2. Россия откликается

2. Россия откликается

Сербский премьер-министр Николай Пашич 23 июля отсутствовал в Белграде по предвыборным делам – у него давно вошло в традицию уезжать из столицы в кризисные моменты (возможно, не случайно). В его отсутствие австрийский ультиматум был вручен министру финансов доктору Лазе Пачу. Дальше началась лихорадочная круговерть. Апис, один из главных виновников кризиса, отправился к своему зятю Живану Живановичу с предупреждением: «Положение весьма серьезное. Австрия выдвинула ультиматум, известие передано в Россию, отдан приказ о мобилизации»{123}. Живанович, как и многие другие, поспешно эвакуировал семью подальше от столицы, в провинцию, где пока было безопасно.

Сочувствовавший Сербии российский посол Николай Хартвиг скоропостижно скончался 10 июля от сердечного приступа, и небольшую дипломатическую миссию пришлось возглавить его заместителю Василию Штрандману. Он «мобилизовал» дочь Хартвига Людмилу Николаевну вместе со своей супругой шифровать растущую гору телеграмм, которые нужно было передавать Сазонову в Петербург, создав забавный образчик семейного дипломатического подряда. За этим занятием их и застал поздно вечером слуга, пришедший сообщить, что 26-летний князь-регент Александр ждет внизу, чтобы обсудить ультиматум. Штрандман сообщил заметно взвинченному князю: «Условия очень жесткие и мало оставляют надежды на мирное разрешение. Если не принять их целиком, Сербии придется браться за оружие». Князь согласился и спросил прямо: «Что будет делать Россия?» Штрандман ответил: «Не могу ничего сказать, поскольку в Санкт-Петербурге еще не видели ультиматум и у меня нет указаний». – «Да, но вы лично как полагаете?» Штрандман полагал, что Россия так или иначе вступится за Сербию. «Что нам предпринять?» – задал следующий вопрос Александр. Штрандман настоятельно рекомендовал телеграфировать царю{124}.

Князь, учившийся когда-то в России, согласился после секундной паузы: «Да, пусть король, мой отец, отправит телеграмму». – «Не отец, а вы сами должны сообщить царю о случившемся, изложить свое видение ситуации и попросить помощи. Телеграмму должны подписать вы, а не король». – «Почему?» – не понял Александр. «Потому что вас царь знает и любит, а с королем Петром едва знаком». Спор об авторстве предполагаемой телеграммы затянулся на несколько минут. Штрандман предложил послать копию телеграммы королю Италии Виктору Эммануилу III, женатому на тете Александра, и согласился немедленно телеграфировать в Санкт-Петербург, чтобы испросить 120 000 винтовок и военное снаряжение, в которых сербы отчаянно нуждались, поскольку Россия не сумела вовремя отгрузить обещанное.

Западная Европа реагировала на австрийский ультиматум вяло, хотя тот требовал немедленных действий. Французские президент и премьер-министр еще не добрались до родных берегов. Корреспондент Le Figaro Раймон Рекули писал, что первые намеки на серьезность надвигающегося кризиса получил в Париже не от министров и дипломатов, а от финансовых журналистов{125}. С 12 по 15 июля, еще до предпринятого Австрией решительного хода, на Венской и Будапештской биржах началась паника – видимо, кто-то оказался осведомленнее. «Все продают всё по любой предложенной цене», – сообщил Рекули финансовый редактор Le Figaro{126}. Фондовые биржи развеивали сложившееся в некоторых европейских кабинетах заблуждение, будто Австро-Венгрия настроена на мирный лад: биржи ожидали войны.

Миллионы людей в империи Габсбургов и в Сербии затаили дыхание. Школьный учитель из Граца писал 23 июля: «Никто больше ни о чем другом не может ни говорить, не думать»{127}. Сербия стояла в цвету – в садах во всю цвели розы, гвоздики, желтофиоли, жасмин и сирень, воздух был напоен ароматами липы и акации. Из окрестных деревень в Белград и другие города стекались крестьяне, многие целыми семьями – торговать на улицах вареными яйцами, сливовицей, сыром и хлебом. По вечерам собиралась молодежь, пели песни, а молчаливые седовласые старики смотрели и слушали. В сербской столице доктор Славка Михайлович писала, услышав в своей больнице про ультиматум: «Мы оглушены. Мы смотрим друг на друга в ужасе, но нужно возвращаться к работе. <…> Да, мы предполагали, что отношения между Сербией и Австрией натянутся, но никак не ожидали ультиматума. <…> Весь город потрясен. На улицах и в кофейнях нарастает тревога. <…> Меньше года назад наша маленькая Сербия пережила две кровавые войны – с Турцией и Болгарией. Некоторые из раненых до сих пор лежат в больницах, неужели нас ждет новая кровь и новые ужасы?»{128}

Апогея кризис достиг 24 июля, когда об условиях австрийского ультиматума узнали в европейских ведомствах. Сазонов сразу же сказал: «C’est la guerre europ?ene» («Это европейская война») – и сообщил царю, что австрийцы никогда не решились бы на такой шаг, если бы за спиной у них не стояла Германия. Николай II ответил осторожно, однако в тот же день собрал совет министров. Сазонов вслед за тем принял у себя сэра Джорджа Бьюкенена, который настоятельно рекомендовал повременить и оставить пространство для дипломатических маневров. Палеолог, как и прежде, требовал жестких мер. События последующих четырех дней в Петербурге не оставили надежды на то, что разгорающийся конфликт ограничится одними Балканами.

Из всех мобилизационных планов 1914 года российский был самым сложным, поскольку охватывал огромные территории. Каждому мобилизованному царской армией предстояло проехать до своего расположения в среднем около тысячи километров – в сравнении с 300 км у немцев. Стратегическая железнодорожная сеть требовала предупреждения за 12 дней, и все равно формирование войск проходило бы медленнее, чем в Германии. Через час после получения вестей об ультиматуме Сазонов отдал приказ армии переходить на военное положение. В тот же день, 24 июля, министр финансов Петр Барк проинструктировал чиновников Министерства иностранных дел, как организовать репатриацию 100 миллионов рублей из государственных фондов, хранящихся в Берлине.

Австрия, настроившаяся на войну, и Германия, выдавшая ей «карт-бланш», любое действие Антанты склонны были рассматривать как провокацию. Во время предыдущего балканского кризиса зимой 1912–1913 года Россия принимала те же меры военной предосторожности, что и в июле 1914-го, – не спровоцировав при этом конфликт. Даже если Санкт-Петербург не собирался закрывать глаза на вторжение Австрии в Сербию, приказы о боевой готовности в российской армии означали не желание приблизить общеевропейскую катастрофу, а элементарную предусмотрительность. Однако по сравнению с предыдущим кризисом добавился один существенный фактор. В 1912–1913 годах Германия отказалась поддержать жесткую австрийскую политику на Балканах, поскольку не располагала рядом стратегических элементов – таких как мост через Рейн в Ремагене и мост в Карвенделе, способные выдержать идущую на север тяжелую австрийскую артиллерию, а также Кильский канал и новый закон об увеличении численности состава армии. Теперь же все было доделано – боевая машина Мольтке работала как часы. И в Санкт-Петербурге, и в Европе знали, что Германия наверняка не оставит реакцию России без ответа. Сазонов утверждал, что мобилизация не означает объявления войны, что царская армия может неделями находиться в состоянии боевой готовности, но ничего не предпринимать – как это было во время предыдущего кризиса. Немецкая же политика отличалась в корне: если кайзер поднимет армию, она двинется в бой.

Совещание российского совета министров 24 июля длилось два часа. Сазонов акцентировал внимание на проводимой Берлином подготовке к войне (возможно, преувеличивая масштабы), вспомнил и про ошибки прошлого, когда российские уступки австрийскому или немецкому напору воспринимались как слабость. Он утверждал, что пришла пора занять твердую позицию и что будет непростительным предательством уступить Сербию. Оба силовых министра, Владимир Сухомлинов и Игорь Григорович, сообщили, что, несмотря на незавершенность государственной программы перевооружения, армия и флот готовы сражаться. Их голоса имели существенное значение: выскажись они более осторожно – или более реалистично, – Россия могла бы пойти на попятный.

Как ни парадоксально на взгляд иностранца, самое веское слово на этом заседании сказал министр сельского хозяйства. Александр Кривошеин был опытным придворным политиком, обладавшим обширными связями. «Общественность, – утверждал он, – не поймет, почему в критический момент, затрагивающий жизненные интересы России, правительство Его Величества не готово на решительный шаг»{129}. Осознавая опасные последствия этого шага, он все равно считал бездействие в данном случае ошибочным. Царь долго беседовал наедине со своим дядей – великим князем Николаем, командовавшим Санкт-Петербургским военным округом. Что говорилось во время этой беседы, неизвестно, однако великий князь, вероятно, выражал уверенность как в поддержке со стороны Франции, так и в силе французской армии – на него большое впечатление произвели военные маневры во Франции в 1912 году. Кроме того, он и его брат Петр были женаты на дочерях черногорского короля, который использовал все свое влияние, чтобы побудить Россию сражаться с австрийцами до последнего вздоха.

Царя же совсем не радовала перспектива ввязываться в конфликт, который, как он прекрасно знал, мог уничтожить его династию. 24 июля он заметил задумчиво: «Как только [война] вспыхнет, ее уже не остановишь». Тем не менее царь согласился на предшествующие мобилизации подготовительные меры. Стремясь соответствовать роли правителя великой державы, статус которой грозил пошатнуться, Николай II повел себя не то чтобы подло или злонамеренно, а, скорее, необдуманно. Как и Франц Иосиф, он взял курс на уничтожение империи – своей собственной.

Вечером Сазонов заявил сербскому послу, что Россия намерена защитить независимость его страны. Никакого «карт-бланша» он Белграду не предлагал – наоборот, призывал Сербию принять основную часть австрийского ультиматума. Однако настойчивость, с которой он убеждал сербское правительство отклонить ряд требований Вены, свидетельствует о решимости исполнить обещание: без России у Сербии не осталось бы другого выхода, кроме полной капитуляции. Сазонов не сомневался, что может рассчитывать на Францию, однако не питал особых надежд по поводу Британии, отметив мрачно, что все британские газеты, за исключением The Times, выступают на стороне Австрии. Многие британцы, в том числе облеченные властью, совершенно не одобряли российское вмешательство, сочувствуя Австрии и рассматривая Сербию как досадную балканскую помеху.

Пока все, затаив дыхание, ждали ответа Сербии на ультиматум, над Центральной Европой пронеслась страшная буря с грозой. У здания будапештского парламента, по слухам, качалась статуя Дьюлы Андраши, одного из основоположников дуалистической монархии Австро-Венгрии. Обеспокоенные граждане перешептывались, что пращуры усмотрели бы в этом недобрый знак. Неизвестно, впрочем, для кого – как отметил у себя в дневнике чиновник Министерства финансов Лайош Таллоци. Днем на улицы Берлина высыпали целые толпы в ожидании новостей, однако до вечера так ничего и не было слышно.

На следующий день, в субботу, 25 июля, немецкая учительница Гертруда Шадла описывала в дневнике, как вся семья рвала друг у друга из рук утреннюю газету, желая узнать о развитии событий. «Несмотря на опасность, что все мы окажемся втянуты в войну, люди аплодируют твердой позиции Австрии. Убийство эрцгерцога и его супруги требует сурового наказания»{130}. Ввиду серьезности международной обстановки отменили местную стрелковую ярмарку, хотя уже установили и шатры, и карусели. Белград тем временем наводняли толпы обеспокоенных людей, переговаривающихся на улицах, у садовых калиток и в кофейнях вроде «Русского царя». Свежие газетные номера рвали из рук, как в доме Гертруды Шадла. Ходили слухи – соответствовавшие действительности – о дислоцирующихся на границе австрийских войсках, однако паники пока не было: сербы со своей неистребимой способностью смотреть на жизнь через розовые очки надеялись, что как-нибудь обойдется.

Вечером 25 июля немецкие социал-демократы устроили антивоенную демонстрацию. Бетман-Гольвег ответил отказом на требование консерваторов запретить любые собрания, однако издал указ об отмене уличных сходок, разрешив собираться только в помещениях. Свыше 100 000 человек по всей стране приняли участие в протестных мероприятиях, где руководители СДПГ доказывали, что Германия не должна ввязываться в драку, которую затевает Австрия.

Любому политику нелегко разбираться с несколькими чрезвычайными ситуациями одновременно. Именно этим объясняется замедленная реакция британского правительства на события в Европе. До последней недели июля все мысли главных министров были заняты ольстерским кризисом, и ни на что другое сил практически не оставалось. Премьер-министр Герберт Асквит лишь единожды упомянул сараевское убийство – сразу после случившегося – в личной переписке с Венецией Стэнли, а потом не касался его вплоть до 24 июля. Наведавшаяся к Дэвиду Ллойду Джорджу венгерская знакомая укоряла его за безразличие, с которым британцы отнеслись к сараевскому потрясению: если не утихомирить Австрию, доказывала она, война будет неизбежной. Государственный деятель не внял, о чем потом сильно жалел{131}. Передовица The Times от 3 июля, озаглавленная «Мирное урегулирование», относилась к Ольстеру, а не к Европе. Британия с большой долей вероятности стояла на пороге гражданской войны – ольстерские протестанты против либерального правительства. Не только консервативная партия, но и значительная часть британской аристократии, и многие армейские офицеры горячо поддерживали повстанцев.

В эпоху, когда державная мощь измерялась площадью территории, британские империалисты боялись уступать целый остров, видя в этом угрозу величию страны. Ольстерский кризис, кроме того, разразился на фоне серьезных проблем в промышленной области: бесконечная забастовка в строительной сфере, конфликты с шахтерами, на железных дорогах и в инженерной промышленности. В своей июльской речи Ллойд Джордж подчеркнул, что «ни одному правительству на протяжении нескольких веков не приходилось иметь дело ни с чем подобным» ирландскому и промышленному кризисам в Британии. Он не преувеличивал. Назревал конституционный скандал исторического масштаба – это осознавал и король Георг V, созвавший противоборствующие стороны на совещание в Букингемском дворце, чтобы попытаться найти пути к примирению.

20 июля The Times выпустила еще одну передовицу на ольстерскую тему под заголовком «Король и кризис». Католики бушевали не меньше протестантов: 21 июля, во вторник, Manchester Guardian сообщила, что дублинские стрелки, возвращаясь с полевых учений, выкрикивали: «Получим свободу любой ценой!» и «Снова станем отдельным народом!» Автор письма в The Economist спрашивал, как быть с опрометчивыми заверениями лорда Робертса – произнесенными в поддержку симпатизирующих оранжистам военных, – что солдаты имеют не меньшее право на свободу совести, чем одетые в британское хаки ирландские националисты, такого права требующие. Когда ведущие сторонники самоуправления Ирландии Редмонд и Диллон шли в Букингемский дворец на созванное королем совещание, их приветствовали ирландские гвардейцы в парадной форме – беспрецедентное зрелище.

22 июля основной темой в The Times по-прежнему оставался Ольстер, однако газета признавала, что на растущее напряжение между Австро-Венгрией и Сербией «уже нельзя закрывать глаза», и хотя «мы не хотели бы преувеличивать опасность… ясное понимание ее масштабов может побудить обе державы отказаться от своих намерений, пока не поздно». The Times, считая более чем очевидной угрозу самому существованию Австро-Венгрии в случае войны, надеялась до последнего, что император «одумается». Днем 24 июля Асквит был вынужден сообщить палате общин, что совещание по ирландскому вопросу у короля закончилось без резолюции. Кабинет погрузился в обсуждение предполагаемых границ шести ольстерских графств, освобожденных пока от введения самоуправления – эту уступку протестантские бунтовщики выбили практически под дулом пистолета. Однако затем министр иностранных дел сэр Эдуард Грей просветил коллег насчет драконовских условий австрийского ультиматума. Уинстон Черчилль живописал в дневнике, как «графства Фермана и Тирон тут же растаяли в ирландских туманах, а карта Европы все более и более озарялась тревожным светом»{132}.

И все же мало кто из британцев, ложась спать в ту ночь, беспокоился о том, как отразится балканская драма на нем лично. Если бы европейская война не вмешалась, не отодвинула ирландский кризис на второй план и не заставила правительство отложить введение самоуправления до поры до времени, а затем и навсегда (в 1921 году вопрос решился разделением Ирландии и предоставлением независимости южной ее части), кто знает, во что вылилось бы угрожающее британской политической системе общественное негодование, масштабы которого мы сегодня склонны недооценивать. Кроме того, ольстерские беспорядки сильно повлияли на поведение Берлина: немецкие власти, глядя, как плохо Британия справляется с внутренними проблемами, не представляли, каким образом эта измученная и расколотая страна помешает их амбициям.

25 июля The Times наконец признала серьезность ситуации, сообщив – пусть и во второй передовице – что, если Австро-Венгрия не смягчит свою позицию, «мы окажемся на пороге войны, чреватой непредсказуемыми последствиями для всех великих держав. <…> Австро-Венгрия дает маленькому, но гордому балканскому государству лишь несколько часов на решение – быть или не быть третьей Балканской войне, причем на этот раз основной действующей силой с самого начала будет выступать одна из великих держав». Многократно подчеркивалось, что Австрия намеренно провоцирует конфликт, иначе ультиматум отводил бы Сербии больше 48 часов на раздумья, оставляя возможность для дипломатического урегулирования.

Однако британцев пока больше занимали мелкие внутренние проблемы вроде «злоупотребления автомобильными гудками», бурно обсуждавшегося в колонке писем The Times. 24 июля Асквит в письме Венеции Стэнли вновь упомянул о Балканах – сквозь неизменное олимпийское спокойствие уже пробивались тревожные нотки: «Россия пытается втянуть нас. <…> Как ни странно, по многим, если не по большинству, пунктам Австрия права, а Сербия – нет, но все же австрийцы – самый глупый народ Европы. <…> Своими топорными действиями они создают впечатление, будто большая держава безо всякого на то основания притесняет маленькую беззащитную страну. Как бы то ни было, положение сложилось самое опасное за последние 40 лет, однако нет худа без добра – возможно, оно заставит померкнуть страшные картины гражданской войны, зреющей в Ольстере»{133}. Архиепископу Кентерберийскому Асквит сообщил, что сербы заслуживают «хорошей взбучки». Днем 25 июля он давал открытый дипломатический прием в своей резиденции на Даунинг-стрит, где под аккомпанемент струнного оркестра немецкий посол вел беседу с сербским посланником, а Ллойд Джордж общался с многочисленными коллегами.

В ту же субботу вечером генеральный прокурор сэр Джон Саймон выступил на собрании бирмингемских либералов в Олтринхэме. Он сказал: «Мы так увязли в собственной политической неразберихе, что могли упустить серьезность зреющей в Европе ситуации. <…> Давайте условимся, что роль нашей страны… будет с начала до конца посреднической, направленной лишь на установление более дружеских, более мирных отношений». Неудивительно, что многих европейцев, как врагов, так и союзников, коробила подобная самонадеянность.

В газетной заметке о званых вечерах в преддверии регаты в Коузе говорилось, что «в числе гостей должен был быть и прусский принц Генрих, однако в данный момент он не может покинуть Германию из-за кризиса. Есть вероятность, что он прибудет позже, если положение наладится». Уолтер Канлифф, управляющий Банка Англии, уверял гостей своего шотландского поместья Инверью, что большая война невозможна, поскольку «у Германии нет кредитов». Финансист сэр Эрнест Касселл выступил с аналогичными заверениями на блестящем приеме у миссис Джордж Кеппель по другую сторону Ла-Манша, в Клингендале под Гаагой: на крупный европейский конфликт попросту не хватит средств{134}. Однако одна из приглашенных – Вайолет Асквит – пожелала немедленно отправиться домой, к оставшемуся на Даунинг-стрит отцу. Ряд молодых людей последовал ее примеру. Гренадер лорд Ласселл сказал своему товарищу, лорду Каслроссу: «Нам лучше вернуться». Они доехали на машине до побережья и вместе с другими встревоженными соотечественниками отправились в Англию морем.

Незадолго до шести вечера 25 июля, когда истекал срок австрийского ультиматума, ответ Сербии был доставлен барону Гизлю лично премьер-министром. Пашич, сознавая серьезность момента, с угрюмым выражением лица сообщил Гизлю на ломаном немецком: «Часть ваших требований мы приняли, в остальном же полагаемся на вашу лояльность и генеральское благородство. С вами мы всегда жили в ладу». Сербы согласились на выдвинутые Веной суровые условия – за исключением требования предоставить Австрии определенные полномочия на сербской земле. Западной Европе на какой-то миг показалось, что войны удалось избежать. «Люди вздыхают с облегчением и в то же время досадуют, что Сербия сдается», – писал Андре Жид{135}. Однако Вена даже не притворялась, будто стремится к мирному разрешению: барону Гизлю независимо от ответа сербов было велено выезжать поездом в 18:30 в приграничный Земун.

Весть о том, что ультиматум принят не полностью, вызвала взрыв ликования в Вене, где толпа захлестнула улицы до утра. Недавно появилось мнение, что сербский премьер-министр Никола Пашич тоже втайне мечтал о войне, которая заставила бы Россию поддержать сербские панславистские амбиции. Версия не лишена оснований, однако доказательств на этот счет нет и не будет. Тем не менее Сербия понимала, что ее ответ не удовлетворит Вену, поэтому в два часа пополудни был отдан приказ о мобилизации. Вечером правительственный чиновник Йован Жуйович, уже в мундире, сел в поезд, увозящий Генеральный штаб на восток, к месту сосредоточения войск, а его брат, врач, прибыл в дивизионный полевой госпиталь{136}. Два недавних вооруженных конфликта (две прошедшие мобилизации) приучили Сербию к более быстрым, чем у других стран, сборам. Однако ее армия еще не успела перевооружиться после Второй балканской войны, и правительство знало, что в арсеналах пусто – еще один довод, позволяющий усомниться в том, хотел ли Пашич войны.

На следующее утро Берхтольд солгал императору, будто бы сербы стреляли по австрийским пароходам на Дунае. Старик Франц Иосиф немедленно подписал приказ о мобилизации, бросив загадочно: «Also doch!» («Все-таки да!»). С самого начала кризиса его министры всерьез обсуждали только два вопроса: дипломатические меры для обеспечения поддержки Германии и будущий раздел завоеванной Сербии. Белград – единственный в стране крупный город – предполагалось вместе с частью провинции присоединить к империи Габсбургов, другие же части предложить Румынии, Болгарии, Греции и Черногории, чтобы примирить их с новым устройством. После этого Сербия перестанет досаждать миру, а панславистское движение лишится главной фигуры. Все эти намерения Австрия и Германия хранили в тайне, неоднократно уверяя Россию и остальной мир, что правительство империи Габсбургов не держит в мыслях никаких территориальных переделов.

Граф Иштван Буриан писал, что «наши шаги отдаются грохотом по всей Европе, и этот грохот окончательно решит нашу судьбу». Теодор Вольф, редактор Berliner Tageblatt, утверждал, что растущий ажиотаж на улицах столицы, с которым встречают выход каждого экстренного выпуска, вызван не только жаждой новостей, но и боязнью людей остаться в одиночестве, желанием разделить свои страхи с другими: «Толпа внезапно подается. Появляется пара грузовых фургонов, которые тут же облепляют со всех сторон. Одни держат газету, другие заглядывают им через плечо. <…> Люди встают в полный рост в автомобилях и экипажах, перегибаются на мостовую, вглядываются, ожидают определенности. <…> Никогда прежде на улицах столько не читали. <…> Читают все, и элегантные дамы в кафе Kranzler, и цветочницы на тротуаре перед кафе».

Экстренный девятичасовой вечерний выпуск 25 июля сообщил, что Сербия отклонила ультиматум. Раздалось несколько ликующих возгласов, остальные собравшиеся просто разошлись по домам. Однако перед австрийским и итальянским посольствами все еще стояли толпы, из которых доносились патриотические лозунги: «Покончить с Сербией!» Националисты пели перед кабинетом канцлера. В кафе играли «Deutschland uber alles!» («Германия превыше всего!»). По словам Вольфа, «музыка летела прямо к небесам», вслед немецкому гимну несся австрийский – «Gott erhalte Franz den Kaiser» («Боже, храни императора Франца»). Курт Рицлер писал: «Песни распевали вечером и на следующей день, в воскресенье. Канцлер весьма тронут, глубоко взволнован и ободрен, тем более что новости [о подобных общественных настроениях] поступают со всей Европы. Чувствуется огромная, пусть сумбурная, жажда действия, великого шага… встать за правое дело, продемонстрировать силу»{137}.

Начальник французского Генштаба и главнокомандующий армией Жоффр видел, что гражданские политики (вполне закономерно) нервничают в преддверии нарастающего кризиса, тем более что президент и премьер еще не вернулись из-за границы. Генерал сообщил военному министру Мессими, что вполне справится с мобилизацией и в их отсутствие: «Господин министр, если нам придется вступить в войну, мы сделаем это»{138}. Мессими воскликнул: «Браво!» 25 июля, без дальнейших совещаний с Жоффром, министр отдал по телеграфу приказ всем старшим офицерам вернуться из отпуска к своим частям, после чего генерал раздраженно напомнил о положенной в таких случаях процедуре, которой Мессими пренебрег. Вечером французская разведка узнала, что немецкое командование прервало отпуск в Швейцарии и на стратегических мостах по всей кайзеровской империи расставлены караулы{139}. Тем не менее было решено не отзывать с побывки французских солдат, поскольку на уборке урожая еще требовались рабочие руки.

Сэр Эдуард Грей в Лондоне по-прежнему пребывал в глубочайшем, но, скорее всего, искреннем заблуждении, что Германия попытается воздействовать на Вену и не дать балканскому раздору перерасти в общеевропейский конфликт. Однако тем же вечером 25 июля начальник Восточного и Западного департаментов Министерства иностранных дел сэр Эйр Кроу разъяснил серьезность ситуации. Он писал, что все теперь зависит от одного жизненно важного вопроса, «настроена ли Германия развязать сейчас войну», и видел наиболее вероятный путь к предотвращению катастрофы в том, чтобы Британия ясно дала понять: она не останется в стороне от конфликта с участием Франции и России. Однако в тот момент ни Кабинет, ни палата общин не одобрили бы подобную инициативу, даже если бы Грей попросил – поэтому он не стал.

Война в Европе началась – осталось определить лишь масштабы. Все взгляды обратились к России. Французский посол в Берлине Жюль Камбон сообщал своему бельгийскому коллеге: «Сейчас судьба Франции и мир в Европе зависят от чужой воли, от воли царя. Что он решит? Кто будут его советчики? Если он отважится на войну, то Франция, жертва договора, разделит судьбу своей союзницы на поле битвы»{140}. Никто не сомневался, что Сербия не решилась бы отклонить хоть один пункт ультиматума, не заручившись поддержкой России. В час ночи 26 июля Санкт-Петербург ввел военное положение в Польше. В тот же день были изданы решающие приказы о предварительной мобилизации. Армии требовались две недели на приведение в боевую готовность и месяц на полное развертывание, поэтому на счету был каждый час. Сазонов предлагал частичную мобилизацию – аналогичный шаг, предпринятый Россией в 1912 году, к войне не привел. Благоразумнее всего было бы избежать прямой провокации Германии и не поднимать войска в ближайшем к границе Варшавском округе. Однако вернувшийся в тот же день с Кавказа генерал-квартирмейстер Данилов объяснил министру иностранных дел, что частичная мобилизация сильно замедлит процесс.

Тогда же, 26 июля, министр внутренних дел издал указ, приравнивающий к государственной измене обнародование или разглашение сведений о вооруженных силах{141}. Во всех российских водах – за исключением внутренних Каспийского и Азовского морей – были погашены маяки и навигационные огни. Военно-морскую базу в Севастополе закрыли для торгового флота, и всем российским судам в море было велено приостановить радиопередачи. Был введен ряд других ограничений – в частности, время работы санкт-петербургских ресторанов ограничили десятью часами вечера. На следующий день всем немецким и австрийским гражданам, находящимся на территории Российской империи, было предписано закончить дела и покинуть страну{142}. 27 июля поступило предупреждение всему Черноморскому флоту о том, что любое судно, следующее к берегу после наступления темноты, подвергнется обстрелу.

Войска пришли в движение. С учений в подмосковные казармы вернули полк сумских гусар – подковать лошадей, обновить обмундирование, проверить упряжь и снаряжение. Личные вещи солдаты убирали в сундучки с бирками, где значились адреса ближайших родственников. Серебро из офицерской столовой было сдано в Государственный банк на хранение, ценные полковые штандарты переданы в музей{143}. Сербский военный атташе в Берлине отметил, что, путешествуя через Германию 26–27 июля, не наблюдал никакой предвоенной подготовки, тогда как после пересечения границ России «мы увидели мобилизацию в полном разгаре»{144}. Когда сэр Джордж Бьюкенен поинтересовался у Сазонова причинами внезапной бурной активности, министр иностранных дел успокоил его, сказав, что армия всего лишь реагирует на продолжающиеся забастовки. Посол, однако, не сомневался, что армия готовится к войне. Тогда же, 26 июля, Грей изложил немецкому послу в Лондоне князю Лихновскому предлагаемый Британией путь к разрешению кризиса – созвать четырехстороннюю конференцию. Берлин предложение отклонил сразу же, полагая, что на подобном заседании Австрию подвергнут остракизму. Еще одно свидетельство того, что Германия не особенно стремилась к дипломатическому урегулированию.

На исходе июля от зашкаливающего количества межправительственной корреспонденции несовершенная по нынешним меркам система международных коммуникаций затрещала по швам, и жизненно важные телеграммы начали хронически задерживаться. Лишь часть правительственных сообщений перемещалась по дипломатическим радиоканалам, большинство шли обычным коммерческим телеграфом. Так, например, французское правительство узнавало о подробностях мобилизации в России с большим опозданием, поскольку каждое сообщение из петербургского посольства приходилось везти три с лишним километра на общественный телеграф. Шифровальщики британского Министерства иностранных дел, которых в штате было всего четверо, сбивались с ног: они работали попарно, один зачитывал шифрованные блоки, другой переписывал их на почтовый бланк – полностью, без стенографии. Поскольку пересылка блоков из пятизначных цифр обходилась дороже, шифровальщики старались из экономии как можно сильнее ужать текст. Готовое сообщение запечатывалось в конверт и отвозилось курьером за километр на центральный лондонский почтамт{145}.

Гражданское население Германии постепенно осознавало, что ему, вероятно, придется воевать. Перспектива повергала социалистов в ужас, а консерваторов – в восторг. Вильгельм Кайзен, 27-летний штукатур из Бремена и убежденный социал-демократ, в письме своей подруге Хелене от 26 июля сокрушался по поводу мрачного будущего Европы: «Война – в этом слове целый океан крови и ужаса, который заставляет содрогнуться от одной мысли»{146}. Кайзен возлагал надежды на социалистический интернационал, который своим вмешательством предотвратит конфликт. В противном случае он прогнозировал бунты в армии, особенно «когда смертоносные аэропланы начнут сеять гибель с воздуха». В последние выходные июля состоялись десятки тысяч скоропалительных свадеб, подстегнутых страхом перед надвигающейся бурей. В ратуше небольшого городка Линден под Ганновером в течение воскресенья было зарегистрировано 46 браков. В самом Ганновере брачными узами сочетались две сотни пар.

Адмирал Тирпиц в начале 1914 года довольно безосновательно уверял одного британского дипломата, что Британия куда строже контролирует свою прессу, чем Германия: «Несмотря на всю вашу “свободу печати”, по кивку правительства вся государственная пресса обретает единодушное мнение по вопросам внешней политики». Немецкие же газеты, как с осуждением утверждал адмирал, напротив, «ходят без руля и без ветрил», выражая взгляды лишь крошечной прослойки{147}. В Германии насчитывалось 3000 печатных изданий, 50 из них в Берлине. Соответственно Berlin Post утверждала, что Австрию нужно оставить в покое – пусть следует избранным ею курсом. Rheinisch-Westfalische Zeitung от 24 июля писала: «Мы не обязаны поддерживать захватническую военную политику Габсбургов». 27 июля социал-демократическое издание Vorwarts заявляло презрительно, что «лишь незрелые юнцы готовы очертя голову кидаться в схватку, которая превратит Европу в бойню, воняющую кровью и гнилью»{148}.

Полуофициальный городской вестник Фрайбурга Freiburger Tagblatt, наоборот, заверял, что надвигающаяся война Австрии с Сербией «полностью завладела умами горожан. В домах, в магазинах, в общественных местах, на улицах и в трамваях жизнь забурлила с новой силой, словно мы уже взялись за оружие. Мы наблюдаем поистине высокие чувства, рожденные подлинным немецким патриотизмом». Freiburger Zeitung писала о «высочайшем подъеме патриотического духа, волна которого затопила весь город, словно весенний паводок»{149}. Даже самые пацифистские социалистические издания не сомневались: если война придет в Германию, рабочий класс поднимется на защиту родины. Поражение Германии «немыслимо, ужасно… мы не отдадим наших женщин и детей на поругание казакам»{150}.

Один либеральный журналист писал 26 июля в Weser-Zeitung: «Мы не можем допустить, чтобы пала Австрия, поскольку следующей жертвой российского колосса с его варварством станем мы сами. Мы должны уже сейчас встать и бороться, обеспечивая себе свободу и мирное существование в будущем. Натиск с востока и запада будет суровым, однако мастерство, мужество и самоотверженность нашей армии одержат верх. Каждый немец проникнется священным долгом – не посрамить своих отцов [сражавшихся] при Лейпциге и Седане». Однако даже самые рьяные поборники патриотического подъема надеялись, что Франция и Британия сохранят нейтралитет, позволив Германии сосредоточить удар на России. Берлинское правительство в неожиданном приступе умеренности изначально настраивало Австрию мобилизовать лишь те силы, которые понадобятся для усмирения Сербии.

Однако 26 июля Жюль Камбон предупредил немецкого министра иностранных дел Ягова, что на этот раз, в отличие от 1870 года, Британия нейтралитет сохранять не намерена. Ягов пожал плечами: «У вас свои сведения, у нас свои, и они сильно отличаются. Мы уверены в британском нейтралитете»{151}. Камбон принадлежал к числу тех, кто впоследствии видел здесь главный просчет Германии: знай немцы, что Британия вступит в бой, они не отважились бы на войну. Но он ошибался. Основные ответственные фигуры, с Мольтке во главе, давно взвесили вероятность (весьма высокую) британского вмешательства – и сбросили ее со счетов как малозначимую, поскольку исход континентальной войны будет определяться масштабными битвами, участие в которых британских сухопутных войск сведется к минимуму, а в морских – к нулю.

На этом этапе британский правящий класс в основной своей массе по-прежнему оставался равнодушен к судьбе Сербии и активно возражал против вмешательства Англии. Британский посол в Париже сэр Фрэнсис Берти писал 27 июля: «Кажется невероятным, что российское правительство готово ввергнуть Европу в войну, чтобы выступить покровителями сербов»{152}. Многие влиятельные лица ставили под сомнение необходимость рушить мир в Европе ради спасения нищей, маленькой Сербии.

Тем временем Берхтольд в Вене решил, что настала пора переходить к военным действиям. «Не исключено, что Антанта еще предпримет попытку мирного урегулирования конфликта, если объявление войны не прояснит ситуацию до конца», – писал он в тревоге{153}. Мольтке, не уведомляя Бетмана-Гольвега, отправил из Берлина в Вену сообщение, призывая ко всеобщей мобилизации и отклонению миротворческих инициатив; однако сообщение в Австрии расшифровали и прочитали уже после принятия собственного решения о выступлении. В 11 утра вторника 28 июля за маленьким письменным столом в своем кабинете в Ишле император Франц Иосиф подписал декларацию о войне – документ, который станет смертным приговором его собственной империи.

Ранним утром копия декларации по телеграфу была передана во временную резиденцию сербского министра иностранных дел в Нише. Поначалу чиновники заподозрили подлог. Один из них, Милан Стоядинович, писал впоследствии: «Сама форма декларации была так необычна – и это в те дни, когда протокольные условности еще имели значение»{154}. Несмотря на недипломатичную жесткость текста, сербы в конце концов признали телеграмму подлинной. Один из чиновников отнес ее в соседнюю кофейню Europe, где премьер-министр обедал с российским посланником Штрандманом.

Руководитель Сербии прочитал краткое сообщение под устремленными на него со всех сторон взглядами. Потом перекрестился, передал роковой документ своему российскому собеседнику и, поднявшись, провозгласил: «Австрия объявила нам войну. Наше дело правое. Бог нам поможет!» Тут вбежал другой чиновник Министерства иностранных дел с сообщением, что коммюнике почти аналогичного содержания поступило в ставку верховного командования в Крагуеваце. Вскоре Штрандман получил послание из Санкт-Петербурга, которое ему было приказано немедленно передать Пашичу лично. Подписанное царем уведомление гласило, что, хотя Россия хочет мира, она не останется равнодушной к судьбе Сербии. Прочитав послание, Пашич снова перекрестился и с театральным благоговением произнес: «Благослови, Господи, милосердного русского царя!»{155}

Между тем в Париже 28 июля общественность потрясло не объявление войны Австрией, а оправдательный приговор мадам Кайо, обвиняемой в убийстве Гастона Кальметта. К удивлению всего мира, суд присяжных решил, что поток статей в Le Figaro, порочивших мужа Кайо и их отношения, еще в то время, когда она была его любовницей, давал достаточный повод застрелить редактора газеты. Тем временем французские руководители оставались практически без связи с внешним миром во время перехода через Балтику. Вояж превращался в кошмар: Пуанкаре и Вивиани были вынуждены обмениваться любезностями в Стокгольме и продолжать бесконечное плавание, пока над Западной Европой сгущались грозовые тучи. Значительная часть радиосообщений, добравшихся до них 26 июля, не подлежала расшифровке. В своих тревожных беседах президент и премьер-министр то и дело возвращались к теме кризиса. Пуанкаре писал: «Мы с месье Вивиани постоянно задаемся одними и теми же вопросами – чего хочет Австрия? Чего хочет Германия?»

Даже если вклад французского президента в развитие кризиса был куда больше, чем он признавал позже, вряд ли ему доставляло удовольствие мотаться по Балтике, пока в Европе разгорался пожар. Генерал Жоффр и французская армия все сильнее негодовали по поводу политической неопределенности. Генерал писал раздраженно: «Их [министров] заботило, главным образом… как бы не сделать лишнего шага, который могут счесть ответом на инициативу Германии. Эта робость объяснялась прежде всего отсутствием глав правительства»{156}. Задержавшаяся на неделю «по необъяснимым причинам» и лишь 28 июля достигшая Мессими депеша, в которой Камбон сообщал о начале мобилизации в Германии, привела Жоффра в ярость. Насчет мобилизации посол несколько преувеличил, однако теперь французы считали, что войска Мольтке на неделю опережают их в подготовке. И все равно Мессими не мог ничего предпринять в отсутствие Вивиани.

Военный министр осторожничал не на пустом месте, однако гнев Жоффра показывает, насколько срочно французской, российской и немецкой армиям требовалось проложить себе путь к будущему театру военных действий. В преддверии войны каждый главнокомандующий содрогался при мысли о том, что будет, если вражеская армия мобилизуется первой. Соответственно каждый принимался давить на своих политических руководителей. Российское командование жаловалось председателю Думы на нерешительность царя. К войне привела вовсе не гонка вооружений и военные планы – это лишь симптомы, а не причина. На исходе июля 1914 года именно генералы подталкивали свои правительства к пропасти, зная, что вина за проигрыш в смертельных догонялках ляжет на их плечи.

27 июля до Пуанкаре и Вивиани дошли вести о том, как бушует французская пресса по поводу их отсутствия в Париже. Оба решили после захода в Копенгаген следовать прямым курсом на родину и ранним утром 29 июля прибыли в Дюнкерк. Немцы по-прежнему создавали помехи в радиообмене между Парижем, Санкт-Петербургом и Берлином, однако было бы опрометчиво утверждать, что эти «шалости» повлияли на развитие событий. Россия не собиралась закрывать глаза на притеснение Австрией Сербии. Французское правительство готовилось оказать поддержку, во многом руководствуясь тем, что в случае войны Германия первым делом нападет на Францию. Благодаря мощному радиопередатчику на Эйфелевой башне российскому военному атташе удалось поддерживать контакты с Санкт-Петербургом на всем протяжении кризиса, преодолев немецкие помехи, поэтому балтийский вояж Пуанкаре и Вивиани вряд ли кардинально изменил ход истории. Президент выступал за политику «жесткости» по отношению к Германии, а значит, скорее всего, Франция встала бы на российскую сторону в июльском кризисе независимо от факта встречи Пуанкаре с Сазоновым в Петербурге.

Все больше французов понимало, что, возможно, придется браться за оружие. В воскресенье 26 июля на улицах Парижа бушевали эмоции: военные оркестры (обычные по выходным) встречали ликующими возгласами, перед посольством Австрии жгли флаг империи Габсбургов. Большинство граждан смотрело в будущее без восторга, но с решимостью, всю вину целиком и полностью возлагая на Германию. Печатник Луи Деренн, выходя из своей типографии в Орлеане, слышал, как толпа кричит: «Mort aux Boches!»{157} («Смерть бошам [немцам]!») – хотя пока главной зачинщицей выступала Австрия. «Мы входим в длинный тоннель, залитый кровью и мраком», – писал Андре Жид{158}. Правительство никак не сигнализировало о своих намерениях, пока Пуанкаре и Вивиани 29 июля не вернулись в столицу, однако в общем и целом предполагалось, что если Россия вступает в войну, то вступает и Франция.

27 июля Жоффр по собственной инициативе сообщил России, что она может полностью рассчитывать на поддержку его страны. И начальник штаба, и военный министр Мессими призывали Россию поторопиться с мобилизацией и как можно скорее выступить против Германии. Они знали, что российские военные планы предполагают немедленный переход в наступление на западе. Для безопасности Франции было важно, чтобы Россия как можно скорее осознала «угрозу своему существованию» и навязала Мольтке войну на два фронта. На парижской бирже началась паника, поскольку все кинулись скупать золото. Во Франции, как и по всей Европе, крах кредитной системы привел к нарастанию финансового кризиса, который удалось ослабить только вмешательством правительств. Люди высыпали на бульвары, заполняли кафе и рестораны, утоляя не столько голод, сколько жажду общения и новостей.

В Берлине вечером 28 июля несколько тысяч жителей рабочих окраин прошли маршем через центр города с социалистическими песнями и лозунгами «Долой войну!» и «Да здравствует социалистическая демократия!». Конная полиция с саблями перегородила подступы на главные улицы, однако около десяти вечера тысячная толпа все же прорвалась на Унтер-ден-Линден. Прохожие на тротуарах запевали в пику протестующим патриотические гимны «Стража на Рейне» и «Славься ты в венце победном». Полчаса спустя полиция пошла в наступление и очистила улицу под громкие аплодисменты с балконов кафе Bauer и Kranzler, где стояли завсегдатаи с чашками горячего шоколада.

Двадцать восемь человек были арестованы за выкрикивание антивоенных лозунгов и «нарушение общественного порядка». «Правая» пресса на следующее утро дала себе волю, клеймя демонстрантов «оголтелой толпой», а выступающих против войны – предателями. Ряд историков считает, что в Германии число противников войны превышало число сторонников, и это вполне может быть правдой. Однако на кайзера, Мольтке и Бетмана-Гольвега народные протесты не влияли никоим образом – власти предержащие полагали (не без основания), что возмущение уляжется, как только дойдет до дела. На этот раз на улицы Германии вышло с протестами гораздо меньше народа, чем четырьмя годами ранее, когда отстаивали избирательную реформу в Пруссии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.