Карлос САВАЛЕТА (ПЕРУ) ЭТА ДИКАЯ КАМПА ХУАНА...

Карлос САВАЛЕТА (ПЕРУ)

ЭТА ДИКАЯ КАМПА ХУАНА...

Он говорит:

— Садись, Хуана, поговорим по-дружески, уже три года, как ты живешь в моем доме.

Я отвечаю:

— Спасибо, я постою.

Никогда меня не усаживали в комнатах, ну и хорошо, дом моего хозяина сплошь окна и книги, книги и окна, лучше от них подальше. Он говорит, я должна забыть, как со мной обращались прежние хозяева. Они люди плохие, безнравственные. А мы с тобой, говорит он, оба молодые, и потому всегда ладили, если, конечно, ты, то есть я, выполняла свои обязанности кухарки и прачки как положено. Уже в третий или четвертый раз он ругает меня за то, что я грублю его жене, а жена у него такая красавица, что даже смотреть на нее и то жуть берет...

Так вот, я стою, опустив голову, а он мне рассказывает, кто я такая и как очутилась на кухне моей первой хозяйки. Объясняет, что я чувствовала, когда впервые в жизни оставила сельву и поднялась в фыркающий домик на колесах. Потом меня научили называть его «грузовик». Описывает, как я горевала, когда расставалась с родителями, я еще не знала, что они меня продали за отрез токуйо — дерюги ценою в двадцать солей...

Я не перебиваю его, он учитель, ему лучше знать, как и что было. А я всего-навсего кампа[7] — дикая кампа, как говорят все. Я не помню, сколько мне лет, у меня нет свидетельства о рождении или крещении, знаю только, что молодая и что ни у кого в нашем местечке не увидишь такой головы, таких рук и ног, такого лица, как у меня. Он говорит, что, прежде чем взять меня в свой дом и научить писать и читать, он все узнал про мою жизнь...

— И теперь, — говорит он, — тебя можно принять за мою племянницу, за настоящую сеньориту, и тебе правится читать газеты и журналы, не то что моей жене. А помнишь, какая ты была?

Опять он за свое...

— Тебя продали за кусок токуйо ценою в двадцать солей на базаре в Оксапампе, — говорит он. — Там бывают неплохие базары, в Оксапампе, — бананы, юкка, крахмал, ананасы, агуакаты поаппетитней тех, что привозят в Лиму. А молочные живые обезьянки! Если приготовить как следует... Но самое сладкое в них мозги — соси и соси понемножку — пальчики оближешь! Ты вела себя как маленькая визгливая обезьянка: кричала, дрожала, цеплялась за лохмотья матери. Само собой, мать не расхваливала тебя в голос, не выкрикивала твою цену, как продавцы других товаров, но люди из Ла-Марседа и Сан-Рамона знают, как покупать детей. Мать запросила за тебя две «штуки» токуйо, или шесть банок немецкого анилина, или новую лампу, или два хорошо наточенных мачете подходящего размера. Перекупщики не стали торговаться, они сказали как отрезали: «Один кусок токуйо!» — и пошли прочь, презрительно меся грязь сапогами. Они знали, что мать, обхватив тебя покрепче, тут же бросится за ними и будет умолять, чтобы тебя взяли за любую цену.

Ты, конечно, ни о чем не догадывалась, — продолжает он, — во мгновение ока ты очутилась в грузовике этих парней. Тебя подсадили в кузов, который оказался загоном для свиней, и, чтобы свиньи тебя не съели, между ними и тобою уселся девятилетний чолито[8]. Я думаю, ты кричала, когда увидела, как уходит мать, но это скоро забылось, хотя и осталось в тебе навсегда. Грузовик тронулся по серпентине вверх. Дорога змеей убегала назад, листья осыпались вам вслед, заметая твой путь обратно. Чолито не понимал твоих слов, ты не понимала его, тебе пришло в голову, что и свиньи говорят на своем особом языке: ты видела их в первый раз. Вы поднимались все выше и выше, серпентина завивалась все круче и круче, и вдруг тебя начало рвать бананами и юккой. Чолито сморщился и отодвинулся подальше. Так вы и ехали. Когда тебе казалось, что больше уже невмоготу и вот-вот тебя вывернет наизнанку, а голова лопнет от боли, грузовик, слава богу, останавливался, один из мужчин открывал заднюю решетку загона, вдвоем с мальчиком они спускали голосящую свинью и продавали ее у каких-нибудь ворот, но не за отрез токуйо, а за серебро или бумажные деньги. И все начиналось сначала: грузовик трогался, тебя тошнило, одной свиньей становилось меньше. Наконец ты осталась одна в загоне, потому что чолито тоже продали у очередных ворот. То есть это ты подумала, что продали, на самом деле он кончил работу и вернулся домой.

Наконец машина выехала на ровную, гладкую дорогу, где было много людей и много дверей. Двери вели в очень большие хижины с крышами, там жили эти люди. А между большими хижинами бегали животные на колесах, вроде того, на котором приехала ты, и поменьше. Они беспрерывно сновали туда и сюда, так что у тебя зарябило в глазах и сдавило в желудке. Таким явился тебе в первый раз Ла-Марсед. Грузовик поставили на площади, и ты в своем загоне сидела, как в клетке, у всех на виду. Люди подходили и рассматривали тебя: «Ух ты, кампа! Прямо из сельвы... В пончо! — Рваное пончо — это было все, что осталось тебе на память от матери. — ...И молчит, забилась в угол...»

Ты молчала, во-первых, потому, что совсем недавно вообще научилась говорить, и еще потому, что язык, на котором объяснялись эти люди, был тебе незнаком. Наконец возвратились твои хозяева, отогнали зевак, ваше животное на колесах снова тронулось, и вы поехали дальше.

В Сан-Рамоне на площади прогуливалось много стариков и старух. Тебя увидели, двое из них, муж и жена, дали деньги, которые за тебя просили, и отвели тебя в свою маленькую кухоньку с земляным полом. Ты сидела на земле, нахохлившись как больная курица, у твоих ног ползали муравьи, шныряли кролики. Ты смотрела на очаг и думала: «Когда же оттуда появится еда?»

Смешно: он меня жалеет... А я тогда сидела на полу, грелась у огня, ела суп, который принесла мне старуха, и смеялась от счастья!

— Потом, когда пошел слух, что ты убила старуху, некоторые недоумевали: почему бы тебе было не выбрать самого хозяина, сукиного сына, опостылевшего всему околотку? Я думаю, все объясняется просто: хозяин был от тебя далеко, а старуха — близко, и с первого же дня принялась есть тебя поедом за то, что ты не понимала ее: ни се слов, ни ее жестов. В тот первый вечер она отворила дверцу свинарника, наверное, хотела показать тебе, как кормить животных, но ты подумала, что она показывает, где твоя постель, и пристроилась было рядышком со свиньями. Хозяйка за волосы вытянула тебя оттуда и водворила на отведенное для тебя место — на кухню, к кроликам и муравьям. Так старуха сделала первый шаг к своей смерти.

Ты не знала, как на ее языке называются самые простые вещи, не понимала, куда тебя посылают, не умела по-людски сварить похлебку, чисто прибрать в доме. Она тебя учила. Сначала это был один сплошной крик, который ввинчивался тебе в уши и свербел там, свербел... Потом к крику добавился взгляд: темные провалившиеся глазницы, и источенные зубы, и безгубый рот, и живот, и горб, и, наконец, вся она превратилась в недремлющее око, которое не выпускало тебя из виду ни на миг.

Ты делала все, что она хотела, но не так. Если нужно было, например, положить в кастрюлю говядину, ты клала почему-то кролика. Если тебе велели выгладить рубашку сеньора, то от рубашки оставались горелые лоскуты...

Как-то ты чуть было не сожгла кухню. Хозяйка вспыхнула жарче, чем огонь в очаге, и нацелилась в тебя головешкой, а ты бросилась на пол и, съежившись, припала к земле — ничтожный комочек на кухонном полу, как и в день приезда.

О чем это он так складно и так быстро, что и не понять? Когда же он меня отпустит? Потом ведь сам скажет, что я засыпаю стоя, как лошадь...

— Хозяйка, взбесившись, позвала старика, своего мужа. Тот принялся пинать тебя ногами. Ты совсем съежилась и закаменела. Тогда он поддал хорошенько тебе в живот и по ногам. После тебя избивали так не раз, но впервые это случилось тогда, верно?

— Раз вы говорите, сеньор, значит, так оно и было, сеньор.

— Но кое-чему ты все-таки научилась, хотя хозяйка уже потеряла всякую надежду. Тебе вбили в голову названия вещей, отучили стирать в канаве у свинарника, ходить но нужде в кусты, залезать руками в кастрюлю, спать у плиты стоя, будто ты лошадь...

Вот уж умеет говорить! Говорит и говорит, и как не устанет!

— Ты подрастала с. каждой педелей, но узнала, как ты выглядишь, нечаянно. Как-то в воскресенье старуха задержалась на улице. Ты вошла в ее спальню и встретилась сама с собой в зеркале гардероба: оказывается, у тебя была голова дыней, лицо все в голубой татуировке, редкие гнилые зубы, а волосы закрывали глаза, как у Клеопатры...

Ты сам, сам назвал меня царицей Клеопатрой, когда твоя жена меня побила, а ты захотел утешить. Какая уж там царица... Хотя бы не торчать целый день на солнце и отмыть руки от кастрюль...

— Ты долго смотрела на себя: лицо клином, длинные обезьяньи руки, короткие ноги, огромные солдатские башмаки, ты их не носила, а волочила за собой — карлик, кривоногий карлик...

А, ты тоже, наконец, попрекнул меня моим уродством. Вот тебе и царица...

— С тех пор ты протоптала дорожку от кухни к спальне и по этим встречам с самой собой в зеркале стала вести счет дням, хотя до сих пор не знала даже цифр и не умела понять, сколько времени на часах. Часы были для тебя колдунчиком, который, сам находясь далеко от кухни, непостижимым образом был связан с кастрюлями и кулаками старухи.

В один несчастный день у тебя с утра не заладилась стряпня. Ты поставила на огонь горшок с водой, но не успела оглянуться, как он оказался без воды и, потрескивая и испуская тошнотворный запах, готовился сгореть совсем. В другой кастрюле задурило молоко. Уж его-то, в этом ты была готова поклясться, ты налила по самый край. Но оно тут же вспухло, скинуло крышку и поползло; шипя, в точности как старуха... Тут как раз она и вошла.

«Скотина! Идиотка! Дура набитая! Что у тебя в третьем горшке?» — закричала та. Ты открыла крышку. Там было мясо: несколько дней назад ты его припрятала, чтобы украдкой отщипывать по кусочку. Теперь в нем копошились черви.

Старуха закричала еще пуще и бросила тебе в лицо мясо вместе с червяками...

Под рукой у тебя оказался нож, ты не собиралась убивать, ты схватила его, чтобы не подпускать к себе старуху, и покачивала им у нее перед носом...

Но, в конце концов, они должны были встретиться — нож и старуха. И встретились. Всего два удара. Потому что старик, который должен был быть далеко, прибежал, не иначе как по колдовскому наущению часов, как раз вовремя.

— Это была первая хозяйка, которую я убила, — говорю я, и меня прошибает холодный пот.

— На самом доле ее убила не ты, — поправляет он. — Ты ее ранила. Ее убил муж, потому что не захотел оказать ей помощь, и она умерла от кровоизлияния в легкое. Старик и не подумал вызвать врача.

— Он был влюблен в одну сеньориту, молодую и красивую, — объясняю я.

— Вот именно. И поэтому старик распустил слух, что его жена болела воспалением легких — «грудной болезнью», как говорят здесь, а через несколько дней объявил, что она умерла. Две ночи в доме длилось велорио[9], хотя у нас, чтобы похоронить человека, даже и свидетельства о смерти не требуется. Одним словом, ты оказала неплохую услугу старику. Он переехал сюда, в Тарму, и начал новую жизнь с другой женщиной.

— Она и на велорио была, эта его сеньорита, — сообщаю я ему, будто он этого не знает.

— Ну да, а потом она стала твоей новой хозяйкой, — откликается он, как будто я этого не знаю.

— Такая была нежная и милая, что я и в мыслях не держала, что она потом так переменится, клянусь вам!

— У нее свое было на уме, вот она и задабривала тебя. По воскресеньям брала с собой в церковь, а потом на базар.

Улицы по-воскресному кишели народом. В лавочках было полно тканей. Ткани пылали яркими цветами и, казалось, смотрели на тебя, словно окликали...

— Да, да, верно вы говорите, дои! И я такая счастливая — никаких кастрюль, никаких супов, несу корзинку и иду себе за своей молодой хозяйкой...

— ...Ты несла корзинку и шла за своей молодой хозяйкой, но, конечно, твоя походка не могла сравниться с ее красноречивой поступью. Когда она проходила мимо мужчин, глаза их туманились и обволакивали этим туманом и тебя, как будто и ты была предметом, достойным восхищения и желания. Ты слышала их комплименты, соленые и двусмысленные. Но ты их не понимала.

«Мамета, мамета, что значит «сучонка»? Это что-нибудь вкусное, вроде хлеба или сахара?»

Ха-ха, он говорит точь-в-точь, как я тогда, вот смех!

«Замолчи, свинюшка! — кричала хозяйка. — Кто тебя научил таким словам?»

«Эти парни, которые на тебя смотрят, они тебе это говорят».

«Мне? — удивилась она. Но потом, заливаясь смехом, сама приставала: — Ну-ка повтори, что они сказали сегодня?»

«Шокобылка».

Она прыснула и заставила повторить еще раз.

«Шокобылка».

«Хо-ро-ша ко-был-ка!» — произнесла она раздельно, вытягивая губы как для поцелуя. — «Хороша кобылка» — повтори!»

«Шокобылка».

Хозяйка покатывалась со смеху, вот как он сейчас.

— Ну ладно, сегодня мы посмеялись вволю, Хуана. Стало быть, так она и приручала тебя: погладит по голове, пострижет волосы, подарит старое платье и туфли на высоких каблуках, ты на них и стоять-то не умела. Возьмет с собой в кино.

Тени на экране вели себя совсем как люди. Один раз человек с зажженной свечой шел к тебе по бесконечному коридору, а за ним кралось чудовище с огромными клыками, вот-вот кинется на него. Рядом с тобой хозяйка и какой-то незнакомый мужчина, взявшись за руки, ойкали ужасаясь. Дети вокруг вскрикивали и ерзали на стульях. Вдруг свеча упала, чудовище простерло руки, чтобы схватить и задушить всех, кто сидел в зале. В зале завизжали так, что ты зажмурилась и думала, что уж больше не откроешь глаз. А когда все-таки открыла, то на экране уже текла река в зеленых берегах... Вот теперь ты ахнула, тебе будто в сердце ударило, что эта река ты сама и есть, что ты пришла оттуда, с этих вот берегов, а пути обратно нет, разве что улететь сейчас из зала на экран и ухватиться там за что-нибудь. Но река исчезла, а ты осталась. Ты не видела, как в темноте хозяйка и незнакомый мужчина обнимались так крепко, что стулья трещали.

С тех пор этот дом ты уже не называла, как все — кинотеатр, а по-своему — река, и полюбила ходить туда вместе с хозяйкой в незнакомым мужчиной. Но почему-то больше не показывали, как падает свеча и как страшная рука тянется к горлу, и никогда уже не появлялись твоя река и твои деревья, наверное, они покинули тебя навсегда.

Эта картина называлась «Месть», не помню только, кто мстил и кому...

— Однажды вечером, перемыв все кастрюли и нанизав мясо для сушки на проволоку, ты растянулась на своих шкурах, еще минута, и ты заснула бы как мертвая, чтобы назавтра, как водится, подняться пораньше... Вдруг открылась дверь и вошло то чудовище с зажженной свечой. Ты закричала и схватила топорик для мяса. Это был твой хозяин с керосиновой лампой в руке, он толкнул тебя на постель, вырвал топорик и вцепился тебе в волосы: «Где моя жена? С кем она ходит в кино?»

— Ой, сеньор учитель, не надо про него, мне страшно, ведь этим самым топориком его зарубят насмерть, но не я, не я! А тогда я схватилась за него, потому что подумала: старик пришел убить меня...

— Он пнул тебя два раза ногой и ушел, а ты осталась лежать, но заснуть уже не смогла. Только в полночь, когда пришла молодая сеньора и в спальне поднялся шум, ты подумала: «Авось ей достанется не меньше!» — и с этой утешительной мыслью наконец заснула.

— Правда, я так подумала! Дон, откуда вы все знаете, вас же там не было?

— Утром сеньора вышла на кухню, и ты увидела, что ее хорошенькое личико отменно разукрашено. «Это ты ему рассказала, кампа проклятая!!» — завизжала она и бросилась на тебя. Первое, что пришло тебе в голову: «Где-то был топорик для мяса...» Но он не понадобился, сеньора была такая слабенькая. Ты заперла дверь, повалила хозяйку на свою постель и долго била ее... Ты отводила душу. Старика не было дома, и никто не мог отнять у тебя этой радости. Мы, соседи, услышали, как она зовет на помощь, ворвались в дом и, конечно, вырвали у тебя бедняжку. И тут убедились, что она кричала больше от страха, чем от боли.

Вот тогда-то мы и познакомились с тобой. Я ведь тебя приметил еще в день приезда и всегда смотрел на тебя с любопытством...

— Потому что у меня голова как тыква, и синие полосы на лице, и кривые ноги?

— Ну да, я не скрываю, что интересовался тобой, потому что ты кампа, кампа в чистом виде, мне это как раз очень важно... А в тот день я дал тебе успокаивающего и остался на кухне, чтобы потолковать с тобой. Ты помнишь? Остальные тут же пошли трезвонить по всему городку, какая ты зверюга, как ты чуть было не убила еще одну свою хозяйку. В том, что ты убила первую, никто не сомневался...

— Да, я помню, но вы так много спрашивали, а мне еще надо было стряпать...

— Я видел, как ловко ты готовишь тушеное мясо с тыквой, как умеешь сварить гуся в самый раз, перетереть с золой зерна ржи или кукурузы для моте[10], присолить свинину на ветчину... Вот тогда мне и пришло в голову взять тебя к себе.

— Спасибо, сеньор, за все. Спасибо, что вы защитили меня от полицейских, но вы же знаете, я от вас все равно уйду...

— Еще бы! Ты ведь собираешься поехать в Лиму и выучиться там на секретаршу, а может быть, станешь продавщицей в магазине?

— Не надо смеяться надо мной, дон, не надо меня дразнить.

— А ты не прикидывайся дурочкой. Почему ты не убежала сразу же после драки с хозяйкой? Другая на твоем месте испугалась бы, что старик упрячет ее в тюрьму. По крайней мере, мы, соседи, были в этом уверены. Это было бы в порядке вещей. Почему же ты вернулась?

Я смеюсь, прикрывая ладонью свой беззубый рот, и стараюсь не смотреть в его сторону. Кто из нас прикидывается?

— А я тебе скажу почему. Старик тебя не выдал, потому что боялся, что ты расскажешь, как умерла старуха, а в глубине души он был рад, что ты всыпала как следует его второй женушке. Вот почему все сошло тебе с рук. Старик даже нанял еще одну служанку — кухарку, а тебе осталось только стирать белье да петь песенки. У тебя появилось свободное время. Из моего окна я видел, как ты расхаживаешь по двору павой, как вычесываешься, расчесываешься, причесываешься — словом, живешь в свое удовольствие. А помнишь, как ты перепугала насмерть сеньору Баланьос?

Я хохочу во все горло.

— Сам я, правда, этого не видел, — говорит он, — но могу себе представить. Ты и твоя подруга, тоже кампа, служанка сеньоры Баланьос, стирали хозяйское белье и распевали, очень довольные собой. Вдруг появилась эта старая ведьма, эта кость для собак, сеньора Баланьос, и взялась пилить твою подружку за то, что та долго возится с бельем, за то, что скисло вчерашнее молоко, за то, что та съела две лепешки вместо одной... Она не давала девчонке вымолвить ни слова, да у той и язык присох к горлу, она только лицо руками закрывала, ожидая побоев. «Ага, дрожишь? Значит, совесть у тебя не чиста! Отвечай, я тебе говорю!» Бедняга со страху и понять не могла, в чем ее обвиняют, только плотнее прикрывала лицо ладонями. «Ну что ты съежилась? Чтобы люди подумали, будто я тебя бью?» И хозяйка схватила ее за косы. «Если вы тронете хоть волосок на ее голове, я вас убью, — спокойно сказала ты. — Убирайтесь-ка отсюда подобру-поздорову! — И стала утешать испуганную девушку: — Не бойся, если с тобой что-нибудь случится, кампа Хуана отомстит за тебя!» У сеньоры Баланьос глаза на лоб полезли. «А ты кто такая, чтобы защищать ее? Кампа дикая! Не зря говорят, что ты убиваешь своих хозяек! Кампа! Кампа!» Но эти слова она выкрикивала, уже перекатившись кубарем через ограду и удирая по улице. А ты бежала за ней.

Вот была потеха: я бегу, сжав кулаки, за старухой, а за мной бегут полицейские, а за ними — мой будущий хозяин...

— Да, мы в тот день побегали. А потом решили, что на этом все и кончилось, помнишь, Хуана? Но впереди еще была ночь. Я думал, что весь квартал уже спит мертвым сном, когда услышал у вас за стеной какие-то странные удары и крики твоей хозяйки. Странно, что и ты тоже кричала, я всегда считал, что ты терпеливее к боли, чем любой мужчина. Я оделся и выскочил на улицу, не стал стучаться в дверь, пробрался в дом как вор, через пристройку для скота, в кухне тебя не было, в передней тоже, вбежал в хозяйскую спальню, и тут наконец увидел тебя. Ты стояла, закрыв руками глаза, а твоя молодая и красивая хозяйка топориком для мяса била по старику, лежавшему на кровати. Он, видно, давно уже отдал богу душу, а она все рубила, рубила... Тут и я закричал. Она оглянулась и протянула топор тебе. «Ударь его! Я тебе заплачу! Убей его, я прошу тебя!»

— Мне повезло, что вы все видели, — говорю я, снова начиная дрожать, и покрываюсь испариной. — Она ведь все свалила на меня, и соседи хотели меня линчевать. Так уж тут повелось: все зло, какое есть на свете, делаю я, кампа Хуана.

— Подумать только, с тех пор прошло уже несколько лет, тебе больше двадцати, а я женился и стал отцом. Мы с тобой старики, правда, Хуана?

— Я-то да, у меня и зубов почти не осталось, но вы нет, что вы, сеньор! Годы ничего не могут с вами поделать, на вид вы моложе меня.

— Окажи мне одну важную услугу, Хуана, и я помогу тебе вылечить зубы, ты ведь ни разу не была у зубного врача... Хуана, все-таки я защитил тебя от полицейских, научил правильно говорить по-испански, ты теперь читаешь и пишешь как сеньора...

— Какую услугу, дон?

— Я знаю, ты давно хочешь уйти из моего дома. Наверное, ты ждешь только, когда я выправлю твои бумаги — свидетельство о крещении и все остальное, и тогда в один прекрасный день, не сказав ни слова, ты сбежишь от нас в Лиму.

Я опускаю глаза, провожу языком по деснам, они у меня твердые, как мозоли.

— Я тебя не упрекаю. Но мне непременно нужно уехать в Лиму по делам. Я не могу оставить жену и сына без прислуги, кто-нибудь должен им готовить, стирать белье? Только два месяца, Хуана, потом я возвращаюсь, привожу в порядок твои документы и отпускаю тебя на все четыре стороны. Договорились?

— Лучше не уезжайте, дон...

— Мне нужно.

— Но лучше бы...

— Я должен, Хуана!

— Если так, пусть будет по-вашему, сеньор.

Он встревожился, увидев, как быстро я согласилась, и внимательно посмотрел на меня, но, в конце концов, пожал мне руку и сказал, что мы, значит, заключили с ним договор. И наконец-то позволил мне уйти, продержав стоймя целый час в своем кабинете — сплошь окна и книги, книги и окна.

Я валюсь с ног, но придется идти на кухню: надо еще вымыть кастрюли и тарелки, перетереть приборы — вилку за вилкой, ложку за ложкой, нож за ножом... Надо снять во дворе белье, накрыть к столу к завтрашнему завтраку, а я уже почти сплю. А вот теперь надо проснуться — я расставляю по местам бутылочки с сосками для малыша. Сколько я их перебила, хватит с меня скандалов с его матерью... И почти ползком добираюсь до своей постели на полу.

Мне больше двадцати, говорит он, я разговариваю и пишу как сеньорита, но моя постель такая же, как и у старых хозяев, — грязные шкуры так и кишат блохами, муравьями и науками. Я снимаю платье, подаренное «ею», хочу заснуть, но из головы не выходит то, что сказал сеньор, та услуга, которую он от меня хочет. Два месяца без него, глаз на глаз с его женой, красивой, белой и чистой, как простыня, — волосы как ночь, а рот такой счастливый, когда она смотрит на сеньора, и зубы такие злые, когда речь заходит обо мне. И все время подталкивает меня своими длинными ногтями, мне ведь больно. Я слышала, как она смеется над моими волосами («Хотите посмотреть жеваную резину?»); над моими последними зубами («Дракула позавидовал бы»); над моей татуировкой («Чунча[11] и чунча, что же вы хотите!»). «Я терплю ее только потому, что муж ее изучает, — говорила она своим подругам, — только поэтому. Он пишет диссертацию об индейцах-кампа. А я бы с удовольствием вышвырнула ее хоть завтра и нашла бы другую, не такую дикую и почище».

Ее подруги смеются, а сами никогда не спросят, что она мне дает за мою работу. Старые платья, да милостыню на кино, да и то на галерку, куда ходят одни мужчины.

Ужасно хочется спать, но нельзя. Сейчас надо уходить. И чем скорее, тем лучше. Только осторожно — у хозяина слух тонкий. Одеться тихо-тихо, взять узелок с вещами, он давно у меня наготове, под печкой, туфли в руки (старые туфли — тоже «ее» подарок!) и вон отсюда — уйти, убежать, уползти...

Остается немного: перебежать двор, открыть засов, открыть и прикрыть за собой калитку и во всю мочь к базару, там всегда есть грузовики до Лимы. Ой, что это? Он услышал! Зажег свет, кричит: «Это ты, Хуана?» Не отвечаю, мчусь, моля бога, чтобы хозяин одевался подольше, но едва добегаю до Клуба сосиаль, как вижу его — шлепает за мной в домашних туфлях и в халате, Фу ты, господи, ведь простудится, он здоровьем-то не больно крепок, я буду посильнее, на это только и надеюсь. Нет, все погибло, он уже догоняет, уже наступает мне на пятки.

Еще немного наверх, там Пласа-де-Армас, там полно народу, по воскресеньям они топчутся на площади до полуночи: видно, делать им совсем нечего... На Пласа-де-Армас хозяин бьет меня — первый раз в жизни! — и зовет на помощь этих людей, своих друзей.

— Держите ее! Я ее купил, и она не имеет права убегать от меня!

Я смотрю на него во все глаза, я понимаю, что все тут за него, а за меня никто. И еще я знаю, теперь наверняка знаю, что мы, я и он, еще увидим его жену мертвой у меня на кухне, и на этот раз он не защитит меня от полицейских.

— Пожалуйста, отпустите меня, я вас прошу...

— Ну уж нет!

— Я умоляю, сеньор...

— Нечего меня умолять!

И вот опять он и я, мы с ним оба, видим, как его жена лежит мертвой на кухне у моих ног...

— Уж лучше вам убить ее самому и оставить меня в покое, — говорю я тихо.

— Что ты городишь?

Тогда я кричу на всю площадь:

— Убейте ее сами и оставьте меня в покое!

— Молчи, тварь! — кричит он громче меня и командует: — Обходите! Окружайте ее!

Один из его друзей, замыкая цепь, идет прямо на меня.

— Ну, кампа, — говорит он, — если ты меня укусишь...

Перевод с испанского Л. АРХИПОВОЙ