Здравствуй, учитель!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Здравствуй, учитель!

Кублашвили не мог причислить себя к робкому десятку, однако у обитой черным дерматином двери кабинета оробел и нерешительно затоптался. Просто язык не поворачивался сказать начальнику штаба погранотряда, что не хочет оставаться на сверхсрочную. Пять лет прослужил только здесь, на западной границе, пора и домой. Да и мать чуть ли не в каждом письме зовет к себе.

Кублашвили отошел к окну и рассеянным взглядом окинул просторный, выложенный брусчаткой двор.

Вот выкурит одну и зайдет. Тянуть нечего. Решил — значит решил. В эту минуту кто-то сильными руками сжал его плечи. Кублашвили обернулся и обомлел: Карацупа! Начальник пограничной школы, в которой он учился сразу после войны, любимый наставник и учитель!

— Никита Федорович! — воскликнул Кублашвили и широко улыбнулся. — Вот уж действительно неожиданная встреча! Говорят, вы сейчас служите в Москве? Вы себе не представляете, как я рад видеть вас!

— И я рад, Варлам! Поверишь, встречу бывшего своего курсанта — будто родного сына увижу, — растроганно произнес Карацупа и, обняв Кублашвили, трижды, по русскому обычаю, поцеловал.

Они присели на стоящие вдоль стены стулья.

— А я, Никита Федорович, часто вспоминаю нашу школу…

— Да-а, славное было времечко, — согласился Карацупа. — И курс ваш подобрался очень хороший. Дружный, боевой… Славные ребята… Больше половины фронтовиков. Помнишь, только и пели: «Едут, едут по Берлину наши казаки!»

— Как не помнить, Никита Федорович? Помню…

Кублашвили жадно всматривался в лицо Карацупы.

«Почти не изменился за эти годы. Все такой же загорелый, крепкий. Разве лишь «гусиных лапок» прибавилось под глазами да посеребрились виски…»

И еще Кублашвили думал о том, сколько стараний прилагал Карацупа, чтобы они, будущие следопыты, побольше знали, умели. И откуда у него, человека уже немолодого, брались силы? От подъема до отбоя на ногах. Нередко и после отбоя можно было увидеть его склонившимся над учебниками и конспектами — Никита Федорович готовился к очередным занятиям. А поутру снова с курсантами. Выбритый, подтянутый.

Вся школа души не чаяла в Никите Федоровиче. За то, что щедро, не скупясь, делился своими знаниями, опытом. За справедливость, душевность, простоту в обращении.

Да и как было не уважать бывалого пограничника, если он Сам обезвредил более четырехсот пятидесяти агентов японской и гитлеровской разведок — противника вероломного, дьявольски изощренного, использовавшего самые грязные приемы и методы ради достижения своей цели.

(Уже много лет спустя, узнав о присвоении полковнику Карацупе звания Героя Советского Союза, Кублашвили искренне порадовался за своего учителя).

— Вы наверняка уже забыли, — прервал молчание Кублашвили, — а я до сих пор помню, как вы с одним мешком…

На худощавом лице Карацупы отразилось удивление.

— Постой, постой, с каким мешком? Что-то запамятовал.

— Напомню вам, Никита Федорович. Как-то на практических занятиях я изображал нарушителя. Задерживать меня назначили Авдеева. А Дик у Авдеева был ростом с матерого волка и хватка прямо-таки железная. Ни один самый крепкий курсант не мог совладать с ним. Куда уж мне, далеко не силачу, справиться! Он из меня лапшу сделает.

И хотя светило солнце, мне казалось, что на поляну спустилась ночь.

Натягиваю на себя тяжеленный дрессировочный костюм, а пальцы не слушаются, озноб трясет…

В это время вы подошли ко мне и спросили: «Страшновато, товарищ Кублашвили?»

Не хотелось, неудобно мне было признаваться, но с языка как-то сорвалось: «Немножко есть…» — «Да, вид у вас, безусловно, не геройский, — сказали вы. — А ведь собака инстинктивно чувствует, когда боишься ее… Ладно, разоблачайтесь. Тряхну-ка я стариной… Нет, костюм мне не нужен, обойдусь куском мешковины».

Я тогда не поверил своим ушам. «С одним мешком на Дика?! Да он вам…» — «Давайте, давайте мешок! Ничего со мной не станется. Не такой уж Дик и страшный, как считают некоторые военные».

Остальное было для меня словно во сне. Я видел, что на вас понесся Дик, даже зажмурился от страха.

Карацупа усмехнулся.

— И напрасно. Безусловно, хорошо дрессированная овчарка — грозное оружие, но умеючи и с ней можно справиться. Главное — сохранить присутствие духа. Куда бы овчарка ни нацелилась, везде должна встретить обмотанную мешковиной руку.

— Легко сказать — встретить! — воскликнул Кублашвили.

— Разумеется, зевать не приходится. Реакция должна быть мгновенной. Кроме всего прочего, надо знать психологию собак.

«Уж он-то, наверно, знает о собаках больше, чем они сами знают о себе», — невольно подумал Кублашвили и сказал:

— Точно так вы тогда и объяснили. Но что слова, когда мы своими глазами увидели высший класс дрессировки…

Карацупа поморщился.

— Ладно, Варлам! Давай без этого самого… Не терплю дифирамбов, славословий. Ты мне лучше скажи, — Карацупа повернул Кублашвили к свету, — почему невеселый, что стряслось?

Да, от Никиты Федоровича ничего не скроешь. И Кублашвили откровенно рассказал обо всем, признался, что намерен демобилизоваться.

Карацупа внимательно слушал. А когда Кублашвили кончил говорить, положил тяжелую руку ему на плечо.

— Тянет, говоришь, домой? Что ж, охотно верю… Только помню, зашел разговор между молодыми пограничниками, где кому хотелось бы служить. Кто говорил — на Дальнем Востоке, кто — на берегах Прута, кто — на Черноморском побережье… И каждый на своем стоял. А один коммунист, шахтер и сын шахтера, разрешил этот спор. Он сказал… — Карацупа свел к переносице брови.

Кублашвили почувствовал, что кровь бросилась в лицо.

— Да, я тогда сказал: всюду родная земля.

— Именно так, Варлам, ты и сказал… Эти слова врезались мне в память. Хорошие слова. С большим смыслом. — Карацупа, словно прицеливаясь, прищурил левый глаз и задумчиво добавил: — И эту, брат, землю надо беречь и охранять от врагов. А врагов у нас немало. В мире, сам знаешь, неспокойно. И еще скажу, чувствую в тебе, Варлам, «пограничную косточку». Такие люди нам нужны, мне будет жалко, если ты расстанешься с границей… Кстати, много у тебя задержаний после школы?

На какую-то минуту Кублашвили растерялся. Назвать цифру — это, по существу, ничего не сказать. Что сухая цифра? Разве передаст она всю сложность службы, когда ты обязан, ничем себя не выдавая, всматриваться, прислушиваться к шорохам, без слов, без права накурить, согреться у костра. Когда союзниками твоими становятся туман и темень, метель и дождь.

Не лучше ли рассказать про вьюжную февральскую ночь, ту памятную ночь. По рыхлому тяжелому снегу шел он впереди поисковой группы. Не все гладко было в тот раз. Овчарка, распоров где-то лапу, прихрамывала, оставляя за собой кровавые пятнышки; она часто теряла след и тогда начинала скулить, а найдя его, снова вела дальше.

Нагнали диверсантов, когда поредел, побелел воздух и из-за леса неторопливо выполз мутный рассвет. В свист и завывание ветра вплелись раскатистые автоматные очереди.

Рассказать, как, рассекая тусклое ночное небо, взвиваются, шуршат, разбрызгивая искры, ракеты; как стреляли в него и стрелял он, ощущая податливо упругий спусковой крючок; о том, что вначале ему казалось, будто все пули летят прямо в грудь, и сердце останавливалось, словно его уже не было; и как страшно, да, он не боится этого слова, страшно, когда пули, угрожающе взвизгивая, пролетают над тобой; и что не раз вспоминал он добрым словом старшину заставы, жестко требовавшего, чтобы пограничники брали в наряд полный боекомплект, потому что патроны в бою дороже хлеба.

Рассказать, что ему фантастически везло: пули свистели так близко, что, казалось, задевали волосы на голове; продырявили фуражку, шинель, а он остался жив и невредим.

Рассказать, как бежал за овчаркой по жесткому, колючему жнивью и почерневшей картофельной ботве. На какой-то миг в сердце закралась смертельная тоска. Показалось, что он, Кублашвили, остался один на сотни километров и где-то очень далеко, за тридевять земель, люди, огни, тепло. Овчарка вела по слежавшейся, нешуршащей листве через осенний лес, голый и мокрый. Тонкие ветки ольшаника стегали по груди. Луна мутно просвечивала сквозь рваные тучи. Потом над кустами и деревьями, затопляя все вокруг, поднялся густой туман. В лощине натолкнулся на заброшенный колодец со сломанным журавлем. А чуть дальше в полуразвалившемся сарае, под кучей прелой соломы отыскал нарушителя.

Рассказать о розыске прокравшегося из-за кордона лазутчика. Поля едва оттаяли, и земля, точно резиновая, подавалась под ногами. Глубокие колеи были до краев наполнены мокрой снежной кашей. Измученные и продрогшие, шли они с ефрейтором Кирюхиным мимо спящих хуторов через лес и болото. В темном, словно вороненая сталь, небе со свистом и гоготом проносились гуси, курлыкали журавли. В можжевеловом подлеске увидели седые, чуть теплые угли костерка. По-видимому, тот, кого они искали, делал тут короткий привал. Врага настигли за много километров от места перехода границы. Яростно отстреливался он из двух пистолетов, и все же они взяли его…

Можно было бы рассказать и про верного, преданного друга — овчарку, не раз и не два выручавшую из беды. И даже про видавшую виды, побуревшую от дождей и пыли, многострадальную солдатскую шинель. Нередко служила она одеялом. Укрывала от непогоды. Спасала от холода. На ней вытаскивал он из-под вражеского огня раненого товарища.

Многое мог бы рассказать Кублашвили, но вовремя остановил себя. Никита Федорович наверняка очень занят, он служит в штабе погранвойск, сейчас приехал по делам в отряд. Нехорошо задерживать его.

И Кублашвили коротко ответил:

— Не довелось мне, как говорят в Грузии, поймать дэва за ухо [4], но двадцать восемь задержаний в послужном списке имеется.

— Двадцать восемь… Неплохо, Варлам, очень даже неплохо… Это мне с Ингусом только за один год удалось изловить полторы сотни нарушителей. Обстановка была иная, соответственно и результаты. Будь на моем месте другой, то действовал бы, уверен, не хуже, а возможно, и лучше…

Кублашвили показалось, что слова о своей безвозвратно прошедшей боевой молодости Карацупа произнес с какой-то едва уловимой грустью. Ведь ему довелось начать пограничную службу на прославленной дальневосточной заставе, которой командовал Иван Корнилович Казак. Тот самый, что в конце октября 1929 года с десятком бойцов отразил нападение большой группы вооруженных бандитов.

В глухую дождливую ночь враги перешли вброд мелководную пограничную речушку и, уверенные в успехе, с душераздирающими воплями ринулись в атаку. Но они рано торжествовали победу, их встретил сокрушительный отпор. За станковым пулеметом тогда лежал сам начальник заставы, а его жена, Татьяна, заняла на время боя место второго номера пулеметного расчета.

Без малого двести вражеских трупов осталось у иссеченных пулями кирпичных стен казармы, ставшей вторым домом для Никиты Карацупы.

— Обстановка, брат, была другая, — задумчиво повторил Никита Федорович. — В конце тридцатых годов японская разведка делала ставку на массовый заброс агентуры, проявляла на нашей границе бешеную активность. Белогвардейские диверсанты, хунхузы, контрабандисты всех мастей не давали покоя… Да и в конце концов дело не в количестве задержаний. Хорошо, просто замечательно, если бы они вообще не лезли к нам. А сейчас двадцать восемь — немало.

— Было бы больше, Никита Федорович, да осенью на операции сорвался Балет с мостков в речку и схватил воспаление легких. Как ни лечили, что только ни делали, а спасти не сумели.

— Какой еще Балет? — удивился Карацупа. — Насколько помню, в школе у тебя была Гильза. А Балет — у старшего сержанта… — Карацупа наморщил лоб. Он отличался завидной памятью, помнил имена и фамилии многих своих учеников и клички их собак. — У старшего сержанта Зимина, — уверенно сказал. — Да, у Зимина! Этот Балет крупный такой, темно-серой масти. Характер имел строгий… Следовик неплохой, весьма приличная собачка.

Кублашвили невольно отметил, что Карацупа сказал не «собака», а «собачка», и это в его устах звучало высшей похвалой. Так ласково мог говорить лишь человек, беззаветно любящий свою работу, свое дело.

— Вы не ошиблись, Гильза у меня была. Работал я с ней, задержания имел. Но тут Зимин в запас ушел. Определили Балета в резерв. Кто знает, сколько бы он там пробыл, да при прочесывании леса овчарка сержанта Анохина глаз потеряла. Начал Анохин Балета к себе приручать. Время идет, а толку никакого. Не подпускает его Балет, зубами, как волк, щелкает. Ну просто не собака, а Змей Горыныч. Анохин и в вольер войти не решался. Бачок с кормом на лопате подавал.

А мне Балет, сам не знаю почему, нравился. Пес, что и говорить, серьезный. Подумал: если наладить с ним контакт, — лучшего помощника и желать нечего… Одним словом, Гильзу передали Анохину, а мне — Балета.

Кое-кто отговаривал. Намаешься, дескать, с этим зверюгой, хлебнешь горя. Не работа будет, а мука.

— Ну и как? — с интересом спросил Карацупа.

— Повозиться, конечно, пришлось. Один раз чуть было полруки мне не отхватил.

Кублашвили до мельчайших подробностей помнил день, когда он принялся завоевывать доверие Балета.

Услышав свою кличку, пес повернул голову, насторожился. Он не бросился на Кублашвили, зная по опыту, что от человека его отделяет густая металлическая сетка вольера.

До этого дважды в день ему просовывали миску с едой. Длинным крючком вытаскивали пустую посуду из вольера. Кублашвили поступил по-своему. Ласково повторяя «Кушай, Балет, кушай!», он приоткрыл дверь вольера и спокойно поставил миску на пол.

Ничего подобного Балет не ожидал. Шерсть на загривке поднялась, он зарычал и подошел к миске. Неторопливо принялся есть.

Суп был вкусный, но — удивительное дело! — оказалось его совсем мало, чуть побольше стакана.

Балет вылизал миску и улегся, привалившись боком к деревянной стенке, отделявшей соседний вольер.

Положив голову на передние лапы, пес зорко наблюдал за Кублашвили. Этот худощавый сержант все больше и больше удивлял его. Смело, без всяких там крючков, забрал миску, снова плеснул в нее из кастрюльки стакан-полтора супу…

Маленькие порции, выдаваемые с интервалом в десять-пятнадцать минут, разожгли аппетит. Теперь Балет не то чтобы заискивающе, а скорее выжидающе следил за действиями своего нового хозяина.

Каждую свободную минуту Кублашвили проводил около Балета. И кормил его, если можно так выразиться, в час по столовой ложке.

— Повозиться пришлось, — повторил Кублашвили. — И немало. На четвертые сутки лед был сломан. Увидев меня, Балет вильнул хвостом. У нас стало налаживаться что-то вроде дружбы. Правда, дружба эта была не на равных. Один приносил суп, другой ел да еще рычал и смотрел исподлобья. Но постепенно все же нашли общий, что ли, язык. Начали мы службу нести. Я Балетом был доволен, и он, думается, на меня не обижался. И все бы хорошо, если б не подхватил он воспаление легких. Сколько мерзли мы с ним, мокли — и ничего, а тут на тебе, не выкарабкался… «Безлошадный» я теперь, Никита Федорович, — Кублашвили горько вздохнул: — Просто у разбитого корыта. Эх, как Балета жаль! — сказал дрогнувшим голосом.

— Вот и я так же остался, когда Ингуса моего убили. Отменный был пес, просто удивительный. Кажется, только говорить не умел. Бровью, бывало, шевельну, а он уже знал, что делать. Разве сумел бы я без него взять девять отпетых, да еще вооруженных нарушителей? Ни за что… Никогда.

Еще в учебном подразделении Кублашвили слышал необыкновенную ту историю, а тут представился случай услышать ее от самого Карацупы. Подмывало спросить: «Как же это вышло?», но одернул себя. Не следует злоупотреблять добротой Никиты Федоровича. И все же с языка сорвалось:

— Один против девяти?!

— Ну почему же один? — возразил Карацупа. — А Ингус?! Да-а, так вот, как-то ночью, проверяя линию границы, обнаружили мы с ним следы нарушителей. Это нынче в нашем распоряжении рации, телефонная связь с заставой… А в те времена вся надежда на собственные ноги, на трехлинейку, коня да собачку. Потянул Ингус по следу. Началась погоня. Болотистые распадки. Крутые сопки. Густые заросли ольхи.

По отпечаткам на земле я определил, что нарушителей девять человек. Не подумай, что бахвалюсь, но в сердце моем не закралось сомнение. Ежедневно перед выходом в наряд я внутренне готовил себя к возможным стычкам, продумывал, как поступать в самых различных ситуациях и обстоятельствах. И в этот раз у меня был готов план действий.

Настигли мы их примерно в четырнадцати или пятнадцати километрах от границы. Вижу, идут гуськом по лесной тропе. Ни минуты не медля и не раздумывая, громко приказываю: «Стой! Бросай оружие! Руки вверх!.. Загаинов, заходи справа! Лаврентьев, Козлов — слева, остальным — на месте! Заходи, окружай!..»

Ингус хорошо знал свои обязанности. Он помчался вперед, попутно цапая нарушителей за что попало.

Уже позже, на заставе, задержанные признались: нападение застало их врасплох, они растерялись, посчитав, что окружены отрядом пограничников.

Как видишь, Варлам, всякое у нас случалось. Вместе с Ингусом и горе мыкали, радость делили. Понимаю тебя и сочувствую, но отчаиваться не надо. Без потерь, сам знаешь, не бывает. Другого помощника готовить тебе придется. В резерве посмотрим. Кублашвили покачал головой.

— Не-ет, не будет уже у меня такого, как Балет. Да и бегать мне стало трудновато. Ревматизм, что ли…

— Мда-а… — протянул Карацупа и нахмурился. — И все же не уходи с границы. Вот на днях прочитал я у Хемингуэя, что каждый человек рождается для какого-то дела. Ты, Варлам, рожден для границы, А если здоровьишко пошаливает, то найдется для тебя другая, подходящая работа.

Карацупа поднялся со стула.

— Да, найдется! — повторил сердито, словно возражая кому-то. — Зайдем, поговорим! Шагом марш за мной! — и решительно потянул на себя обитую дерматином дверь.

Через несколько дней Кублашвили получил назначение на контрольно-пропускной пункт.