Мистическое уравнение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мистическое уравнение

Конкретная стихия суеверий и обусловленных ими ритуалов утратила в бытовых обстоятельствах нынешней цивилизации почву и воспринимается сейчас преимущественно на манер домашнего спектакля, разыгрываемого по прихоти капризного дедушки или взбалмошной бабушки. Иное дело литература. Ее стойкий интерес к зеркальным эффектам заставляет думать, что эти феномены свили в общественном сознании куда более долговечное гнездо, чем кажется. Вот почему интерес к старым материалам «по зеркалу» представляется ныне вполне актуальным.

Обращаясь за сведениями на сей счет к такому авторитету, как А. Афанасьев — не только собирателю сказок, но и глубокому, оригинальному, наблюдательному мыслителю, — нужно вежливо следовать заведенному в его трудах этикету: описательно говорит с вами фольклорист — пускай описательно, слишком часто увлекается побочными историями — пускай увлекается, мечется от тени к зеркалу, от зеркала к тени, считая их взаимозаменяемыми феноменами, — пусть мечется. Теоретической мотивировки к каждому вольному пассажу не прилагает — что ж, смиримся и с этим. В чужой монастырь со своими правилами не суются. А ведь «Поэтические воззрения славян на природу»[10] по вопросам, нас здесь занимающим, — это и монастырь, и академия, и университет, и пещера язычника, и таверна, куда молодые послушники забегают отведать молодого вина.

Правда, до зеркал в «Поэтических воззрениях…» надо добираться долго и терпеливо, наводя на ходу саперные мостки. Так, например, я сразу же вынужден предупредить, что синонимический ряд «тень — отражение — зеркало» для Афанасьева — очевидность, которую он и не оговаривает (или оговаривает мимоходом). Вот и приходится оговаривать ее мне. А теперь предоставлю слово фольклористу:

«слово тень (= бестелесный образ) употребляется и в смысле привидения, и в смысле того темного изображения, какое отбрасывается телами и предметами, заслоняющими собой свет. Отсюда возникли приметы и поверья, связующие идею смерти с тенью человека и с отражением его образа в воде или в зеркале (разрядка моя. — А. В.)»[11].

Чтобы этот тезис был вполне ясен, следует вернуться на несколько страниц назад — там А. Афанасьев приступает к изложению проблемы: чем представлялась «душа человеческая, по древним языческим преданиям». В частности, там он пишет: «Далее — душа понималась, как существо воздушное, подобное дующему ветру. Язык сблизил оба эти понятия, что наглядно свидетельствуется следующими словами: душа, дышать, воз (вз) дыхать, д(ы)хнуть, дух(ветр), дуть, дунуть, духом — быстро, скоро, воздух, воз-дыхание, вз-дох».

Переход к иному пониманию души совершается по ступенькам аналогичных филологических построений: «У всех индоевропейских народов находим рассказы о мертвецах, блуждающих привидениями, легкими, как воздух, с которым они внезапно появляются и исчезают, а также, как воздух, неуловимыми для осязания».

И в результате выстраивается такая цепочка: душа= воздух, воздух= привидение, привидение= отражение в воде или зеркале. А затем произносится (где-то за кулисами) афоризм: два предмета, порознь равные третьему, равны друг другу. Если душа — это воздух, воздух — это привидение, привидение это тень или отражение, то, значит, не грех сделать вывод: отражение — это душа. Как мы убедились, именно к такому выводу приходит и А. Афанасьев. Без специальных оговорок, но и без колебаний, о чем, кстати, свидетельствует дальнейший текст: «Если на сочельник, когда станут вкушать кутью, не будет заметно чьей-либо тени, тот из домочадцев, наверно, умрет в самое непродолжительное время, ибо утратить тень — все равно, что сделаться существом бестелесным, воздушным. В числе других чародейных способов порчи известно и заклятие на тень. Если осиновым колом прибить на земле тень, падающую от колдуна, ведьмы или оборотня, то они потеряют свою силу и будут молить о пощаде. Существует предание о том, как нечистая сила завладела тенью одного человека и как много он выстрадал, пока не удалось ему возвратить своей тени назад. Многие еще теперь не решаются снять свой силуэт, основываясь на суеверной примете, по которой снявший с себя такое изображение должен умереть в течение года; другие запрещают детям смотреть на свою тень и на свое отражение в зеркале: иначе сон ребенка будет беспокоен и может легко приключиться какое-нибудь несчастье. Когда кто умрет в доме, то все зеркала занавешиваются, чтобы покойник не мог смотреться в их открытые стекла. Зеркало отражает образ человека — так же, как и гладкая поверхность воды, а по сербскому поверью, человек, смотрясь в воду, может увидеть в ней свой смертный час…»

Последовательностью суеверия не отличаются: только что тень (и отражение в зеркале) отождествлялись с душой — и вот уже они рассматриваются как механическая приставка к человеческой судьбе, через посредство которой на эту судьбу можно воздействовать; нечто вроде волчьего или лисьего хвоста в русских народных сказках — «серого» или «рыжую» можно поймать, ухватив их за хвост.

Еще резче ослаблена концепция равенства «душа= отражение» в поверьях, признающих за зеркалом пророческий дар. Здесь оно уподобляется некоему барометру или иному естественнонаучному прибору-предсказателю, наталкивает на мысль о сравнительно позднем появлении данного предрассудка: на него наложила свой отпечаток эпоха торжествующего позитивного разума.

На цитированной странице между тем содержатся и другие сведения о существующих в народе интерпретациях зеркального отражения. «По мнению раскольников, — продолжает свой рассказ А. Афанасьев, — зеркало — вещь запретная, созданная дьяволом». А в сноске к изложенному присовокупляются факты, почерпнутые из другой социальной сферы: «Евреи в день нового года идут к реке и смотрят в воду; кто не увидит своего отражения, тот вскоре умрет… По суеверному преданию, члены масонских лож оставляли в обществе свои портреты, в случае измены своего товарища, масоны стреляли в его портрет — и он тотчас же умирал, как бы далеко ни был».

Афанасьев помогает понять этимологию распространенной фразы: «как в воду смотрел», употребляемой в виде похвалы удачливым прорицателям. Заодно приносится лепта и на алтарь этимологии художественной, эстетической: в длинное уравнение (зеркало=тень и т. д.), в этот караван синонимов человеческой души, включается еще один элемент — портрет. Гипотеза утверждается де-факто — как правители в латиноамериканских странах с диктаторскими режимами.

Неожиданный ракурс принят по отношению к зеркалу в следующем отрывке из «Поэтических воззрений…»: «Сказания о заклятых или осужденных духах (эльфах, кобольдах), заточенных в сосудах, откуда раздаются их жалобные голоса, известны почти у всех индоевропейских народов. Ибн-Фоцлан упоминает о колодезном срубе, заглядывая в который девица, решившаяся разделить с умершим князем его погребальное ложе, видела, по ее словам, прекрасный зеленый рай, а в раю своих покойных предков; в их среде видела она и недавно скончавшегося князя, который призывал ее к себе».

Итак, поверхность воды может «работать» как перископ, то есть визуальный вход в иной мир, может использоваться как дверь или окно, то есть фактический вход в это «неопробованное» царство. Новым в цитате мне представляется совмещение мотивов зеркала и сосуда в одном сюжете. Ведь по логике афанасьевского текста колодец — как бы очень большой вариант бутыли.

Больше всего у Афанасьева примеров, где зеркалу отводится роль инструмента — причем в этом случае излагаемый сюжет оперирует не водной гладью, не портретом или тенью, а именно зеркалом во всей его физической конкретности: «Интересен вариант, записанный в Пермской губернии… Тогда ягинишна стала похваляться зеркальцем: „у моей матушки есть почище того: чудное зеркальце — как взглянешь в него, так сразу весь свет увидишь!“ Подкидыш заказал кузнецу сковать три прута железные да щипцы, пришел к бабе-яге, поймал ее за язык щипцами, начал бить прутьями железными и заставил отдать себе зеркальце. Принес зеркало домой, царица глянула в него и увидела своих деток волчатами — на чистой поляне, промеж густого орешника, на травке-муравке валяются». Герой обращает волчат в добрых молодцев, а шкуры сжигает, чтоб сделать обратное превращение невозможным.

Афанасьев не оставляет этот сюжет без толкования, разбирая его аналог: «В числе других диковинок бог-громовик отымает у ведьмы славное зеркальце, в которое можно видеть весь мир, то есть выводит из-за туч всеозаряющее солнце, издревле уподобляемое зоркому глазу и блестящему металлическому щиту или зеркалу; щипцы, которыми он тянет за язык бабу-ягу, и железные прутья, которыми бьет ее, — символы разящих молний; теми же орудиями побеждают богатыри и чертей, и драконов».

Последующий эпизод познакомит нас с иными прерогативами зеркала.

«Марку-королевичу вила (у западных славян — ведьма, колдунья. — А. В.) предвозвестила его смертный час и в подтверждение слов своих послала его к горному источнику, заглянув в который королевич тотчас же прочитал на своем лице близкую кончину… Чехи до сих пор убеждены, что, глядясь в колодцы на „щедрый“ вечер, можно увидеть свое будущее».

Слова вилы, адресованные королевичу, являются пророчеством и сами по себе: «Как будешь ты на вершине горы, посмотри справа налево — там стоят две тонкие ели, а меж ними струится светлый ключ; сойди с коня, загляни в воду на свое лицо, и узнаешь, что тебя ожидает смерть…»

Авторитетна ли вила в представлениях королевича? Безусловно! Иначе пропустил бы он ее слова мимо ушей. Но зеркало авторитетней… Потому что оно подает пророчество как зрелище. А увиденное, как известно, кажется более достоверным, чем услышанное.

Сказка разъясняется следующим образом: «Этот горный колодец соответствует тем скандинавским источникам мудрости и предвидения, которые истекали из-под корней Иггдразили, и особенно… возле которого обитали норны, определявшие течение жизни и смерть каждого человека. В старину многие с боязнью смотрели на свой отраженный образ. Вероятно, на гадании, с каким издревле обращались к водным источникам, основывается позднейшее гадание с зеркалом; доныне девушки, желая увидеть своего суженого, смотрят или на дно колодца, или в зеркало…»

И вновь мы вернулись на круги своя. Зеркало — это душа, зеркало — это судьба, зеркало — это потустороннее. Или, верней, никуда мы не возвращались, а пребывали все время на одном месте, воображая, будто путешествуем бог весть как далеко. Путешествуя, мы не путешествовали. Ибо все функции зеркала, сколь бы экзотическими или ремесленнически-прикладными они ни казались: сосуд для духов, барометр, даже лекарство в руках колдуний, возвращающих ворожбою любовь[12], - сводятся к двум-трем главным. А уж те в свой черед принимают любые модификации, постоянно сохраняя, однако, свой исконный глубинный смысл.

Эти главные функции зеркала в сфере языческих верований и христианских суеверий таковы (и здесь мы повторим то, что в другой форме и по другим поводам уже говорилось). Во-первых, отделение «он» от «я», тела от души (понимается тут под душой субъективное, судьба, иррациональное, все то, чего нельзя ощупать, а под «телом» — реальность, материя, «данная нам в ощущении»). Во-вторых, открытие потустороннего мира, установление симметрии между «здесь» и «там» — и асимметрии внутри этой как бы сбалансированной системы.

Нашу интерпретацию Афанасьева можно было бы третировать и отвергать по обвинению в произволе, если бы она — да и первоисточник, то есть сам Афанасьев, — не имели авторитетной поддержки со стороны этнографов, работавших на ином историческом этапе и на ином материале. Не устанавливая прямой переклички с «Поэтическими воззрениями славян…», Джеймс Джордж Фрэзер в своей знаменитой «Золотой ветви» излагает факты и теории, совпадающие с афанасьевскими; а взяты эти факты и теории из быта народов, кои о существовании славян вряд ли подозревают. Создается парадоксальный эффект: зулусы и андаманцы осуществляют фольклорную программу черногорцев или пермяков.

Опять тень приравнивается к отражению в воде, а это последнее — к зеркалу. И опять исключительно в функциональном плане, по одному рабочему признаку: способности повторять образ предмета, снимать с него моментальную синхронную копию.

Между прочим, даже эту службу наши синонимы — тень и отражение, зеркало и водяная гладь — выполняют со значительными разночтениями; чего ждешь от одного, часто нельзя ждать от другого. Вот первый попавшийся пример: феномен «зеркало в зеркале» не находит себе аналога в семействе водоемов. «Озеро в озере» — это бессмыслица.

Можно сблизить два зеркала под прямым углом и получить за счет этого новую визуальную ситуацию. Но попробуйте сдвинуть под прямым углом два пруда! Или восстановить плоскостной водяной перпендикуляр по отношению к водяной поверхности. И чтоб это была неподвижная свободная отражающая плоскость, а не аквариум, не стена дождя и не Ниагарский водопад… Не верю, что такие фокусы выполнимы.

Пора, однако, вернуться к ожидающим нас зулусам и андаманцам из «Золотой ветви». Вот что пишет о них Фрэзер: «Одни народы верят, что душа человека пребывает в его тени, другие считают, что она пребывает в его отражении в воде или в зеркале. Например, „андаманцы считают душами не тени, а отражение (в любом зеркале)“. Когда туземцы мотумоту впервые увидели свое отражение в зеркале, они решили, что это отражение и есть их душа. В Новой Каледонии старики верят, что отражение человека в воде или в зеркале является его душой, а люди помоложе, обученные католическими священниками, утверждают, что отражение является не более как отражением, вроде как отражение пальмы в воде»[13].

Здесь я прерву на миг цитату, чтоб напомнить: умение сопоставлять свое отражение с отражением пальмы несколько выше толковалось в этой работе как отправная позиция абстрактного мышления. Точно так же у Фрэзера: сопоставительную деятельность ведут люди, выучившиеся оперировать абстрактными категориями. Неважно, что это пришло к ним извне. Порядок причин и следствий, правда, поменялся: там расшифровка отражения порождала абстрактное знание, здесь абстрактное знание помогает дать оценку отражению…

Но вернемся к цитате: «Душа-отражение, будучи внешней по отношению к человеку, подвержена почти тем же опасностям, что и душа-тень. Зулус не станет смотреть в глубокую заводь, потому что, как ему чудится, в ней скрывается чудище, которое может унести его отражение, и тогда он пропал. Басуто утверждают, что крокодилы обладают способностью умерщвлять человека, увлекая под воду его отражение. Когда кто-то из басутов скоропостижно и без видимой причины умирает, его родственники заявляют, что это, должно быть, крокодил взял его отражение, когда он переходил через реку. На острове Сэддл в Меланезии есть заводь, „посмотрев в которую человек умирает; через отражение в воде его жизнью завладевает злобный дух“.

Теперь мы понимаем, — продолжает Фрэзер, — почему в древней Индии и в Древней Греции существовало правило не смотреть на свое отражение в воде и почему, если человек увидел во сне свое отражение, греки считали это предзнаменованием смерти…»

Вновь я вынужден нарушить плавно струящуюся аргументацию Фрэзера — и отнюдь не ради полемики, каковая в данном случае никак мне не по плечу. У меня перед глазами возникает печальная фигура Нарцисса: на фоне гипотезы этнографа его судьба так понятна. Но, собственно, Фрэзер не оставляет мне ни надобности, ни возможности апеллировать к древним грекам. Едва я делаю попытку встать на путь самостоятельных предположений, как он пресекает мою активность, говоря о тех же древних греках: «Они боялись, что водные духи утащат отражение или душу под воду, оставив человека погибать. Таково же, возможно, было происхождение классического мифа о прекрасном Нарциссе, который зачах и умер из-за того, что увидел в воде свое отражение».

Мне бы хотелось, впрочем, увидеть за агрессивностью водных духов нечто более глубокое и человечное, нежели автоматизм самосохранения, инстинкт, знакомый даже улитке. Может быть, все-таки в Нарциссе этическая метафора (или метафорическая этика) преобладает над страхом за свою шкуру?! И повествует он нам о нравственности в отношениях с себе подобными, а не о чудовищах водных пучин, предках пресловутой Несси из озера Лох-Несс, что в современной Шотландии.

А Фрэзер продолжает: «Теперь мы, кроме того, можем объяснить широко распространенный обычай закрывать зеркала и поворачивать их к стене после того, как в доме кто-то умер. Опасаются, что душа человека в виде отражения в зеркале может быть унесена духом покойного, который, как обычно верят, остается в доме вплоть до захоронения… Столь же ясна причина, по которой больные не должны смотреть в зеркало; во время болезни, когда душа может легко улететь, ее особенно опасно выпускать из тела через отражение в зеркале. Точно так же поступают те народы, которые не позволяют больным спать: ведь душа во сне уносится из тела, и всегда есть риск, что она не вернется…»

Последние строки цитаты выявляют точку соприкосновения между зеркалом и сном — или, правильнее, между сновидением и зеркальным отражением, то есть видением в зеркале. Это очень важно! Ибо художественная литература часто расширяет выстроенный нами синонимический ряд (тень — зеркало отражение в воде — портрет) за счет разного рода видений. Прежде всего это зрелища, «просматриваемые» человеком во сне. Но, конечно, и миражи иного рода: миражи в буквальном смысле слова, а также мечты, грезы, гипнотические и наркотические трансы. Все фильмы этого внутричеловеческого кинематографа повторяют перипетии обычной, реальной жизни по тем же приблизительно (разумеется, приблизительно!) законам, что и зеркало — разыгрывающиеся перед ним сцены да пантомимы.

«С портретами дело обстоит так же, как с тенями и отражениями, — пишет далее Фрэзер. — Часто считают, что они содержат в себе душу изображенного лица. Верящие в это люди, естественно, неохотно позволяют снимать с себя изображение. Ведь если портрет является душой или, по крайней мере, жизненно важной частью изображенного, владелец портрета сможет оказать на оригинал роковое воздействие».

До сих пор портрет упоминался на страницах данной работы исключительно в классической своей ипостаси: карандашный рисунок или старинная живопись в золоченой раме (впрочем, не обязательно старинная, ренуаровская тоже пойдет). Теперь, когда суеверия модернизируются, едва поспевая за временем, приходится, поспевая за суевериями, модернизировать и понятие портрета. Тем более что новые его модификации имеют гораздо большее отношение к зеркалу, чем старые. Фотография, например, зачастую воспринимается как остановленное зеркальное мгновение. То же самое можно сказать о кадре кинофильма. А целый фильм в его полуторачасовой изобразительной длительности напрашивается на аналогию с зеркальной стеной в специально оборудованном под соглядатайство зале версальского (или какого-нибудь другого) дворца.

Народная мудрость обычно опережает любые искусствоведческие или литературоведческие прозрения. Народная интуиция и народная наивность любые эстетические открытия. Так или иначе, а параллель между магией зеркала и магнием фотосъемки обнаружена и зафиксирована первобытным сознанием: «Деревенские жители в Сиккиме (и других местах — о чем „Золотая ветвь“ тоже рассказывает. — А. В.) испытывали неподдельный ужас и скрывались, когда на них направляли объектив фотоаппарата, „дурной глаз коробки“, как они его называли. Им казалось, что вместе со снимками фотограф унесет их души и сможет воздействовать на них магическими средствами. Они утверждали, что даже снимки пейзажа причиняют вред ландшафту…»

Не хочется, ой как не хочется поминать задерганный тысячами касаний айсберг, тот самый, у которого на виду восьмая часть, а вне наших глаз семь восьмых. Что ж, можно сказать и по-иному: зеркальная гладь опубликованных учеными наблюдений над связью между зеркалом и первобытной психологией — всего только тоненькая пленка, а под ней огромная, километровая толща неузнанного, а потому — непознанного.

Но среди познанного есть такое, от чего не отмахнешься: более поздний альянс зеркала с этикой уходит корнями в более ранние ассоциации — между зеркалом и душой.