События в Венгрии и Польше. Андропов
События в Венгрии и Польше. Андропов
Отвратительный дух XX съезда подбодрил тех, кто притаился и выжидал подходящий момент, чтобы свергнуть социализм там, где он уже победил.
События в Венгрии и Польше явились явным прологом к контрреволюции, которая должна была развернуться еще шире и глубже не только в этих странах, но и в Болгарии, в Восточной Германии, Чехословакии, Китае и особенно в Советском Союзе. Кое-как обеспечив свои позиции в Болгарии, Румынии, Чехословакии и т. д., хрущевская клика набросилась на Венгрию, руководство которой не показывало себя в нужной мере послушным советскому курсу.
В Венгрии, как показывали дела, было много слабых мест. Там была создана партия во главе с Ракоши, вокруг которого сплотились некоторые старые товарищи-коммунисты, такие как Герэ, Мюнних, а также и молодые, вновь пришедшие, которые нашли стол уже накрытым Красной Армией и Сталиным. В Венгрии начали «строить социализм», однако реформы не были радикальными. Покровительствовали пролетариату, но не очень обижая также и мелкую буржуазию. Венгерская партия трудящихся была объединением якобы подпольной коммунистической партии (венгерские военнопленные, захваченные в Советском Союзе), старых коммунистов Бела Куна и социал-демократической партии. Итак, объединение это явилось болезненным скрещиванием, которое никогда не вылечилось бы, если бы контрреволюция и Кадар, заодно с Хрущевым и Микояном, не издали указ о полной ликвидации Венгерской партии трудящихся.
Ракоши я знал непосредственно и любил его. Часто беседовал с ним, как и по делу, так и в семейном порядке. Вместе с Неджмие, мы несколько раз бывали у него. Ракоши был честным человеком, старым коммунистом, руководящим деятелем в Коминтерне. Он преследовал добрые цели, но его работу саботировали изнутри и извне. При жизни Сталина, казалось, все шло хорошо, но после его смерти стали появляться слабости в Венгрии.
Однажды во время беседы с ним Ракоши заговорил о венгерской армии и спросил меня о нашей.
— Армия у нас слабая, нет кадров, офицеры — старые, хортистской армии, поэтому мы вербуем рядовых рабочих с фабрик Чепели и одеваем их в офицерский мундир, — сказал он мне.
— Без сильной армии, — сказал я Ракоши, — нельзя защищать социализм. Вам надо убрать хортистов. Вы хорошо сделали, что взяли рабочих, только надо придавать значение их надлежащему воспитанию.
Во время нашей беседы на даче Ракоши, зашел Кадар, который вернулся из Москвы, где он находился для лечения глаз. Ракоши представил его мне, спросил, как теперь его здоровье, и разрешил ему поехать домой. Когда мы остались одни, Ракоши говорит мне:
— Вот Кадар, молодой работник, мы сделали его министром внутренних дел.
Правду говоря, он как министр внутренних дел показался мне не ко двору.
В другой раз мы беседовали об экономике. Он мне говорил об экономике Венгрии, особенно о сельском хозяйстве, которое так шло на лад, что народ ел досыта и они не знали, куда девать свинину, колбасу, пиво, вина!
Я вытаращил глаза, ибо знал, что не только у нас, но и во всех социалистических странах, в том числе и в Венгрии, не было такого положения. У Ракоши был недостаток: он был экспансивным и преувеличивал результаты труда. Но, несмотря на этот недостаток, Матиас, на мой взгляд, отличался добрым, коммунистическим сердцем и правильно проводил курс на развитие социализма. Надо сказать, что Венгрию и руководство Ракоши упорно, по-моему, стремилась подорвать международная реакция, поддерживаемая духовенством, мощным кулачеством и замаскированными хортистскими фашистами, — наконец, к этому порядком стремились Хрущев и хрущевцы, которые не только недолюбливали Ракоши, как и его сторонников, но и ненавидели его за то, что он был верен Сталину и марксизму-ленинизму и авторитетно возражал, когда это надо было, на совещаниях. Ракоши принадлежал к старой гвардии Коминтерна, а Коминтерн был для современных ревизионистов «диким зверем».
* * *
Итак, Венгрия стала ареной козней и махинаций Хрущева, которому Ракоши был помехой. Руководство Венгерской партии трудящихся, во главе с Ракоши и Герэ, быть может, и допускало ошибки экономического характера, но ведь не они вызвали контрреволюцию. Главная ошибка Ракоши и его товарищей заключается в том, что они оказались нетвердыми, они поколебались перед давлением внешних и внутренних врагов. Они не мобилизовали партию и народ, рабочий класс, чтобы еще в зародыше пресечь попытки реакции, пошли ей на уступки, реабилитировали врагов, вроде Райка и других, и ухудшили положение до такой степени, что вспыхнула контрреволюция.
В июне 1956 г., когда я ехал в Москву на совещание СЭВ, в Будапеште имел беседу с товарищами из Политбюро Венгерской партии трудящихся. Я не застал там ни Ракоши, ни Хегедюша, который был премьер-министром, ни Герэ, так как они тоже уже отправились в Москву поездом. (В действительности я не встретил и не видел Ракоши в Москве ни на совещании, ни в каком-либо другом месте. Он наверняка «отдыхал» в какой-нибудь «клинике», где хрущевцы «убеждали его подать в отставку». Две-три недели спустя он действительно был освобожден от занимаемых постов.) Венгерские товарищи сказали мне, что у них есть некоторые трудности в партии и в ее Центральном Комитете.
— В Центральном Комитете, — сказали они мне, — сложилась обстановка против Ракоши. Фаркаш, бывший член Политбюро, взял в свои руки флаг борьбы против него.
— Пора исключить Фаркаша не только из Центрального Комитета, но также из партии, — сказал мне Бата, министр обороны. — Он занимает антипартийную и враждебную нам позицию, — сказал далее Бата. — Его тезис таков: «Я ошибся, Берия является изменником. Но по чьему приказу я совершал эти ошибки? По приказу Ракоши».
— Этот вопрос, — сказали мне венгерские товарищи, — поставлен также Реваем, который внес предложение «создать комиссию для анализа виновности того и иного, ошибок Ракоши и др.».
Тут я вмешался и спросил:
— Ну что же, тогда выходит, что Центральный Комитет не верит Политбюро?
— Так получается, — ответили они. — Мы были вынуждены согласиться создать комиссию, но решили, что ее доклад сперва должен быть передан Политбюро.
— Что эта за комиссия? — спросил я. — Центральный Комитет должен поручить Политбюро анализ подобных вопросов, и там пусть обсуждается доклад. Если Центральный Комитет сочтет нужным, он может низвергнуть Политбюро.
Венгерские товарищи рассказали мне, в частности, что Имре Надь, который был исключен как контрреволюционер, устроил по случаю своего дня рождения большой ужин, на который пригласил человек 150, в том числе и отдельных членов Центрального Комитета и правительства. Многие из них приняли приглашение предателя и пошли на ужин. Когда один из членов Центрального Комитета спросил товарищей из руководства, следует пойти на ужин или нет, они ответили ему: «Решай сам по своей собственной инициативе». Такой ответ, естественно, мне показался странным, и я спросил венгерских товарищей:
— Почему же вы не сказали ему прямо, что он не должен пойти, ведь Имре Надь — враг?
— Ну вот, мы решили, что пусть он судит и решит сам, как ему подскажет совесть, — получил я ответ.
Во время этой беседы венгерские товарищи подтвердили мне, что у них в партии сложилась тяжелая обстановка. К этим хлопотам прибавились еще хлопоты, вызванные XX съездом.
— В партии имеются группы, например, писатели и другие, — сказали они мне, — которые говорят, что «XX съезд подтверждает наши тезисы, что в руководстве допущены ошибки. Поэтому мы правы».
— Много хлопот доставило нам и интервью Тольятти, — сказал мне один из присутствующих. — Некоторые члены ЦК говорили мне: «Что же мы делаем? Целесообразнее действовать, иметь и в Венгрии иную политику, самостоятельную, как в Югославии».
На самом деле, там дела шли все хуже и хуже. Другой член Центрального Комитета злобно сказал им: «Вы из Политбюро еще продолжаете скрывать от нас такие вопросы, как вопросы XX съезда? Почему вы не публикуете интервью Тольятти?»
— И мы опубликовали его, — сказали мне товарищи из Политбюро, — ведь надо информировать партию!..
Я сказал венгерским товарищам, что у нас обстановка здоровая, рассказал им, как мы поступили на Тиранской партконференции.
— В партии, — отметил я им, — утверждена правильная демократия, демократия, упрочивающая обстановку и единство, а не подрывающая их. Поэтому, — отметил я, — мы разбили наголову тех, кто пытался использовать демократию в ущерб партии. Мы таких вещей не позволяли.
Касаясь интервью Тольятти, они спросили моего мнения о нем.
— Тольятти, — ответил я, — судя по тому, что он наговорил, не в порядке. Мы, естественно, не предавали огласке наши расхождения с ним, но первых секретарей райкомов партии мы вызвали и разъяснили им этот вопрос, с тем чтобы они были бдительны и готовы на все случаи.
Саллаи, член Политбюро, говорит мне:
— Я прочел интервью Тольятти, оно не так уж плохое. Начало хорошее, только под конец оно дурнеет.
— Мы не опубликовали его и были удивлены тому, что оно было передано Пражским радио, — сказал я ему.
Из этой беседы я убедился, что у них была колеблющаяся линия. Более того, даже наиболее надежные члены Политбюро, по всей видимости, находились под давлением контрреволюционных элементов, поэтому и они сами колебались. Казалось, будто в Политбюро существовала солидарность, но оно было полностью изолировано.
Вечером они устроили для нас ужин в здании Парламента, в зале, в котором бросался в глаза крупный портрет Аттилы, вывешенный на стене. Опять мы заговорили о складывавшемся в Венгрии тяжелом положении. Но было ясно, что они уже сбились с толку.
— Что же это вы делаете, как же это вы сидите сложа руки перед лицом поднимающейся контрреволюции? Почему вы сидите наблюдателями, вместо того чтобы принять меры?
— Какие меры? — спросил один из них.
— Немедленно закрыть клуб «Петёфи», арестовать вожаков-смутьянов, вывести на бульвары вооруженный рабочий класс и окружить Эстергом. Допустим, вы не можете посадить в тюрьму Миндсенти, ну а Имре Надя не можете арестовать? Расстреляйте некоторых из вожаков этих контрреволюционеров, чтобы всем стало ясно, что такое диктатура пролетариата.
Венгерские товарищи вытаращивали глаза и с удивлением смотрели на меня, как будто хотели сказать: «Не сошел ли ты с ума?» Один из них сказал мне:
— Мы не можем поступать так, как вы говорите, товарищ Энвер, так как мы не находим положение столь тревожным. Мы — хозяева положения. Выкрики в клубе «Петёфи» — это ребячьи дела, а если некоторые члены Центрального Комитета пошли и поздравили Имре Надя, то они поступили так потому, что были его старыми товарищами, а не потому, что они не согласны с Центральным Комитетом, исключившим Имре из своих рядов.
— Мне кажется, что вы подходите к делу упрощенчески, — сказал я им, — вы не оцениваете грозящую вам большую опасность…
Но мои слова были гласом вопиющего в пустыне. Мы закончили этот горе-ужин, и в ходе бесед, которые длились несколько часов, венгерские товарищи продолжали убеждать меня в том, что «они были хозяевами положения», и нести прочий вздор.
* * *
Утром я сел на самолет и вылетел в Москву. Встретился с Сусловым в его кабинете в Кремле. Суслов поразил меня своей манерной походкой, подобной балеринам Большого, и, когда мы уселись, стал спрашивать об Албании. Обменявшись мнениями о наших проблемах, я заговорил о венгерском вопросе. Поделился с ним моими впечатлениями и мыслями в таком виде, в каком я открыто изложил их и венгерским товарищам. Суслов смотрел на меня своими зоркими глазами сквозь очки в серой костяной оправе, и я, говоря с ним, замечал, что в его глазах появились признаки недовольства, скуки, гнева. Несогласие и эти чувства сопровождались каракулями на белой бумаге, лежавшей перед ним на столе. Я продолжал говорить и закончил, отметив ему, что меня поразили спокойствие и «хладнокровие» венгерских товарищей.
Своим тонким, визгливым голосом Суслов сказал мне:
— Нам нельзя согласиться с вашими соображениями о венгерском вопросе. Вы изображаете положение тревожным, но оно не таково, как вы о нем думаете. Быть может, вы недостаточно осведомлены, — и Суслов продолжал пространно говорить, стараясь «успокоить» меня и убедить в том, что в положении в Венгрии не было ничего тревожного.
Меня нисколько не убедили его «аргументы», а события последующих дней подтверждали, что наши мысли и замечания относительно тяжелого положения в Венгрии были совершенно правильными. Почти два месяца спустя, в конце августа 1956 г., я снова имел горячий спор с Сусловым по венгерскому вопросу. Когда мы ехали в Китай на партийный съезд, мы проезжали через Будапешт, и из беседы, которую мы имели на аэропорте с венгерскими руководителями, мы еще больше убедились, что положение в Венгрии обостряется, а венгерское руководство своими действиями потворствует контрреволюции. Во время нашей остановки в Москве Мехмет, Рамиз и я встретились с Сусловым и сказали ему о наших треволнениях, чтобы он информировал о них советское руководство. Суслов отнесся к этому так же, как и на моей июньской встрече с ним.
— В том направлении, о каком вы говорите, то есть, что там бурлит контрреволюция, — сказал нам Суслов, — у нас нет данных ни от разведки, ни из других источников. Правда, враги поднимают шумиху о Венгрии, но положение там нормализуется. Что там наблюдаются некоторые студенческие движения, это правда, но они неопасные, они под контролем. Вам следует знать, что не только Ракоши, но и Герэ допускал ошибки…
— Да, что они допускали ошибки, это правда, ведь они реабилитировали венгерских предателей, замышлявших подорвать социализм, — перебил я Суслова.
Он надул свои тонкие губки, а затем продолжал:
— Что же касается товарища Имре Надя, мы не можем согласиться с вами, товарищ Энвер.
— Вы, — говорю я ему, — очень меня удивляете, называя «товарищем» Имре Надя, которого Венгерская партия трудящихся выбросила прочь.
— Пусть она и выбросила его, — отвечает Суслов, — он раскаялся и выступил с самокритикой.
— Слова ветер уносит, — возразил я, — не верьте болтовне…
— Нет, — сказал побагровевший Суслов, — у нас его письменная самокритика. — Тем временем он выдвинул ящик, вынул оттуда какую-то бумажку за подписью Имре Надя, адресованную Коммунистической партии Советского Союза, в которой он писал, что ошибся «в мыслях и действиях» и просил поддержки у советских.
— И вы верите этому? — спросил я Суслова.
— Верим, почему нет! — ответил Суслов и продолжал: — Товарищи могут и ошибаться, но, если они признают ошибки, им надо протянуть руку.
— Он изменник, — сказал я Суслову, — и мы считаем, что вы, протягивая руку изменнику, допускаете большую ошибку.
На этом и закончилась наша беседа с Сусловым, мы расстались с ним, не согласившись.
* * *
Из этой встречи у нас сложилось впечатление, что хрущевцы, окончательно осудив Ракоши, были охвачены тревогой и страхом в связи с положением в Венгрии, что они не знали, как быть и искали выхода перед бурей. По всей вероятности, они вели с Тито переговоры относительно совместного разрешения вопроса. Они готовили Имре Надя, рассчитывая с его помощью взять в руки положение в Венгрии. Так и произошло.
Окружение Ракоши было очень слабое. Ни Центральный Комитет, ни Политбюро не находились на нужном уровне. Люди, вроде Хегедюша, Кадара, старики вроде Мюнниха и молодняк, не прошедший испытание партийной и боевой жизни, с каждым днем все больше ухудшали направление дел и, наконец, были опутаны титовско-хрущевской паутиной.
Вся эта авантюра подготавливалась лихорадочными усилиями. Оживилась и подняла голову реакция, она говорила и орудовала в открытую. Лжекоммунист, кулак и изменник Имре Надь, прикрываясь маской коммунизма, стал знаменем борьбы против Ракоши. Этот последний почувствовал опасность, грозившую партии и стране, и уже принял меры против Имре Надя, исключив его из партии к концу 1955 г. Но было слишком поздно: паутина контрреволюции крепко опутала Венгрию, так что эта страна проигрывала битву. Ракоши атаковали и Хрущев, и Тито, и центр Эстергома, и внешняя реакция. Анна Кегли, Миндсенти, графы и бароны на службе у мировой реакции, скопившиеся в самой Венгрии, в Австрии и других странах, организовывали контрреволюцию, засылали оружие для того, чтобы перевернуть все вверх дном.
Клуб «Петёфи» стал центром реакции. Это был якобы клуб культуры Союза молодежи, но фактически под носом у самой венгерской партии он служил вертепом, где реакционная интеллигентщина не только болтала против социализма и диктатуры пролетариата, но и подготавливалась, организовывалась, причем до такой степени, что наконец она в виде ультиматума кичливо предъявила свои требования партии и правительству. Первоначально, пока у руководства стоял Ракоши, были сделаны попытки принять некоторые меры: посредством резолюции Центрального Комитета был осужден клуб «Петёфи», были исключены из партии один или два писателя, однако все это были скорее всего щипками, и отнюдь не радикальными мерами. Вертеп контрреволюции продолжал существовать и несколько позже, почти все те, кто был осужден, были реабилитированы.
Ниспровергнутый Имре Надь сидел как паша в своем доме, который он превратил в место приема своих сторонников. Среди них были члены Центрального Комитета Венгерской партии трудящихся. Венгерские руководители смущенные ездили в Москву и обратно, тогда как их так называемые товарищи в Центральном Комитете, вместо того чтобы принимать меры против поднимавших голову реакционных элементов, ходили домой к Имре Надю и поздравляли его с днем рождения. Низкопоклонники Ракоши стали низкопоклонниками Надя и расчистили ему путь к власти.
Решение ниспровергнуть Ракоши было принято в Москве и Белграде. Он был сломлен, не смог устоять перед давлением хрущевцев и титовцев, как и перед кознями их агентур в венгерском руководстве. Ракоши заставили подать в отставку якобы «по состоянию здоровья» (он страдал гипертонией!) и признаться в «нарушении законности». Первоначально говорили о заслугах «товарища Матиаса Ракоши». (Так что его «похоронили» с почестями.) Затем стали говорить о его ошибках, пока, наконец, не назвали его «преступной шайкой Ракоши». В подготовке закулисных сделок, предшествовавших снятию Ракоши, большую роль сыграл Суслов, который как раз в это время съездил в Венгрию на отдых (!).
Видимо, Ракоши был последней спицей, мешавшей ревизионистской колеснице нестись вскачь. Правда, первым секретарем не был избран Кадар, как это хотелось хрущевцам, а Герэ, но и последнему оставались считаные дни. Кадар, который до этого сидел в тюрьме и лишь недавно был реабилитирован, вначале был избран в Политбюро и, как последователь Хрущева, фактически был «первой скрипкой».
После июльского пленума 1956 г. (на котором Герэ сменил Ракоши, а Кадар вошел в состав Политбюро) реакция окрылилась, авторитет партии и правительства почти не существовал. Контрреволюционные элементы упорно требовали реабилитации Надя и снятия тех немногих надежных людей, которые еще оставались в руководстве. Герэ, Хегедюш и другие разъезжали по городам и фабрикам, чтобы угомонить страсти, обещая «демократию», «социалистическую законность», повышение окладов.
Начался «счастливый» период либерализации, период освобождения из тюрем и вытаскивания из могил тех, кто справедливо был осужден диктатурой пролетариата. Предатель Райк и его сообщники были заново похоронены после пышной церемонии с участием тысяч человек во главе с венгерскими руководителями; церемония завершилась пением Интернационала. Предатель Райк стал «товарищем Райком» и национальным героем Венгрии, почти таким же, как и Кошут.
После формального письма, направленного Центральному Комитету партии, Надь вновь был принят в партию и наверняка ждал, что дальнейший ход событий приведет его к власти. И они вскоре наступили.
После Райка на сцене появились многие другие, ранее осужденные — офицеры и священники, политические преступники и воры, которым доставлялось моральное и материальное удовольствие. Вдова Райка получила в качестве вознаграждения за измену своего мужа 200 000 форинтов, а будапештские газеты помещали сообщение о великодушии «госпожи Райк», подарившей эту сумму народным колледжам.
* * *
После свержения Ракоши, особенно в злополучные октябрьские дни, распахнулись двери для хортистов, баронов и графов, для бывших владельцев и угнетателей Венгрии. Эстерхаз из центра Будапешта по телефону сообщал иностранным посольствам, что намеревался стать во главе правительства. Миндсенти, еще раньше выпущенный из тюрьмы, входил в свой дворец в сопровождении «национальной гвардии» и благословлял народ. Подобно червям в гнойнике возродились старые партии — партии владельцев, крестьян, социал-демократов, католиков, им были возвращены прежние резиденции, они стали выпускать газеты, тогда как Надь и Кадар вошли в состав правительства. Контрреволюция уже охватила всю столицу и распространялась и на остальные края Венгрии.
Как рассказывал нам потом наш посол в Будапеште, Бато Карафили, разъяренные толпы контрреволюционеров вначале направились к медному памятнику Сталину, который еще оставался на одной из площадей Будапешта. Подобно тому, как некогда штурмовые отряды Гитлера набрасывались на все передовое, хортисты и другие подонки венгерского общества яростно набросились на памятник Сталину, пытаясь опрокинуть его. Поскольку это им не удалось даже при помощи стальных тросов, которые тянул тяжелый трактор, разбойники сделали свое при помощи сварочной машины. Их первый акт был символичным: опрокидывая памятник Сталину, они хотели сказать, что опрокинут все, что еще осталось в Венгрии от социализма, от диктатуры пролетариата, от марксизма-ленинизма.
Во всем городе царили разрушения, убийства, беспорядки.
Хрущев и Суслов выпустили из рук даже свою паршивую птичку — Имре Надя. Этот изменник, на которого Москва рассчитывала подобно тонущему, который хватается за свои волосы, как за якорь спасения, в разгаре контрреволюционной ярости показал свое истинное лицо, провозгласил свою реакционную программу и выступил с публичными заявлениями о выходе Венгрии из Варшавского Договора.
Советским послом в Венгрии был некий Андропов, работник КГБ, который затем был выдвинут по чину и сыграл подлую роль также против нас. Этот агент с этикеткой посла оказался в водовороте разразившейся контрреволюции. Даже тогда, когда контрреволюционные события развертывались в открытую, когда Надь пришел во главе правительства, хрущевцы еще продолжали поддерживать его, надеясь, по-видимому, держать его под своим контролем.
В те дни после первого половинчатого вмешательства Советской армии Андропов говорил нашему послу в Будапеште:
— Повстанцев нельзя называть контрреволюционерами, так как среди них есть и честные люди. Новое правительство — хорошее и его необходимо поддерживать, чтобы восстановить положение.
— Как вы находите выступления Надя? — спросил его наш посол.
— Неплохие, — ответил Андропов, и, когда наш товарищ сказал, что ему кажется неправильным то, что говорили о Советском Союзе, он ответил:
— Антисоветчина есть, но последнее выступление Надя было неплохим, было не антисоветской направленности. Он старается поддерживать связи с массами. Политбюро — хорошее и пользуется доверием.
Контрреволюционеры орудовали настолько нагло, что самого Андропова и весь персонал посольства вывели на улицу и задержали там целые часы. Мы дали указание нашему послу в Будапеште принять меры по защите посольства и его персонала и установить пулемет у крыльца; в случае, если контрреволюционеры осмелятся посягнуть на посольство, не колеблясь открыть по ним огонь, но, когда наш посол попросил у Андропова оружия для защиты нашего посольства, тот не согласился:
— Мы пользуемся дипломатическим иммунитетом, так что вас никто не тронет.
— Какой там дипломатический иммунитет?! — сказал наш посол. — Они вас вывели на улицу.
— Нет, нет, — ответил ему Андропов. — Если мы дадим вам оружие, это может вызвать инциденты.
— Ну что же, — сказал ему наш представитель, — в таком случае я официально прошу вас от имени албанского правительства.
— Спрошу Москву, — сказал Андропов, а когда наша просьба была отклонена, наш посол заявил ему:
— Ну ладно, только знайте, что мы будем защищаться тем револьвером и теми охотничьими ружьями, которые у нас есть.
Советский посол заперся в посольстве, он не осмеливался высунуть голову. Один ответственный работник венгерского Министерства иностранных дел, которого преследовали бандиты, попросил убежища в нашем посольстве, и мы дали ему его. Он сказал нашим товарищам, что был и в советском посольстве, но там его не приняли.
* * *
Советские войска, размещенные в Венгрии, вначале вмешались, но затем отступили по требованию Надя и Кадара, а советское правительство заявило, что оно готово начать переговоры об их выводе из Венгрии. Москва направила в Будапешт подходящего человека, купца Микояна, вместе с петушком Сусловым.
Мы, в Тиране, не преминули выступить. Я позвал советского посла и гневно сказал ему:
— Вы совершенно не осведомлены о том, что происходит в некоторых социалистических странах. Вы отдаете Венгрию империализму… Вам надо вмешаться вооруженными силами, пока не поздно.
Я говорил ему о намерениях Тито и осудил Хрущева за то, что он верил ему, как и Суслова за то, что он верил «самокритике» Имре Надя.
— Вот кем был Имре Надь, — говорю я ему. — Теперь в Венгрии проливается кровь, так что надо выявить виновников.
Он отвечает мне:
— Обстановка сложная, но мы не допустим, чтобы Венгрию взял враг. Ваши соображения я передам Москве…
Известно, что произошло в Венгрии, в частности в Будапеште. Были убиты тысячи людей. Вооруженная внешними силами реакция расстреливала на улицах коммунистов и демократов, женщин и детей, сжигала дома, учреждения и все, что попадало под руку. Целые дни царил разбой. Небольшое сопротивление оказали только отряды госбезопасности Будапешта, тогда как венгерская армия и Венгерская партия трудящихся были нейтрализованы и ликвидированы. Кадар издал указ о роспуске Венгерской партии трудящихся, чем и показал свое истинное лицо, и провозгласил образование новой партии, Социалистической рабочей партии, которую должны были построить Кадар, Надь и другие.
Советское посольство было окружено танками, а внутри него плели интриги Микоян, Суслов, Андропов и, быть может, и другие.
Реакция во главе с Кадаром и Имре Надем, которые сидели в парламенте и проводили время в дискуссиях, продолжали призывать западные капиталистические государства выступить своими вооруженными силами против советских.
Наконец, перепуганный Никита Хрущев был вынужден отдать приказ. Советские бронетанковые войска пошли на Будапешт, завязались уличные бои. Интриган Микоян посадил Андропова в танк и послал его в парламент забрать оттуда Кадара, чтобы манипулировать им. И так и произошло. Кадар снова переменил хозяина, снова переменил рубашку, перешел в объятия хрущевцев и призвал народ прекратить беспорядки, а контрреволюционеров призвал сложить оружие и сдаться.
Правительству Надя наступил конец. Контрреволюция была подавлена, а Имре Надь нашел убежище в посольстве Тито. Ясно, что он был агентом Тито и мировой реакции. Он пользовался также поддержкой Хрущева, но ускользнул у него из рук, так как хотел зайти и зашел дальше. Целые месяцы Хрущев спорил с Тито в попытках забрать у него Надя, которого, однако, Тито не отдавал, пока они не нашли компромиссное решение — передать его румынам.
В то время, когда происходили переговоры с Тито по этой проблеме, Крылов, советский посол в Тиране, попросил нашего мнения: согласны ли мы, чтобы Надь был переведен в Румынию.
— Имре Надь, как об этом мы заявляли и раньше, — ответил я Крылову, — предатель, распахнувший в Венгрии двери фашизму. Теперь предлагают перевести в дружескую страну этого изменника, который расстреливал коммунистов, убивал прогрессивных людей, убивал советских солдат и призывал империалистов совершить военную интервенцию. Это большая уступка, и мы не согласны с этим.
После того, как угомонились страсти и были похоронены жертвы венгерской контрреволюции, Надь был казнен. Это тоже было неправильно, не потому, что Надь не заслуживал казни, нет, дело в том, что его надо было казнить не скрытно и без суда, без публичного изобличения его, как это было сделано. Его надо было судить и казнить публично, на основе законов страны, чьей гражданином он был. А ведь в судебном процессе, конечно, не были заинтересованы ни Хрущев, ни Кадар, ни Тито, так как Надь мог вывести на чистую воду всю подноготную тех, кто управлял нитями контрреволюционного заговора.
* * *
Явления, аналогичные венгерским, имели место и в Польше почти в одно и то же время, хотя там события не приняли тех размеров и того драматичного оборота, которые они приняли в Венгрии. В Польше также под руководством Объединенной рабочей партии была установлена диктатура пролетариата, но там, несмотря на помощь, которую оказывал Советский Союз, социализм не развивался нужными темпами. Пока бразды правления находились в руках Берута, а партия стояла на правильных позициях, в социалистическом развитии страны были достигнуты успехи. Однако первые реформы и первые мероприятия, которые были проведены там, не были доведены до конца, классовая борьба не развивалась в должной мере. Рос пролетариат, развивалась промышленность, прилагались усилия к распространению марксистских идей в массах, но буржуазные элементы де-факто сохранили многие из своих господствующих позиций. В деревне не была проведена аграрная реформа, коллективизация осталась на полпути, а в завершение всего этого Гомулка объявил нерентабельными кооперативы и государственные фермы и потворствовал росту кулачества в польской деревне.
Как и в Венгрии, Восточной Германии, Румынии и других странах, партия в Польше была образована в результате механического слияния буржуазных, так называемых рабочих, партий. Быть может, это и было необходимо для сплочения пролетариата под руководством одной-единственной партии, однако такому объединению должна была предшествовать большая идеологическая, политическая и организационная работа, с тем чтобы бывшие члены других партий не только ассимилировались, но и — а это самое главное — основательно воспитывались на марксистско-ленинских идеологических и организационных нормах. Но это не было сделано ни в Польше, ни в Венгрии и ни в других странах, и фактически получилось так, что члены буржуазных партий переименовались, стали «коммунистами», сохраняя, однако, свои старые взгляды, свое старое мировоззрение. Таким образом, партии пролетариата не только не окрепли, но, напротив, ослабли, так как в них запустили свои корни такие социал-демократы и оппортунисты, как Циранкевич, Марошан, Гротеволь и др. со своими взглядами.
В Польше, кроме этого, был налицо еще другой фактор, сказавшийся на контрреволюционных выступлениях: старая ненависть польского народа к царской России. Благодаря работе реакции внутри партии и вне ее, старая ненависть, которая в прошлом была вполне оправданной, теперь обратилась против Советского Союза, против советского народа, который, правду говоря, проливал кровь за освобождение Польши. Польская буржуазия, которая не получила надлежащего удара, всячески возбуждала националистские и шовинистические настроения против Советского Союза.
После смерти Берута все это проявлялось еще более открыто, более открыто проявлялись также слабости партии и диктатуры пролетариата в Польше. Итак, то из-за недостатков в работе, то в результате усилий реакции, церкви, Гомулки и Циранкевича, то из-за вмешательства хрущевцев произошли июньские волнения 1956 г., как и события, имевшие место в последующем. Конечно, смерть Берута создала подходящие условия для осуществления планов контрреволюции. Берута я знал давно, с тех пор как я посетил Варшаву. Это был зрелый, опытный, отзывчивый, спокойный товарищ. Хотя я по возрасту был моложе его, он обошелся со мною так хорошо и так по-товарищески, что мне никогда не забыть его присутствие. И тогда, когда я встречался с ним на совещаниях, в Москве, я, беседуя с ним, испытывал особое удовольствие. Он внимательно слушал меня, когда я рассказывал ему о нашем народе, о нашем положении. Он был откровенным, справедливым и принципиальным. Помню, когда мы с ним беседовали в Варшаве, он напомнил мне беседу, которую он имел с товарищем Мехметом.
— Ваш товарищ, подвергший критике поведение нашего премьер-министра, говорил со мной открыто. Мне нравятся такие товарищи, которые говорят прямо, — сказал Берут.
В последний раз я встретился с ним в Москве, когда проводил свою работу XX съезд КПСС.
Незадолго до его смерти, Берут, его жена, я и Неджмие заняли вместе ложу в Малом театре, чтобы посмотреть пьесу, посвященную ленинградскому революционному флоту.
В антракте, в маленькой комнате за сценой, между нами состоялась сердечная беседа. Мы заговорили, в частности, о Коминтерне, так как в то время к нам зашел еще болгарин Ганев, и оба они с Берутом поделились со мной своими воспоминаниями о своих встречах в Софии, куда Берут был послан подпольно по делам.
Немного времени спустя после этой встречи страшная весть: Берут скончался… и он как Готвальд… «от насморка». Большое горе и чудо!
Мы поехали в Варшаву и похоронили его; это было в начале марта 1956 г. Перед гробом Берута было произнесено много речей — Хрущевым, Циранкевичем, Охабом, Чжу Дэ и др. Выступил и Вукманович Темпо, который приехал принять участие в похоронах как посланец Белграда. Представитель титовцев и здесь улучил случай выдвинуть ревизионистские лозунги и выразить свое удовольствие по поводу новых «возможностей и перспектив», только что открытых XX съездом.
— Берут ушел от нас в такой момент, когда уже открылись возможности и перспективы для сотрудничества и дружбы между всеми социалистическими движениями, для осуществления идей Октября разными путями, — сказал Темпо и призвал двинуться дальше по пути, открытому «постоянными действиями».
Между тем как ораторы выступали один за другим, я смотрел, как недалеко от меня, прислонившись к дереву, Никита Хрущев был поглощен разговором с Вандой Василевской. По всей вероятности, он занимался сделками перед трупом Берута, которого клали в могилу.
* * *
Несколько месяцев спустя после этих горьких событий начала 1956 г., Польша была охвачена смятением и хаосом, попахивавшими контрреволюцией.
События, происшедшие в Польше, как две капли воды были похожи на венгерские события. Выступления познанских рабочих начались до начала венгерской контрреволюции, но фактически обе эти контрреволюционных движения созрели в одно и то же время, в одних и тех же ситуациях и вдохновлялись одними и теми же мотивами. Не буду подробно описывать события, так как они известны, но любопытно отметить аналогию фактов в этих странах, странную параллель в развитии контрреволюции в Польше и Венгрии.
И в Польше, и в Венгрии были сменены руководители: в одной стране руководитель — Берут — умер (в Москве), в другой — Ракоши — был снят (дело рук Москвы); в Венгрии были реабилитированы Райк, Надь, Кадар; в Польше — Гомулка, Спыхальский, Моравский, Лога-Совиньский и еще целый караван предателей; там на сцену выступил Миндсенти, здесь — Вышинский.
Более показательным явилось идейное и духовное тождество этих событий. Как в Польше, так и в Венгрии события развертывались под эгидой XX съезда, под лозунгами «демократизации», либерализации и реабилитации. Хрущевцы играли в ходе событий в обеих этих странах активную, причем подлую, контрреволюционную роль. Титовцы также оказывали свое воздействие на Польшу, может, не так непосредственно, как в Венгрии, но идеи самоуправления и «национальных путей к социализму», «рабочие советы», нашедшие место в Польше, были, конечно, вдохновлены югославским «специфическим социализмом».
Июньские события в Познани явились контрреволюционным движением, побужденным реакцией, которая воспользовалась экономическими трудностями и ошибками, допущенными в Польше партией в области экономического развития. Эти выступления были подавлены, не получив размеров венгерских событий, однако они имели глубокие последствия в дальнейшем ходе событий. В Польше реакция нашла своего Надя — это был Владислав Гомулка, враг, выпущенный из тюрьмы и сразу ставший первым секретарем партии. Гомулка, который некоторое время был Генеральным секретарем Польской рабочей партии, был осужден за свои правооппортунистические и националистские взгляды, которые были очень сходными с линией, проводившейся группой Тито, тогда уже разоблаченной Информбюро. Когда состоялся объединительный съезд рабочей и социалистической партий, в 1948 г., Берут и другие руководители, как и делегаты разоблачили и осудили взгляды Гомулки. Наша партия послала на этот съезд своего представителя, и он, вернувшись в Албанию, рассказывал нам о наглом и упрямом поведении Гомулки на съезде. Гомулка был разоблачен, но тем не менее, как было указано, «ему вновь протянули руку» и он был избран в Центральный Комитет. Как говорил нашему товарищу сопровождавший его поляк, Гомулка в те дни имел долгую беседу с Пономаренко, секретарем Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза, который присутствовал на съезде, и, по всей видимости, Пономаренко убедил Гомулку выступить с самокритикой. Однако время показало, что он не отказался от своих убеждений и впоследствии был осужден также за антигосударственную деятельность.
Когда началась кампания реабилитации, сторонники Гомулки стали оказывать давление на партийное руководство, чтобы вывести и Гомулку чистым из воды. Но он был политически и идеологически слишком дискредитирован, поэтому на этом пути стояли преграды. За несколько месяцев до того, как Гомулка снова пришел во главе партии в Польше, Охаб «торжественно» заявлял, что, хотя Владислав Гомулка и был выпущен из тюрьмы, «это отнюдь не меняет правильной сущности политической и идеологической борьбы, которую партия вела против взглядов Гомулки».
Ликвидировав Берута, Хрущев пришел на помощь Охабу, Завадскому, Замбровскому, как и другим элементам, таким как Циранкевич, однако семена раздора и раскола вошли глубоко и стали давать себя знать. Гомулка и его сторонники орудовали, им удалось прийти к власти. Хрущевцы оказались в затруднительном положении: они должны были держать в узде Польшу. Хрущев бросил старых друзей и обратился лицом к Гомулке, который не так уж повиновался диктату Хрущева.
Приход Гомулки к власти убедил нас в том, что события в Польше развертывались в ущерб социализму. Мы не только были в курсе темного прошлого Гомулки, но и были в состоянии судить о нем также по лозунгам, которые он выдвигал, и по речам, которые он произносил. Он пришел к власти под определенными лозунгами «за подлинную независимость Польши» и «за дальнейшую демократизацию страны». В своей речи перед избранием на пост первого секретаря, он стал угрожать советским, заявляя, что «мы постоим за себя», причем, насколько нам известно, в Польше имели место даже столкновения между польскими и советскими воинскими частями. В целом события в Польше, как и в Венгрии, проходили под антисоветскими лозунгами. Гомулка также был антисоветчиком, он, конечно, выступал против Советского Союза времен Сталина, но теперь также хотел быть свободным от ярма, которое хрущевцы готовили странам социалистического лагеря. Как бы то ни было, он формально говорил о дружбе с Советским Союзом и «осуждал» антисоветские лозунги. Что же касается пребывания советских войск в Польше, на это он смотрел положительно и это делал в непосредственных национальных интересах, так как опасался возможного нападения со стороны Западной Германии, которая никак не признавала границу по Одеру — Нейсе.
* * *
Ревизионист Гомулка проявлял настолько беспримерную надменность, что я счел нужным на некоторые его действия указать Хрущеву, когда я встретился с ним в Ялте. Мы сидели в тенте на гальках у берега моря, и Хрущев, выслушав меня, признал меня правым и сказал дословно: «Гомулка является настоящим фашистом». Однако оба контрреволюционера позднее договорились и были сладкогласными и сладкоречивыми друг с другом. Расхождения и противоречия смягчились.
Выступление Гомулки на пленуме Центрального Комитета, избравшем его первым секретарем, явилось «программным» выступлением ревизиониста. Он подверг критике линию, проводившуюся до того времени в промышленности и сельском хозяйстве, изобразил кооперативную систему в деревне и государственные фермы в черном свете и объявил их нерентабельными. Эти взгляды мы квалифицировали как антимарксистско-ленинские. В Польше, быть может, были допущены ошибки в деле коллективизации и развития сельскохозяйственных кооперативов, но ведь виновна в этом не кооперативная система. Она уже доказала свою жизненную силу, как единственный путь социалистического строительства в деревне в Советском Союзе, в других социалистических странах, в том числе и у нас. Гомулка начал бряцать мечом налево и направо против «нарушений законности», против «культа личности», против Сталина, против Берута (хотя его он и не упомянул по имени), против руководителей социалистических стран, которых он называл сателлитами Сталина.
Гомулка взял под защиту контрреволюционные выступления в Познани. «Познанские рабочие, — заявил Гомулка на VIII пленуме в октябре 1956 г., — протестовали не против социализма, а против отрицательных явлений, распространившихся в нашей общественной системе. Попытка представить прискорбную трагедию Познани как дело рук империалистической агентуры и империалистических провокаторов была политически весьма наивной. Причины надо искать в партийном и государственном руководстве».
Хрущевцы были обеспокоены польскими событиями, побоялись, так как видели, что ими же провозглашенный «новый курс» заводил польских руководителей дальше, чем они этого желали, и что Польша могла выйти из-под их влияния. В те дни, когда проводил свою работу пленум, который должен был вновь привести к власти Гомулку, поспешно выехали в Польшу Хрущев, Молотов, Каганович и Микоян. Хрущев грубо пожурил польских руководителей на аэродроме: «Мы кровь проливали за освобождение этой страны, а вы хотите отдать ее американцам». Беспокойство русских росло, ибо и советский маршал Рокоссовский, поляк по происхождению, и другие члены Политбюро, которые считались просоветскими, как Минц и другие, исключались и фактически были выведены из состава Политбюро.
Однако поляки не поддались ни давлению хрущевцев, ни передвижениям русских танков: они не впустили хрущевцев даже на пленум. Состоялись также переговоры, в которых принимал участие и Гомулка, но тем не менее Хрущев и его друзья пока что оставались на бобах. Было применено давление, в «Правде» была опубликована статья, на которую поляки дали грубый ответ, но, наконец, Хрущев благословил Гомулку, а тот, совершив также «паломничество» в Москву, получил там кредит и высказался за советско-польскую «ленинскую дружбу».
Гомулка стал проводить свою «программу», создал «рабочие советы» и «самоуправленческие кооперативы», «комитеты реабилитации», стал поощрять частную торговлю, ввел религию в школу и армию, распахнул двери перед иностранной пропагандой; он также стал говорить о «национальном пути» к социализму.
Взгляды и действия Гомулки были слишком явными и ничем не прикрытыми, так что многие их не принимали или же не могли принять открыто. Хрущев также был вынужден время от времени бросать камушки в огород Гомулки. То же самое, сдержанность или возражения выказывали в то время чехи, французы, болгары, восточногерманцы, которые один глаз и одно ухо держали в сторону Москвы. Мы, естественно, были против Гомулки и его действий, и об этом мы поставили в известность советское руководство, с которым мы уже беседовали об этом вопросе.
Когда я находился в Москве в декабре того же года, поговорил с советскими руководителями и о польском вопросе. Когда мы изложили Хрущеву и Суслову наши взгляды и сомнения относительно Гомулки, они попытались убедить нас в том, что он был хорошим человеком и что его надо было поддержать, тогда как мы были убеждены, что беспорядки, имевшие место в Польше и походившие на венгерскую контрреволюцию, были делом рук Гомулки и способствовали приходу к власти этого фашиста, который остался у власти до тех пор, пока не был убран хрущевцами и Тереком.
* * *
Факты, связанные с Венгрией и Польшей, увеличивали наши подозрения относительно руководства КПСС, беспокоили и огорчали нас. Мы всегда питали большое доверие к большевистской партии Ленина и Сталина, и это свое доверие мы проявляли вместе с искренней любовью к ней, к стране Советов.
С чувством беспокойства и подозрения я поехал в декабре 1956 г. в Москву вместе с Хюсни, который стал мне опорой в трудных переговорах и дискуссиях с хрущевцами, где яд смешивался с лицемерием…
В Москве мы имели встречу с Сусловым, секретарем Центрального Комитета; он выдавал себя за специалиста по идеологическим вопросам и, если я не ошибаюсь, на него были возложены также вопросы международных отношений.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.