Пришелец с той стороны
Пришелец с той стороны
Вот сижу я с вами, вспоминаю службу на заставе. Многое забылось, померкло, затаилось в уголках памяти. Но и поныне не угасло ощущение тревожной обстановки на границе. Поиск за поиском, засады, связанные с ними переживания.
Не раз и не два приходилось мне схватываться смертным боем с агентами иностранных разведок — шпионами и диверсантами. Малопочтенная эта публика, со всей ответственностью могу сказать, практикует такие ухищрения и комбинации, что только диву даешься. Кажется, нет предела вероломству их и коварству.
Судьба так распорядилась, что к одному такому делу я имел самое непосредственное отношение. История эта, мне кажется, довольно любопытная, и постараюсь рассказать все обстоятельно.
Те двое, которых мы с Бобровым взяли в лесной сторожке, были, нет сомнения, матерыми разведчиками, что называется, птицами большого полета. Они имели при себе портативный радиопередатчик, миниатюрный фотоаппарат, кассеты с микропленкой и иную шпионскую технику, не говоря уже про кучу денег, паспорта и трудовые книжки (разумеется, фальшивые) на разные фамилии. Не забыли снабдить их и ампулами с цианистым калием. Эти «конфетки», как их называют между собой господа лазутчики, были предусмотрительно зашиты в воротники рубашек и предназначались на случай захвата или провала. Но они не воспользовались ими. Вероятно, надеялись отбиться, уйти. Да мы с Бобровым поломали все их планы и расчеты.
И тогда я считал, и сейчас того же мнения, что особого героизма не проявил и подвигов за мной не числится. Но высшее начальство, видимо, думало иначе, потому что мне за ту операцию дали в порядке поощрения краткосрочный, как говорят в армии, отпуск.
Когда мне объявили об этом, я почувствовал себя просто на седьмом небе. Побывка! Большое это поощрение для солдата.
Родные, увидев меня, сами понимаете, несказанно обрадовались. Поцелуям, радостным слезам и объятиям не было конца. Что ни говори — пограничник, чуть ли не героическая личность!
Тяжеловато жилось после войны, но мне отвели самую мягкую постель, в тарелку подкладывали самые сладкие куски. Не знали, куда посадить, чем еще угостить.
Но вот схлынули первые восторги, все рассказано-пересказано, и я решил пройтись по селу. Тщательно побрился, наодеколонился, подшил свежий подворотничок и при полном, что называется, параде вышел на деревенскую, поросшую, как обычно бывает, подорожником и спорышей улицу.
Походил, посмотрел, послушал — и до того горько стало на сердце, что в пору завыть. И раньше знал я из писем, что редкую семью не задела война, что во многие дома пришли скорбные «похоронки».
Но сейчас своими глазами увидел осиротевших, потерявших отцов ребятишек, доверчиво льнущих к каждому мужчине, увидел молодых, рано поблекших вдов, выполнявших натруженными руками такую тяжелую крестьянскую работу, что и не всякому мужику по плечу.
Встретился с друзьями детства и юности, с кем когда-то учился в школе, ездил в ночное, работал прицепщиком на тракторе, мастерил самодельные радиоприемники…
Встретился, а лучше бы и не встречаться. Говорил я с ними, отводя глаза в сторону, замирая от жалости, делая вид, что не замечаю костылей и зашпиленных булавками штанин, не вижу култышек вместо рук, лиц, обезображенных шрамами, ожогами.
Рядом с ними почему-то чувствовал себя неловко, скованно. Будто уличили меня в чем-то постыдном, недостойном, словно виноват был, что не убили меня на фронте, что целы у меня руки и ноги, что сам я такой рослый, здоровый и крепкий.
Никто в селе наверняка так не думал, но мне казалось, что в глазах у всех тех многочисленных вдов и сирот, калек и инвалидов застыл немой укор.
Но не будешь же всем и каждому доказывать и объяснять, что я не выбирал, где служить, что в свое время рвался на фронт, да и на границе не санаторий и не дом отдыха, там тоже стреляют и гибнут солдаты…
Такие вот мысли одолевали меня в те дни. Другой, может, махнул бы рукой на те размышления и укоры совести, но я счел за лучшее отсиживаться дома, как можно реже показываться на людях.
И теперь, много лет спустя, могу признаться, что почувствовал некоторое облегчение, когда срок отпуска подошел к концу, настала пора уезжать.
…Вернулся на родную заставу. Поздоровался с ребятами, доложил начальнику про возвращение и со всех ног, бегом к своему Кубику.
Если б вы видели, как он меня встретил! Обычно спокойный, выдержанный, он извивался всем своим туловищем, тыкался холодным влажным носом в руку, лизал пальцы.
«Ну успокойся, успокойся!» — уговаривал я, растроганный столь искренней преданностью.
Кубик не сводил с меня светло-коричневых глаз и в них стояла тревога: «Не оставишь меня снова, хозяин, не уедешь? Конечно, никто меня не обижал, Мельничук исправно кормил и поил, но все же без тебя было очень тоскливо…»
Я чесал у него за ухом (он любит это) и рассказывал про отпуск. Кубик внимательно слушал и, хотя не понимал моих слов, но по интонации голоса хорошо распознавал, что говорю я о чем-то ласковом, душевном, приятном.
Собаки очень ценят ласку и внимание, как, впрочем, и люди, и платят за них сторицей. Вместе с тем, поверьте моему опыту, остро чувствуют неискренность и фальшь.
Приходилось видеть инструкторов, которые вроде бы и не обижают своих овчарок, а вот на ласку скупились. Лишний раз не погладят, не дадут лакомства, не поиграют в свободное время. Отношения строго официальные, черствые и холодные. Дружбы нет. Где уж тут быть подлинному контакту, когда собака понимает хозяина с полуслова, угадывает его желания по выражению лица, по едва сдвинутым бровям…
То, о чем я говорю, далеко не пустяк, как может показаться на первый взгляд. В работе, в службе, уверяю вас, это крайне важно.
«Собирайся, Кубик, — сказал я и взял щетку. — Выкупаю тебя, почищу. Ведь я точно знаю, что не давался ты Мельничуку в руки».
И вот мы на берегу пруда. Кубик уже успел окунуться и, подбежав, отряхнулся, обдав меня брызгами.
Я притворно нахмурился. «Дисциплинка, вижу, у тебя ослабла, — укоризненно говорю. — Сам в иле вывозился и еще хозяина своего забрызгал».
Кубик виновато отвел глаза, смиренно опустил голову. Будто хотел сказать: «Прости, я же нечаянно…» Стало жаль его. «Ну ладно, прощаю», — произнес я.
Этих слов было достаточно. Он мгновенно преобразился и закружил вокруг меня.
Тихо. Над нами склонилась остролистая красавица верба. Не шевельнется ни один листок. В воде отражаются застывшие в голубом небе кучевые облака, плавает веточка, а по ней ползет, ищет спасения какой-то жучок…
Мимо нас медленно бредут, возвращаясь с пастбища, колхозные коровы. Увидев Кубика, на минуту сбиваются в кучу, смотрят на него большими круглыми глазами. В них — покорность и грусть.
Тихо и спокойно у меня на душе. Ни о чем не хочется думать — просто любоваться картиной мирной жизни.
На заставе ждала новость: выходные для личного состава отменены, старшина, собравшийся в отпуск, оставлен до особого распоряжения.
Никто нам ничего не объяснял, но все понимали, что охрану границы переводят на усиленный вариант и майор из штаба отряда появился у нас не случайно.
Мы знали этого моложавого, среднего роста, плотного офицера. Продолговатый рубец на подбородке придавал лицу его суровое выражение, но человек он был не злой, душевный.
Вечером, на боевом расчете, майор предупредил о повышенной бдительности, поскольку ожидается заброска лазутчиков.
«Где они попытаются пройти, когда и сколько их, — сказал он, — сообщить не могу, так как сам не знаю и никто у нас не знает. Но то, что прорыв готовится, — данные достоверные. Абсолютно достоверные», — многозначительно подчеркнул.
Меня с Мельничуком назначили в «секрет». Я был доволен таким напарником. Смелый солдат, отважный, старательный. Надежный, одним словом, товарищ.
Местность на левом фланге участка, где нам предстояло нести службу, заболоченная, заросшая камышом.
Одна ночь миновала, вторая — никого. Лишь только дикие кабаны нарушали тишину да где-то далеко, на сопредельной стороне, скулили шакалы.
На третью ночь снова залегли мы на том же месте у старой кабаньей тропы. Тьма кромешная, будто в погребе. Ни луны, ни звезд. От резиново-податливой почвы тянет сыростью, гнилью.
Всматриваемся, прислушиваемся. Что может быть тяжелее неизвестности, томительней ожидания?
Таинственно шелестят, переговариваются камыши. Чу, что это? Настораживаюсь, приподнимаюсь на локтях, будто это поможет лучше слышать. Но Кубик продолжает спокойно сидеть на охапке соломы, и я успокаиваюсь.
В наряде, как известно, запрещается спать, курить, разговаривать… Словом, делать то, что мешает наблюдению. Но думать не запрещается. Вспоминается довоенная моя жизнь. Встанешь, бывало, пораньше, завернешь в чистую тряпицу кусок хлеба с салом, захватишь лукошко — и в лес за грибами. На востоке медленно, будто нехотя, багровеет краешек неба. Занимается утро нового дня. На кустах ольшаника блестят, переливаются хрусталики росы. Из травы, точно дожидаясь меня, выглядывают коричневые пузатые боровички… Вспоминаю утлый челнок, на котором любил я, неторопливо загребая одним веслом, пробираться по тихим речным заводям. Пробираться, раздвигая тонкие, гибкие камышинки, любуясь прохладными белыми лилиями и широкими глянцевитыми листьями кувшинок… И трудно, просто невозможно представить, сколько от милой моей Рязанщины до этого вот заболоченного куска земли на самом краю Советского Союза.
Время будто остановилось. Медленно, удивительно медленно расступается мгла. Долго, еще ох как долго до смены. Сказывается усталость, очень хочется спать. Только усилием воли прогоняешь сон. А он, коварный, подкрадывается, убаюкивает, наливает свинцом веки. Что ни говори, а пролежать всю ночь без движения далеко не легко и не просто. С нетерпением ждешь полного рассвета, чтобы вернуться на заставу, коротко доложить, что во время несения службы нарушений границы не обнаружено, да завалиться в постель, ни о чем не тревожась и не беспокоясь.
И вдруг (без этого «вдруг» на границе никак не обойтись) Кубик насторожился, навострил уши, подался вперед.
Мельничук повернул ко мне голову, и я не увидел в темноте, но почувствовал его вопросительный взгляд.
«Что-то подозрительное!» — чуть слышно шепнул он и нервно облизал губы.
Теперь и я услышал: кто-то приближался к нам. Нет, на дикого кабана не похоже. Тот обычно ломится сквозь камыши, а неведомый «кто-то» продвигался медленно, часто останавливался. То ли отдыхал, то ли прислушивался.
Шелест камыша, хлюпанье все ближе и ближе. Стараюсь соблюдать спокойствие, но это плохо мне удается. Странный, удивительный какой-то нарушитель. Неужели настолько уверен, что ему ничто не угрожает, пограничников и близко нет? Или нарочно шумит, отвлекая от кого-то другого?
Замечаю на лице Мельничука растерянность. И его поразило поведение нарушителя.
Но вот из сереющей мглы появился худой долговязый мужчина. Наблюдаем за ним лежа на земле, и поэтому он кажется еще выше, чем есть на самом деле.
Кубик не выдерживает и, тоненько взвизгнув, приподнимается. «Лежать!» — тихо-тихо прошептал я, и он послушно замер, опустив голову на передние лапы. Моя рука лежит на его холке, и я чувствую, что он дрожит от возбуждения.
Переглядываюсь с Мельничуком. Он понимает меня без слов и отползает в сторону. Мало ли что может быть? Лучше рассредоточиться.
«Стой! — приказываю негромко. — Руки вверх!»
Неизвестный ведет себя совсем не так, как обычно поступают в подобных случаях нарушители границы. Не пытается скрыться, не открывает огня, не бросает гранат. Он застыл на месте и каким-то жалобным голосом что-то крикнул. Что, я так и не разобрал.
«Руки вверх! — повторяю. — Бросай оружие!»
Нарушитель послушно вытянул над головой руку, но только одну, правую. Инвалид он, что ли, или за этим кроется что-то угрожающее?
И тут он быстро заговорил на ужаснейшей смеси русского и бог его знает еще какого языка. Разумеется, я мало что понял, вернее, ничегошеньки не понял, просто сообразил, догадался: он умоляет не стрелять, и вторую руку поднять не может, так как она у него занята.
Я подошел ближе, присмотрелся. Судя по замызганной, мокрой по пояс холщовой одежде, незнакомец — бедный крестьянин или ремесленник из сопредельного государства. Я часто видел таких вот горемык, наблюдая в бинокль с вышки за тем, что делается по ту сторону границы. А что это за спиной у него? Джутовый вроде бы мешок, который он придерживал левой рукой.
У меня мелькнула тревожная мысль: а вдруг, чем черт не шутит, в том мешке адская машина? Он с умыслом так вот открыто, не таясь, шел, чтобы вызвать доверие, а теперь потянет за шнурок, закрепленный за чеку взрывателя, и нас разорвет в клочья. Погибнет, конечно, и он. Но разве нет на свете фанатиков, готовых пожертвовать собой, только бы унести в могилу своих врагов? А там, на той стороне, немало еще тех, кто считает чекистов и пограничников злейшими врагами.
От таких, примерно, мыслей непрошеная спазма стиснула горло. Я чувствовал, что если сейчас произнесу хотя бы одно слово, то голос задрожит, сорвется. Чтобы не выдать себя, откашлялся и как мог спокойней обратился к Мельничуку: «Ты, Вань, глаз с него не спускай, а я обыщу».
И тут же приказал задержанному, подкрепляя слова выразительными жестами, опустить мешок на землю, повернуться ко мне спиной и поднять вверх левую руку.
Насильно улыбаясь, он закивал давно не стриженной головой и, что-то бормоча про доброго красного господина, положил мешок.
В ту же минуту… нет, я не поверил своим ушам, я вздрогнул и отшатнулся, будто и на самом деле сработала мина. Я ожидал чего угодно, только не этого. Да и Ваня Мельничук попятился от удивления.
И было отчего: в ночной тишине раздался жалобный детский плач. В мешке у наших ног находился ребенок.
…Задержанного привезли на заставу, и майор из отряда решил сразу же допросить его, как говорят, «тепленьким». Переводчиком взялся быть старшина. Здешний старожил, он за двадцать лет службы здорово Наловчился говорить на местном наречии.
«Кто возьмется вести протокол допроса?» — спросил у нас капитан Пугачевский и огорченно показал на свою висящую на черной перевязи руку. Дескать, сам рад был бы, да как видите, не могу. Накануне он осваивал новое, сложнейшее упражнение на снарядах и — бывает же так! — ловкий, сильный, кандидат в мастера спорта, упал с высоты.
Солдаты переглянулись, подталкивая друг друга, но никто не решался. Сам не знаю, что меня толкнуло, заставило вызваться.
«Почерк, — говорю, — у меня разборчивый, чуть ли не каллиграфический, пишу грамотно и быстро». — «Да вы же всю ночь глаз не смыкали!» — возразил капитан. А я, не долго думая, в ответ: «Не смыкал, правда. Только поверьте, спать совершенно не хочется: очень уж необычный сегодня нарушитель». — «Ладно, товарищ Сапегин, — согласился капитан. — Заходите, будете фиксировать показания».
Задержанный сидел ссутулившись на стуле посредине канцелярии заставы. Он устроился на самом краешке, поджав ноги в грубых, потемневших от болотной воды опорках. Руки его, в мозолях и ссадинах, устало лежали на коленях. Он робко поглядывал на всех исподлобья, покорный и смущенный тем вниманием, какое уделяли ему.
Увидев меня, оживился, словно встретил старого знакомого; в глазах промелькнула откровенная радость.
Сам не знаю почему, но мне стало жаль его. Видимо, какие-то серьезные обстоятельства заставили человека бежать из родных мест с риском быть задержанным пограничной стражей либо получить от нее пулю в спину. И бежать не одному, а с трехлетним мальчонкой, по всей вероятности, сыном.
Густой повелительный голос майора прервал мои размышления.
Допрос он начал так, как обычно поступают в подобных случаях. Выяснил фамилию, имя, возраст…
Много с тех пор воды утекло, позабыл я имя того человека. Да оно, собственно, и не имеет значения во всей этой истории, так что назовем его… ну хотя бы Гасаном. Ему оказалось тридцать четыре года, хотя выглядел он на все сорок.
«Оно и понятно, — сочувственно думал я, — всю жизнь вкалывал на какого-то там капиталиста, вот и результаты».
Я старательно записывал все вопросы и переводимые старшиной ответы. Слово в слово те записи я, разумеется, не запомнил, но основное удержалось в памяти. Гасан рассказал (глуховатый, словно прихваченный простудой, взволнованный его голос и сейчас звучит в моих ушах), что он круглый сирота и с детства был в услужении у местного богатея. Человек тот был богобоязненный, сравнительно добрый и не вытягивал жилы из батраков, как другие. Поэтому жилось у него, благодарение всевышнему, не так уж и плохо.
Но полгода тому назад аллах забрал к себе старого хозяина, и во владение вступил его сын, который до этого, как говорил господин приказчик, прожигал в столице отцовские капиталы.
Старый хозяин, молодой хозяин… Он, Гасан, хорошо знал свое место и помнил одно: надо честно и добросовестно работать. И он старался так работать, сам всевышний тому свидетель.
Но случилась беда: молодой хозяин обратил внимание на его жену. Красивая она была, ничего не скажешь, но немного легкомысленная. Имея мужа и сына, польстилась на подарки и ложные обещания, стала хозяйской наложницей.
И тогда он, Гасан, набравшись смелости, пошел к хозяину, чтобы тот вернул ему жену, а маленькому Али — мать. Но хозяин прогнал его и сказал, что он грязный, вонючий пес, и отец его — грязный вонючий пес, и дед, и все предки до сотого колена.
Такого оскорбления стерпеть он не смог, ударил хозяина стулом по голове и убил его…
«Бедолага ты, бедолага» — думал я, записывая этот печальный рассказ.
Закон в их стране, продолжал Гасан, всегда на стороне богатых, и он знал, что ему грозит смерть. И в ту тяжелую минуту в голову пришла счастливая мысль: уйти в Советский Союз, где, как он надеялся, пожалеют его и приютят. Тем более, что убит им не трудящийся, а капиталист, эксплуататор.
Он примчался домой, схватил в охапку самое дорогое, что у него было, — сынишку Али, и спрятался в пещере. Он слышал голоса, знал, что его ищут жандармы, но, к счастью, не нашли. Ночью же пробрался к своему дальнему родственнику, живущему неподалеку от границы.
Тот родственник — большой грешник, когда-то (Гасан ничего не хочет утаивать от господ советских пограничников) промышлял контрабандой, знал тайные тропы и взялся провести его в страну большевиков.
И не только взялся, а и провел. Наверное, надеялся хотя бы одним добрым делом заслужить прощение у аллаха.
И вот он, Гасан, сейчас здесь и просит разрешить ему остаться в Советском Союзе, дает клятвенное обещание выполнять самую грязную, самую тяжелую работу, лишь бы сын был счастлив и мог учиться.
Так он обосновал мотивы перехода границы.
Чин чином оформили протоколы допроса и личного обыска. Ну этот, личного обыска, формальности ради написали, потому что кроме двух лепешек и куска овечьего сыра ничего у Гасана не было.
И сразу же его вместе с сынишкой увезли в отряд, а может, куда и дальше, не знаю.
День-другой поговорили о них на заставе и перестали. За текущими делами, признаться, забыл и я. И без того забот по горло.
Прошло, чтобы не соврать, месяца этак полтора, если не два. И снова заявился к нам майор из отряда и приказал собраться в ленинской комнате. Дескать, важное сообщение.
Собрались, ждем. Обычно, бывая на заставе, он больше общался с начальником да замполитом. Когда-никогда наряды проверит или на вышку заберется, а тут на тебе — важное сообщение.
«Любопытно, о чем он станет говорить?» — думаю. И то прикидываю, и другое, и третье. Нет, не угадал я. Разговор пошел о таком, что, пожалуй, и во сне не могло присниться.
Открывается дверь, входят майор и капитан Пугачевский (замполит убыл на переподготовку). Все вскочили со своих мест. «Товарищ майор, личный состав по вашему приказанию…» — «Вольно, садитесь! Начальник отряда поручил проинформировать вас, товарищи, — негромко начал майор, — об одной из хитроумнейших акций иностранных разведок, о разоблачении засланного к нам агента… Случай этот должен заставить нас с еще большей ответственностью нести службу… Некоторое время тому назад был задержан некий Гасан. У обездоленного судьбой бедняка случилась жизненная драма, и он попросил убежища в Советском Союзе. Человек этот и его сынишка вызывали сочувствие. Но прежде чем возбуждать соответствующее ходатайство, стали проверять правдивость показаний.
И что же, думаете, выяснилось? Да, верно, что батрак убил своего хозяина на почве ревности. И тамошние бульварные газеты, падкие на скандальные сенсации, подробнейше расписали про неверную жену и обманутого мужа. Расписали, смакуя, как это принято в зарубежной прессе, интимнейшие стороны жизни этой семьи.
В печати указывалось, что преступнику вместе с малолетним сыном удалось скрыться, розыск их ведется. Обыватели, дескать, могут быть спокойны, правосудие восторжествует, злодеяние будет наказано.
Наши компетентные органы не удовлетворились газетными сообщениями, стали копать глубже.
При этом всплыла любопытная деталь: трехлетний ребенок Гасана выпал из окна дома и скончался на месте. И произошло это — вот же ирония судьбы! — в то самое утро, когда он притащил к нам в мешке мальчишку, с позволения сказать, Али номер два…»
Солдаты рассмеялись. Заулыбался и майор. Но вот он призвал к вниманию и продолжал: «Естественно, такой оборот дела заставил взглянуть на «бедного, несчастного», — эти слова майор произнес с нескрываемой иронией, — Гасана другими глазами, начать разговаривать с ним по-иному.
Мнимый Гасан долго упорствовал, призывал аллаха в свидетели, что он говорит чистейшую правду, прикидывался темным и неграмотным, объявлял в знак протеста голодовку, симулировал шизофрению, И надо отметить, до того мастерски, что эксперты-психиатры только руками разводили и диву давались.
Но в конце концов убедился, что доказательства сильнее его и запираться бессмысленно. Честные показания, убежден, дал не из раскаяния, а надеясь смягчить незавидную свою участь.
Заданием его было, как и следовало предполагать, осесть на советской территории, получить подлинные документы, обзавестись семьей, вести безупречный, примерный образ жизни, не вызывая ни малейшего подозрения. А потом, спустя годы и годы, начать действовать… Такой метод, сообщу для тех, кто не знает, называется методом «консервирования».
К забросу в СССР готовили его давно. Чтобы походить на человека, трудом и потом добывающего хлеб насущный, он по нескольку часов в день орудовал лопатой, перебрасывая горы земли, отирался среди люмпен-пролетариев на базарах и в кабаках самого низкого пошиба. Было предусмотрено все, вплоть до грязи, въевшейся в кожу рук, и мозолей на ногах от тяжелой грубой обуви.
Он в совершенстве изучил обычаи, нравы и язык той страны, где под вывесками безобиднейших контор размещались империалистические спецслужбы, распоряжающиеся там, как дома. Знал он и русский язык.
Его хозяева долго выжидали благоприятного момента и посчитали, что такой момент наступил, когда некий Гасан убил своего хозяина, соблазнившего его жену.
Хотя в газетах сообщили, что Гасану удалось скрыться, на самом деле он в тот же день был схвачен. Чтобы исключить какие бы то ни было случайности, полицейский, задержавший его, был немедленно переведен в другой город с повышением.
С целью сохранения полной секретности ветреную жену Гасана арестовали и посадили в одиночную камеру; сам же он был застрелен при переводе из полицейского участка в тюрьму при так называемой «попытке к побегу»,
«Позаботились» и о маленьком Али. Уничтожить мальчишку, как поступили с его отцом, не решились, вернее, не сочли нужным, а поместили в приют под строжайшее наблюдение.
Али не годился для путешествия в мешке, не стал бы он так вот сразу называть чужого дяденьку отцом. Для этого необходимо время и время, а его-то как раз и не было. Ведь по легенде, сочиненной для так называемого Гасана, он, убив хозяина, сразу же устремился к советской границе. Это, по мнению авторов легенды, выглядело правдоподобно, оттяжка же могла показаться неоправданной, вызвать у чекистов подозрение.
Мальчику быстро нашли замену. Среди нищенствующих ребятишек, сотнями бродивших по улицам больших и малых городов, совсем нетрудно было подобрать подходящего. Тем более, что Али — имя весьма распространенное в тех краях.
«Гасан» приласкал маленькое, грязное, истощенное существо, угостил сладостями и шербетом, пообещал усыновить. Тот мгновенно поверил в эту басню, тем более, что новоиспеченный папаша осыпал благами: накормил до отвала, выкупал, постриг и переодел в старенький, но вполне приличный костюмчик, показавшийся бездомному малышу просто царским. И за все это ничего не потребовал взамен, кроме как называть его отцом. Счастливый мальчик мгновенно согласился и, посчитав дяденьку добрым волшебником, то и дело называл его папкой…
Так они и отправились в свое рискованное путешествие: один, продажный и вероломный, стремясь угодить хозяевам из разведки и максимально увеличить свой счет в одном из швейцарских банков, другой — маленький, бесхитростный, искренне поверивший, будто папка уносит его в безопасное место…
Как видите, все было продумано и предусмотрено весьма скрупулезно. Чтобы, как говорится, комар носа не подточил.
Но сложилось иначе. Али, бойкий, подвижный мальчонка, ускользнул от бдительного ока надзирательницы приюта, забрался на подоконник и на глазах у прохожих разбился насмерть.
Слухи о трагической гибели воспитанника приюта быстро распространились по городу, обрастая, как обычно, всевозможными подробностями.
А тут еще в газетке, щедро потчующей своих читателей кошмарными происшествиями, появилась заметка об этом…
Всё это не прошло мимо внимания соответствующих органов, изучалось, проверялось, сопоставлялось. Медленно, но верно разматывалась ниточка. Тайное становилось явным.
Параллельно специалисты дошкольного воспитания незаметно разузнали у ребенка, кем на самом деле приходится ему «папка». Круг замкнулся.
Лазутчик, назвавший себя Гасаном, безукоризненно играл свою роль, не провалился из-за какой-то личной оплошности. Его разоблачили…»
На этом майор закончил свое сообщение.
Я сидел рядом с Ваней Мельничуком, видел его счастливое лицо. Вероятно, и у меня было такое же лицо и сияющие глаза. Молодцы, ох какие молодцы наши старшие братья — чекисты! Мастерству их и умению вылавливать шпионов и диверсантов можно по-хорошему позавидовать.
Да, чуть было не забыл! Те, о чьем появлении предупреждали на боевом расчете, не замедлили тогда же напомнить о себе. Только не у нас, а на участке соседней заставы. Они смертельно ранили солдата поисковой группы, но не избежали расплаты.