270}. Молодая девушка Гертруда Боймер писала с типичной для тех дней слащавой сентиментальностью, что благодаря войне в мире станет больше любви, «поскольку она учит любить ближнего больше, чем себя»{271}.
В Британии преобладали иные настроения. Норман Маклеод из Адмиралтейства, отмечая «решимость в армии и на флоте справиться со стоящей перед нами грандиозной задачей как можно лучше», добавлял: «Никакого воинственного духа при этом нет и в помине. Конечно, добровольцы набираются достаточно быстро, и все вокруг разом стали специалистами по сухопутным и морским сражениям, однако героического настроя, предвкушения битвы, витавших в воздухе перед Бурской войной, уже не заметно. Киплинговские времена прошли. Об ужасах войны не забывают ни на секунду»{272}. The Economist подробно разъяснял, в чем опасность разворачивающихся событий для цивилизации: «С прошлой недели миллионы мужчин, оторвавшись от полей и станков, отправились убивать друг друга по приказу европейских полководцев. Грядет, возможно, величайшая катастрофа за всю историю человечества. <…> По мнению многих прозорливых экспертов, вероятнее всего, нас ждет социальный переворот, масштабная революция. Не исключено, что рабочий класс Европы больше не позволит гнать себя, как стадо, на убой по велению дипломатов и приказу военачальников»{273}. Журнал сомневался, что недовольные британские рабочие и отчужденные от метрополии ирландцы с готовностью поспешат сражаться за Британию. «Никто не скрывает, – заявлял один из корреспондентов, – что на севере Англии по-прежнему преобладает апатия».
Так и было. В армию сразу же завербовались десятки тысяч добровольцев, однако гораздо больше потенциальных новобранцев предпочло остаться дома. Мистер Дойл из Мэнор-Хауса, Бертли, графство Дарем, писал в Yorkshire Post: «Пора уже всерьез взяться за дело и разъяснить народу истинный смысл войны. Несколько дней назад, проезжая через достаточно большое селение, я увидел около десятка новобранцев на полевых учениях. Примерно в шесть раз больше глазели, развалившись у ограды. Я спросил одного из них, крепко сбитого, мускулистого парня, почему он смотрит, а не участвует. Он уставился на меня в упор: “А что толку? Полгода уйдет на подготовку, к тому времени с врагом уже будет покончено. Германия исчезнет с карты”. Второй парень подхватил: “Какое нам дело до чужой войны? Пусть бы Австрия с Сербией разбирались между собой. Германия не хотела вступать, пока ее не вынудила Россия, вот и нам нужно было остаться в стороне. Но нам-то в любом случае ничего не грозит, флот защитит нас”».
Однако многие считали своим долгом надеть военную форму. Писатель Алан Герберт, бунтарь и резонер по внутреннему складу, тем не менее годы спустя выступил с резкой критикой сатирического мюзикла «Oh, What a Lovely War!» («О, что за чудесная война!»), согласно которому его и его сверстников «заманили в армию сладкоголосые дамочки, распевающие патриотические песни, и грозные агитационные плакаты»{274}. Он свято верил, что Британия сражалась за правое дело, и не жалел о своем участии в этом сражении. Большинство британских интеллектуалов его мнение разделяли. Томас Харди считал, что «в кои-то веки Англия ни в чем не виновата… войну разожгли жаждущие драки немцы»{275}. Сэр Уолтер Рэли, оксфордский профессор истории, признавался другу: «Я всегда знал, что это случится, когда слышал рассуждения немцев о своем историческом предназначении и о том, как его исполнить. Я рад, что дожил до этого времени, и мне больно, что я не могу принять участие»{276}. Многие идеализировали военную службу – как, например, Чарльз Монтегю в своем автобиографическом романе «Суровая справедливость»: «Всегда иметь перед собой четкую несложную задачу; получить возможность послужить чему-то… заполнять целые дни физическим трудом, добровольно подчиниться чеканному маршевому шагу, отработке строевых приемов… под бодрые или суровые звуки сигнального горна, ведущего сквозь череду насыщенных дней». Один друг назвал Монтегю «единственным в мире человеком, которого храбрость за одну ночь избавила от седины». 47-летний Монтегю, который поначалу был против войны, перекрасил поседевшие волосы в черный, чтобы вступить в Гренадерскую гвардию.
Немногие британские семьи ринулись в объятия войны, охваченные таким патриотическим энтузиазмом, в каком пребывал Роберт Эммет – богатый 43-летний американец с Восточного побережья, который с 1900 года жил и охотился на лис в Уорвикшире. На банковские выходные 1–2 августа он собрал у себя дома в Мортон-Пэддоксе друзей, в основном офицеров кавалерии и офицеров запаса, «которые сходили с ума от беспокойства», как бы правительство не уклонилось от объявления войны, «представлявшейся естественным и даже неизбежным откликом на дерзкое вторжение Германии в Бельгию»{277}. Кто-то постоянно сидел на телефоне, выспрашивая последние новости у швейцаров лондонских мужских клубов. Во вторник 4 августа Эммет, служивший лейтенантом в Нью-Йоркской национальной гвардии во время Американо-испанской войны, уехал со всей семьей в Лондон. Остановились по обыкновению в номере отеля Claridge, где Эммет обратился к жене и трем сыновьям-подросткам с серьезными словами. Он сказал, что видит только два выхода: тихо уехать обратно в нейтральную Америку или остаться и сражаться. Изложив собственное мнение, он приготовился выслушать остальных. Трое сыновей без колебаний высказались за то, чтобы остаться, «их мать, в свою очередь, тоже храбро проголосовала “за” – таким образом, решение было принято единогласно. Тяжелый камень свалился с моей души».
Вернувшись в Уорвикшир через неделю после объявления войны, майор Эммет поднял перед домом звездно-полосатый американский флаг. Он хотел выказать этим солидарность с Британией, однако соседи, к сожалению, его не поняли. Зять Эммета позвонил сообщить, что флаг нужно снять, иначе особняк может сгореть дотла. Соседи решили, будто таким образом американец заявляет о персональном нейтралитете в надежде сохранить имущество, если нагрянут немцы. Эммет пришел в ярость и продержал флаг целых три дня, прежде чем все-таки спустил, повинуясь голосу разума. Вскоре он передал особняк под госпиталь, и до конца войны туда привозили раненых, в то время как сам Эммет обучал новобранцев-кавалеристов, а его сыновья записались в добровольцы.
Повсюду в Европе семьям пришлось перестраивать домашнее хозяйство, приспосабливаясь к новым условиям жизни. Особенно пострадала прислуга, на которой экономили в первую очередь{278}. Многие служанки-немки, оставшиеся без места, вскоре наводнили городские бесплатные столовые для бедняков. Вайолет Асквит жаловалась Венеции Стэнли на вопиющую бесцеремонность лорда Элко, у которого они с отцом гостили в выходные. Лорд «выдвинул всему персоналу ультиматум – либо отправляться в армию, либо увольняться, – а потом уехал в Лондон, оставив бедную леди Элко» – «давнюю любовницу Артура Бальфура[12]» – «расхлебывать кашу, которую он заварил, не посоветовавшись с ней. И ведь здесь еще даже не слышали о войне, тем сильнее было потрясение»{279}.
Из-за нехватки сырья многие фабрики сокращали производство или останавливались, в результате чего безработица в Германии выросла с 2,7 % в июле до 22,7 % в августе. Продавцы, работающие за комиссионное вознаграждение, остались без доходов. Пастор из небогатого берлинского района Моабит называл воодушевление по поводу предстоящих сражений роскошью, доступной лишь людям умственного труда. Rheinische Zeitung отмечала: «По вечерам в рабочих кварталах царит гнетущее настроение. Ни возгласов, ни песен. Слышны рыдания, мелькают угрюмые лица… никаких патриотических лозунгов, никаких громогласных “ура!”, только работа на износ». Журналист, побывавший в Хокстоне, одном из кварталов лондонского Ист-Энда, «вечном оплоте нищеты»{280}, обнаружил, что его жители «напуганы ожиданием беды, которую принесет с собой война». Особенно тяжело было в Ланкашире, где остановилась пятая часть ткацких станков, а седьмая часть работала сокращенную смену. На улице оказались свыше 100 000 ткачей – половина Бернли и треть Престона.
Отец еврейского историка Густава Майера 12 августа оплакивал свой прогоревший бизнес – магазин тканей в берлинском Целендорфе{281}. Во Фрайбурге в армию ушли около 10 000 человек, львиная доля городской рабочей силы. В результате одна компания лишилась 154 работников из 231, мебельная фабрика Дитлера – трети своих рабочих (45 человек), а местное издательство – свыше 100, большей частью наборщиков. Строительная отрасль рухнула в одночасье. По текстильным и кожевенным фабрикам сильно ударила нехватка сырья.
Серьезные социально-экономические последствия – не только для сельского хозяйства, но и для всех видов транспорта – имела массовая реквизиция лошадей. Несмотря на стремительную моторизацию, в 1914 году лошади и волы оставались основным средством доставки людей и товаров в районах, не охваченных железнодорожным сообщением. Пастор из немецкого села под Галле уверял, что фермеров гораздо больше огорчила реквизиция скота и повозок, чем уход работников на фронт{282}. В Англии лошадей тоже безжалостно забирали, но предлагали щедрую компенсацию – 40 фунтов за строевого коня и 60 фунтов за коня под офицерское седло, что позволило некоторым владельцам сбыть с рук даже захудалых гунтеров. Письмо лейтенанта гренадерских гвардейцев Гая Харкорта-Вернона домой было проникнуто смешанными чувствами – оптимизмом, замешательством и оппортунизмом: «Война должна закончиться, как только русские войдут в Берлин – то есть месяца через четыре-шесть, но я надеюсь, в отличие от Балканской войны, обойдется без пререканий по поводу раздела трофеев. Может, нас и вовсе никуда не пошлют. Лошадей забирают? Если да, Малыша отдайте, 60 фунтов за него хватит вполне – если дадут. Я все равно больше за него бы не выручил»{283}. Во рву лондонского Тауэра выстроились длинные шеренги закупленных лошадей.
5 августа всем возчикам, трудившимся на неубранных полях большого йоркширского поместья Следмер, раздали приказы о мобилизации. Владелец поместья, член парламента сэр Марк Сайкс, послужив в Южной Африке, понимал, что грядущая война выявит острую нехватку армейского транспорта. Поэтому он предложил Военному министерству собственную схему, согласно которой предполагалось вербовать возчиками-добровольцами сельскохозяйственных работников с окрестных угодий. Военной подготовки у них не было, однако призыву они подлежали. Сайкс устраивал им военные сборы за свой счет, разделив на возчиков, бригадиров и начальников участка пути – звания значились на розданных латунных бляхах. В 1913 году Военное министерство стало по собственной инициативе выплачивать им ежегодную премию от 1 до 4 соверенов. Премию в один соверен возчики называли «шальной фунт», потому что доставался он до неприличия легко – всего-то погонять на время по восьмерке с препятствиями в поместье Следмер. К восьми вечера 5 августа восемь с лишним сотен возчиков прибыли в Брэдфордский лагерь Службы тылового обеспечения, где, надев форму, прошли ускоренную базовую подготовку. В считаные недели большинство уже правили повозками во Франции{284}.
К войне привел не подъем националистических настроений, а решения в узких правительственных кругах семи стран. В большинстве государств до начала военных действий немногие участвовали в демонстрациях, призывающих к войне, и нет никаких оснований утверждать, что они как-то повлияли на политику. Однако открытый конфликт заставил народ сплотиться против общего врага и проявить патриотизм. Многие из тех, кто активно выступал против военных действий, решили, что время для споров вышло и гражданский долг обязывает оставить распри в прошлом. Протестантский священник из Шварцвальда отмечал, что католики, прежде не видевшие его в упор, теперь при встрече говорят: «Здравствуйте, пастор!»{285} 12-летняя Эльфрида Кюр, жившая с бабушкой и дедом в Шнайдемюле, писала 3 августа: «Учим новые песни о военной славе. Боевой настрой в городе растет с каждым часом. Люди ходят по улицам группами, выкрикивая: “Долой Сербию! Да здравствует Германия!” Все в черном, с красно-белыми помпонами в петлицах или бело-черно-красными бантами»{286}.
Фельдмаршал лорд Робертс (или Бобс, как ласково называли его британцы) писал 6 августа в The Times: «“Права она или нет, это моя страна!” – вот какое чувство должно владеть сердцем каждого, кто достоин звания мужчины». Даже Рамзи Макдональд – пацифист, бывший руководитель лейбористов, призывал «тех, кто может записаться в армию, – записаться, а тех, кто работает на военных заводах, – работать с полной отдачей». Ритуальные политические примирения наблюдались по всей Франции. 4 августа в набитой битком французской палате депутатов было зачитано обращение президента Пуанкаре, призывавшего прекратить межпартийные и классовые распри, раздирающие Третью республику на части. Собравшиеся откликнулись овацией, бывшие политические противники принялись обмениваться рукопожатиями. С уст не сходила фраза «la patrie en danger» («родина в опасности»), проявление идеи «священного союза». Во Франции, как и в Германии, подобная солидарность расценивалась как победа правых сил, закат социализма, выступавшего против военных действий.
В первые дни августа лейбористы спонсировали антивоенные демонстрации в нескольких британских городах и селениях. Фабианка Беатрис Уэбб приняла участие в подобной акции протеста на Трафальгарской площади, где выступили с речами Джеймс Кир Харди и Джордж Лансбери. Не проникшись ни идеями, ни слогом, она писала впоследствии: «Бесполезное и бесславное мероприятие, пустые радикальные резолюции о всеобщем мире под распевание “The Red Flag”»{287}. Она с одобрением отмечала, что даже крайние пацифисты «согласны: за Бельгию нужно было вступиться», и возмущалась «отвратительной манерой эксплуатировать религию» для пробуждения патриотизма. Скорее всего, она имела в виду епископа Лондонского, провозгласившего: «Это величайшая в истории битва за христианство… выбор между распятой ладонью и железным кулаком»{288}.
В Санкт-Петербурге на Николаевском, Балтийском и Варшавском вокзалах тысячи мужчин ставили свечи у икон, перед тем как влиться в свои полки. Католический архиепископ Фрайбурга в проповеди называл войну Heimsuchung – испытанием, которое Господь посылает верующим{289}. Один капеллан призвал во всеуслышание: «Бушуй по всей Германии, великая освободительная война! Спали дотла всю гниль и заразу, исцели язвы на теле немецкого народа, и да вырастет на пепелище новая раса, исполненная благоговения перед Господом, преданности долгу и братской любви!» Австро-венгерский епископ Секауский пребывал в радостном убеждении, что война послужит духовному возрождению: «Настанет конец безбожию, неверию в Христа и конец большой политике без оглядки на религию».
Самыми яркими вспышками воинственных настроений отличилась Россия. 4 августа толпа взяла штурмом немецкое посольство в Санкт-Петербурге, убив подвернувшегося под горячую руку сторожа. Британский корреспондент Артур Рэнсом услышал, как кто-то из русских перефразировал древнеримский афоризм, суливший гибель Карфагену: «Germania delenda est» («Германия должна быть разрушена»){290}. Два дня спустя в столице распевали патриотические песни четверть миллиона собравшихся вместе людей. Даже в глубинке, далеко от просвещенной столицы, на улицы выплескивалась толпа с портретами Николая II под государственными флагами. «Многая лета государю и народу!» – кричали люди{291}.
Однако, несмотря на подобное рвение, в некоторых городах России далеко не все тешили себя иллюзией, что война пойдет стране во благо, – такого просто не бывает. Чем ближе к низам, тем сильнее становился скептицизм, граничащий с цинизмом. Историк Алан Уайлдман писал, что российские крестьяне считали войну «бесполезной забавой бар, отдуваться за которую придется им»{292}. Ведущий сотрудник газеты «Новое время» Михаил Осипович Меньшиков утверждал: «Сейчас в массах нет той веры, того пламенного порыва, что во времена Суворова и Наполеона»{293}. В Риге рядом со здравицами царю появились лозунги «Долой войну!».
Местами вспыхивали бунты протеста против мобилизации – или по меньшей мере всплески недовольства организацией процесса. Чиновник телеграфировал из Томска: «Резервисты повсюду создают беспорядки. <…> В Новосибирске толпа резервистов разгромила лавки и уже начала громить базар, успокоить удалось только с помощью [войск]. <…> Толпа швыряла в них камни»{294}. В ответ на выстрел, ранивший солдата, войска открыли огонь по толпе, убив двух гражданских и серьезно ранив еще двоих. Тем временем резервисты опустошили винные лавки в нескольких селениях, яростно бились за продукты и против реквизиции незаменимых для сельского хозяйства лошадей.
Когда художник Поль Маз прибыл в парижский Дворец инвалидов записываться добровольцем, оказалось, что в данный момент больше никого в армию не берут. Седовласый сержант отправил расстроенного молодого человека восвояси со словами: «Да не волнуйся! Успеешь еще повоевать». Тогда Маз, свободно владеющий английским, поступил в высадившиеся в Гавре британские экспедиционные войска переводчиком и дослужился до офицера, получив несколько наград. У многих молодых людей – особенно художников и писателей – возможность побывать на поле боя вызывала не столько рвение, сколько любопытство. 25-летнему уроженцу Вены Людвигу Витгенштейну война поначалу показалась возможностью сбежать от собственных философских терзаний, усугубленных кембриджскими лекциями Бертрана Рассела. Он пошел в армию добровольцем и в шифрованных дневниковых записях восторгался оказанным ему при зачислении учтивым приемом. «Смогу ли я послужить? – спрашивал он себя 9 августа. – Будущее вызывает у меня любопытство! Военное командование в Вене чрезвычайно любезно. Чиновники, через которых ежедневно проходят тысячи людей, вежливо и обстоятельно отвечали на мои вопросы. Это весьма радует, поскольку напоминает британскую обходительность»{295}. Однако уже через несколько дней радость Витгенштейна померкла. Откомандированный прожектористом на сторожевой корабль Goplana на Висле, он разочаровался – вплоть до отвращения – в обществе простых моряков: «Команда – жалкие свиньи! Никакого боевого духа, только невероятная грубость, тупость и вульгарность! Общее великое дело (война) нисколько не облагораживает»{296}.
24-летний немец Поль Хуб из Штеттена, селения под Штутгартом, отправился добровольцем в армию, обручившись с Марией, своей возлюбленной 21 года. Уехав на фронт 4 августа, он писал родителям: «Пожалуйста, подержите немного мое белье, пока не попрошу выслать. Остальные вещи распакуйте. <…> Письма от Марии в шкатулке, вместе с моими цепочками для часов и прочими милыми сердцу сувенирами, напоминающими о проведенных с ней счастливых минутах. Пожалуйста, сохраните их. Надеюсь, что вернусь»{297}. Надежды Хуба, как и многих его сверстников, не сбылись.
Война создавала на редкость причудливые союзы. В конце июля 1914 года британский писатель и гражданский служащий Эрскин Чайлдерс совершил государственную измену. Войдя на собственной яхте Asgard в ирландскую гавань Хоут, он доставил воинствующим националистам груз вывезенных контрабандой из Германии ружей. Однако месяц спустя 44-летний Чайлдерс был призван на службу Первым лордом Адмиралтейства Уинстоном Черчиллем (не подозревающим о приключениях Asgard) в офицеры военно-морского резерва в качестве консультанта по немецкому побережью Северного моря. Чайлдерс годами ходил на яхте в районе Фризских островов, прежде чем в 1903 году написал свой роман «Загадка песков», сюжет которого строился на немецком заговоре против Британии. Теперь же писатель составлял Адмиралтейству рекомендации по взятию островов Боркум и Йюст в качестве опорных пунктов для высадки морского десанта в Германии: «План вторжения в долину Эмса… предоставляет наилучшую возможность закончить войну решающим ударом». В заключении он пишет: «Автор смеет надеяться, что ему выпадет честь, если позволит командование, принять участие в воздушных операциях или внести свой вклад в любом ином качестве при осуществлении спланированных в данном документе военных действий»{298}.
20 августа Чайлдерс в качестве офицера разведки взошел на борт авианосца британского флота Engadine. Вероятно, его ирландские товарищи были бы немало удивлены, поскольку через два дня Чайлдерс отдавал честь адмиралу сэру Джону Джеллико и пожимал руку Уинстону Черчиллю, прибывшим на судно с визитом. Он писал: «На борту царит бодрый оптимизм. Точнее – хоть и парадоксальнее – было бы назвать его пессимизмом, поскольку под улыбками и напускной храбростью прячется обреченность, смирение с судьбой этого игрушечного увеселительного суденышка, утыканного пугачами и уставленного бумажными самолетиками. Однако предсказать нашу судьбу не в человеческих силах, поскольку подобные операции до сих пор не проводились, все это не поддающийся прогнозам эксперимент»{299}. Чайлдерс принадлежал к тем немногим представителям воюющих стран, кого завораживало участие в первом великом конфликте XX века, поднявшем в небо самые впечатляющие механизмы нового столетия, о которых прежде можно было лишь мечтать и рассказывать сказки.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.