В. Ходасевич Рец.: «Русские записки», книга 3 <Отрывки>{195}

В. Ходасевич

Рец.: «Русские записки», книга 3

<Отрывки>{195}

Поистине, «есть от чего в отчаянье прийти».[592] В статье о последней книжке «Современных записок» я с огорчением указывал на постоянную в этом журнале чересполосицу, на то, что читателю все время приходится иметь дело с отрывками, началами, продолжениями, окончаниями. Помнится, я даже намеревался в пример «Современным запискам» поставить «Русские», в которых безногих или безголовых торсов было как будто меньше, но почему-то не написал этого, и вижу теперь, что хорошо сделал.<…>

Впрочем, «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой я решусь посвятить несколько строк, хотя из нее напечатана только первая половина. Общий характер этой вещи, мне кажется, можно считать уже вполне определившимся. Это — один из тех литературных портретов, в которых Марина Цветаева за последние годы обрела себя как прозаика и обнаружилась настоящим мастером. Тема, по существу, мемуарная, в них разработана при помощи очень сложной и изящной системы приемов — мемуарных и чисто беллетристических. Таким образом, оставаясь в пределах действительности, Цветаева придает своим рассказам о людях, с которыми ей приходилось встречаться, силу и выпуклость художественного произведения. Из таких портретов (они почти все были помещены в «Современных записках») наиболее удались посвященные историку Д.И.Иловайскому, поэту Максимилиану Волошину и в особенности — Андрею Белому. Сонечка Голлидэй, о которой речь идет на сей раз, не принадлежала к числу людей с большой известностью. Это была молоденькая актриса так называемой «Вахтанговской» студии Художественного Театра, той самой, которая главным образом прославилась постановкой «Принцессы Турандот». «Коронная» роль Сонечки была в инсценировке «Белых ночей» Достоевского. Кажется, кроме этой роли она ничем особенным себя на театре не выказала. Цветаева, однако, и не пишет о ней именно как об актрисе. Она дает общий, «человеческий», то есть театрально-житейский образ, преимущественно даже именно житейский. Этому образу она придает черты до крайности индивидуальные, что составляет естественное следствие изощренной наблюдательности, в свою очередь есть некая дань любовного, почти влюбленного восхищения и удивления Сонечкой. Таким образом, из-под пера Цветаевой ее героиня выходит сама вполне по себе, сохраняет всю свою личную, человеческую неповторимость. И в то же время (мне кажется, это случилось не только помимо воли, но даже и без ведома самой Цветаевой) очерк приобретает значение несколько более расширенное. В лице Сонечки Голлидэй начинаешь распознавать черты, очень знакомые даже тем, кому, как мне, например, сама Сонечка вовсе не была ведома. Девушек этого стиля, этого внешнего и душевного склада было немало в предвоенной Москве — именно в Москве, потому что в Петербурге, не говоря о провинции, были похожие на них, но совсем таких не было. Я говорю — девушек, потому что хоть они имели по многу любовных историй и даже выходили замуж (всегда, впрочем, ненадолго) — все оставалось в них что-то девическое, почти даже детское. Сама Сонечка появляется в поле нашего зрения уже в большевистские годы, но это лишь частный случай, отчасти даже ее выводящий из общего ряда. Расцвет же и как бы нашествие этих девушек относится именно к предвоенной поре. Все они имели отношение к театру: состояли ученицами либо драматических, либо танцевальных студий. <…> До настоящей сценической деятельности, кажется, ни одна из них не дошла, так что Сонечка и тут — в роли исключения, хотя и ее театральный век оказался недолгим, почти минутным. С театральной точки зрения, их жизнь проходила в надеждах, мечтаниях и исканиях, — а потом как-то сразу вдруг обрывалась. Настоящих артисток из них не вырабатывалось и не могло выработаться, не потому, что они все были бездарны (совсем нет, были очень одаренные, как та же, например, Сонечка), а потому, что театральное искусство, как всякое другое, требует желания и умения трудиться, обязывает к очень строгой внутренней дисциплине. Меж тем трудиться они не столько не хотели, сколько не умели, о дисциплине же решительно не догадывались, а если бы кто-нибудь с ними заговорил об этом, они бы обиделись, а человека такого сочли бы сухарем и педантом. Именно отсутствие всякой дисциплины составляло в них самую суть. Им порой удавалось сказать что-нибудь тонкое, меткое, острое, но мыслить последовательно они считали ниже своего достоинства, перескакивали с предмета на предмет и любили строить свои силлогизмы на случайных, не редко — звуковых ассоциациях — по созвучию слов. Они были детски взбалмошны. С возрастом взбалмошность превращалась в неврастению, в зачатки истерии. Они умели веселиться до слез и начинали вдруг улыбаться, позабыв, о чем плачут. Они были слезливы и смешливы. Они любили чужих детей и не способны иметь собственных. Все были хорошенькие, но ни одна не была красива вполне. Они были влюбчивы, но несчастны в любви, потому что в них тоже влюблялись за их хрупкую прелесть, но влюблялись несерьезно и вскоре от них убегали, либо легко меняли их одну на другую, потому что при всем стремлении к оригинальности, при настоящем даже своеобразии каждой, — в конечном счете все они были совершенно одинаковы. Именно такова, по рассказу Цветаевой, и Сонечка Голлидэй, ее героиня. Даже — вплоть до мелких и как будто случайных подробностей: все, как одна, любили яблоки (в особенности, крепкие и кислые), а в особенности — орехи. Все были бедны и добры, готовы отдать последнее. Любили — и не умели наряжаться (да и не на что было). Все изящным своим убожеством напоминали Миньон и Золушек, все сами были — точно выхвачены из сказки: маленькие эфемериды. Ну, все были немножко еще притворщицы: сплетение правды и притворства составляют суть сцены или по крайней мере сценического быта, который они очень скоро и легко воспринимали, хотя настоящими актрисами так и не делались никогда. Посмеявшись, поплакав, вдоволь нацеловавшись, проблистав крылышками, они куда-то одна за другой исчезали, сходили с жизненной сцены, как с театральной. Черта очень грустная, за сердце хватающая: они часто были физически недолговечны. Внезапно и быстро умирали, некоторые кончали с собой. Судя по некоторым намекам, такова же была и судьба цветаевской героини, — но о ней мы узнаем из второй половины этого прелестного очерка.

Той же Сонечке Голлидэй, ряду маленьких эпизодов, с ней связанных, посвящены стихи Цветаевой — лучшие, разумеется, стихи в этой книжке «Русских записок». Они написаны еще в 1919 году, и Цветаева хорошо делала, что их не печатала до сих пор: при всех своих достоинствах они имеют существенный недостаток: они не понятны без того обширного комментария, которым к ним служит «Повесть о Сонечке». В сущности, без комментария они даже и лишаются этих достоинств — остается от них только смутная магия слов, звуков. Таких стихов, написанных «на случай» и «для себя», вызванных к жизни обстоятельствами, известными только самому поэту, очень много было у Блока. Но он их печатал без пояснений, тоже «для себя», — а это уже хуже, ибо можно для себя писать, но нельзя для себя печатать. Эти стихи, при всех частных достоинствах, составляют огромный балласт в собрании его сочинений. Однажды он признался мне, что многих из них уже сам не понимает, потому что из памяти улетучились поводы их возникновения и улетучилось специфическое значение многих образов и даже отдельных слов, которые в них встречаются.

Как всякий художник, изображая своих героев, Цветаева вольно или невольно в то же время изображает себя. Она это делает даже именно «вольно», потому что себе самой отводит очень много места в своих воспоминаниях. Таким образом, из многих портретов, ею нарисованных, складывается еще и портрет ее самой. К нему мы надеемся вернуться — может быть, по поводу обещанного окончания «Повести о Сонечке».