ШЕСТЬ ПИСЕМ Роман

Письмо 1

Сударыня!

Сегодня снова получил от Вас обычное для Вас несколько странное письмо и, как всегда, почувствовал растерянность.

Безусловно, Вы женщина незаурядная. Ваш слог прекрасен, Ваши слова не однообразны, ассоциации всегда неожиданны и вместе с тем тактичны. О чем бы Вы ни писали — о горсти снега или о виде из Вашего окна, об интимной прелести, которая присуща откровенности незнакомых друг другу людей или об огромной разнице перехода от бодрствования ко сну и от сна к бодрствованию — все полно искренности, но искренности изящной, наблюдательности, но наблюдательности не претенциозной, ума, но ума свободного от восхищения самим собой.

Я живу на Большом проспекте, недалеко от угла Введенской, в большом сером доме, во дворе которого пекарня и всегда пахнет сдобой и мокрыми дровами. Напротив дом, над его воротами дата — 1954. И растерянность моя вызвана тем, что странно, очень странно, живя в доме, из которого видна эта дата, в доме, во дворе которого пахнет сдобой, получать такие изящные письма от совершенно незнакомой женщины. И уж совсем странно, что я пишу ей ответные письма, не зная имени ее и адреса, пишу и чувствую, что я взволнован, расстроган, влюблен, что я счастлив получать эти письма и надеяться, что однажды будет день, час и миг чуда, когда она откроется мне.

А до того мне хотелось бы рассказать Вам немного о себе, ибо я, как человек одинокий, сумел глубоко узнать только одного себя, а другие люди меня настораживают: я их не знаю, и мне кажется, что никогда не буду знать и понимать. Я даже поймал себя (и это случилось очень давно) на том, что предупредителен к людям и уступчив именно для того, чтобы они оставили меня в неведении о них, чтобы мне не пришлось вникать в их действительную жизнь.

Как я установил, со всех сторон наблюдая и изучая себя, одна из главных сфер, где я живу, это мои мысли и мое, большей частью фантастическое и с чужой точки зрения вероятно пустоватое воображение.

Мне и хочется начать с рассказа о некоторых моих сегодняшних мыслях.

Не знаю, что Вы знаете обо мне, но, быть может, Вам неизвестно, что я работаю в Историческом архиве научным сотрудником. Слишком долго было бы рассказывать о той цепи случайностей, которая притащила меня в этот архив, о той цепи случайностей, которая удержала меня на одном месте, и о том спокойном удовольствии, с которым я откупаюсь именно этой службой от окружающего меня мира. Так вот, я работаю в архиве и ежедневно хожу пешком на работу всегда по одному маршруту. Этот маршрут долго вживался в меня: сначала он был мне интересен, затем наскучил, а сейчас снова становится мне новым, оборачиваясь ко мне столь многими фантастическими сторонами, что я немного даже испуган, особенно последним, на первый взгляд пустяковым происшествием, которое, однако, чем больше я о нем размышляю, тем больше кажется мне невероятным, неправдоподобным, а главное, таким, что не соответствует современным взглядам и представлениям. Я почел бы себя сумасшедшим только потому, что верю в то, что действительно возможно было подобное происшествие, если бы одновременно со мной его не наблюдала девочка лет одиннадцати, которая-то и обратила мое внимание на всю эту невероятную историю. Но, простите, я отвлекся, об этом происшествии я решусь Вам рассказать когда-нибудь позднее, когда-нибудь, когда впечатления от него перестанут так беспорядочно волновать меня и я смогу описать его, владея им, а не подчиняясь ему.

Сегодня на работе у нас вымыли и оклеили на зиму окна, и чистые стекла, обрамленные свежей еще — белой бумагой, придали комнате, где я сижу, и всем нашим сотрудникам какой-то чуть-чуть новый вид. Тени стали менее глубокими, лица посветлели и подобрели, и я с удивлением понял, что думаю о том, почему я никогда не принимаю этих людей всерьез, почему мне всегда чувствовалось, что они сделаны, по крайней мере, наполовину из чего-то неживого, так что если их ущипнуть, то им не везде будет больно? В них мне виделось что-то игрушечное, кукольное, и мне вдруг показалось, что они об этом догадываются. Они меня принимали все эти годы за своего, но чувствовали, что я не только их, но и еще какой-то, И мне стало казаться, что в грубой терминологии то, что я понял в день, когда у нас клеили окна, можно высказать примерно так, что есть в нашей комнате два рода людей: материалисты, для которых мир действителен, реален, которые этот мир знают и понимают, умеют в нем разбираться и действовать, и не-материалисты, для которых все люди существуют лишь тогда, когда общаются с ними, а все остальное время как бы и не живут вовсе. То есть получилось у меня, что правы и те, и другие, ибо есть два мира, существующие рядом и никогда не смешивающиеся: мир идеальный и мир реальный. Это была новая для меня и интересная мысль, так как она объясняла мне, насколько важно не пытаться попасть из того мира, где ты оказался, в другой, а, напротив, возможно полнее жить в своем собственном мире, избегая взаимно болезненных столкновений с людьми из мира иного. Попасть и невозможно, а между тем огромное большинство людей стремится туда, куда они никогда не попадут. А это занятие томительное, разрушительно действующее, как мне кажется, на наши жизненные силы, превращающее нас в тех ноющих и жалующихся постоянно на что-то людей, которых так много развелось сейчас, особенно в среде образованной молодежи.

По случайной ассоциации мне подумалось, что наиболее простой способ заинтересовать собой собеседника — это начать соблазнять его попытаться перейти из одного мира в другой, неправда ли?

Я чувствую, что слишком многословен, но меня извиняет, как мне представляется, то, что, во-первых, Вы очень доброжелательно просили меня быть возможно откровеннее и не стеснять себя соображениями насчет Вашей возможной незаинтересованности тем, что я пишу, ибо, как Вы писали, Вы не относитесь к людям ленящимся искать занимательность в безыскустной прямоте мысленного движения и кто нуждается в таких пустяковых вещах, как лаконичность, сюжет, неожиданный поворот повествования, загадочные персонажи и прочие побрякушки, совершенным мастером которых мне представляется, например, Дикенс. Во-вторых же — и это, пожалуй, главное — Вы до сих пор таитесь и не даете своего адреса, так что мои письма читаю пока я один, и это делает для меня приятным писать их долго и обстоятельно, так как усиливает иллюзию обстоятельной беседы с Вами, насыщенной взаимопониманием и дружеским участием, которое является лишь малой частицей чувств к Вам.

Н. Греков

Письмо 2

Сударыня!

Сегодня я вернулся с работы лишь немногим позднее, чем обычно, и вот узнал от соседей, что перед самым моим приходом меня спрашивала незнакомая им женщина, которая тотчас ушла, узнав, что меня нет. И вот я сижу и с грустью думаю, что это, конечно, были Вы, и как неудачно, что я задержался на Биржевом мосту, глядя, как осенний лед наваливается на бревенчатые быки. У меня в душе было тревожно, словно я забыл что-то сделать, но я посчитал, что это вызвано ледоходом и мокрым снегом, напомнившими мне, как много не сделано в жизни, как мало пришлось на мою долю дел и событий и как безвозвратно ушли от меня столь многие ледоходы. И я никак не мог понять тогда, что эта тревога вызвана Вами и ощущением того, что с Вами что-то происходит, что Вы где-то рядом. Как это жестоко, что Вы не подождали меня и как это правильно и красиво! Я восхищен Вашим уходом не меньше, чем Вашими письмами: Вы заставили меня так много переживать, а стало быть, жить, что Ваш уход — это чудесный подарок и я принимаю его, хотя и с долей горечи.

А сейчас простите мне эту откровенность и позвольте рассказать Вам, почему я считаю, что жизнь моя, столь богатая внутренне, была все же бедна событиями. Это небольшой рассказ о жизни одинокого человека (почему-то я не люблю слово холостяк, хотя в эпитете «одинокий» есть нехороший привкус жалобности).

Как Вы, разумеется, знаете, любую жизнь можно рассказать, выделив в ней либо то хорошее, что было, и тогда рассказ будет светлым, либо плохое, и тогда получится более мрачное впечатление. Это относится и к каждому событию, даже к каждому настроению, ибо повсюду есть разное, а стало быть, и возможности разного взгляда на вещи. Следующее простое и свежее житейское наблюдение поможет мне уточнить это отвлеченное рассуждение.

Когда соседи сказали мне, что Вы приходили и ушли, то чувство горечи, охватившее меня в первую минуту, вызвало где-то в глубине души чувство досады на соседей. И вот память, спровоцированная досадой, стала услужливо поставлять воспоминания о всех стычках с соседями, о всех неприятностях, принесенных совместной жизнью с ними, и эти воспоминания усиливали досаду, и вот уже (и все это еще не осознанно для меня) соседи представились мне чрезвычайно дурными людьми и я в крайнем раздражении сказал им: «Как жаль, что она не подождала меня», и прошел в свою комнату. Но тут я понял себя, проследил весь ход внутренней демагогии и — от противного — виноватая память тотчас стала вспоминать все приятное, что я пережил с ними, и они предстали передо мной как чрезвычайно хорошие люди. И все это в какие-нибудь пять-десять минут. Обычно стараются детски-наивно добавить «а на самом деле» соседи то-то и то-то, но я давно понял, что это «на самом деле» не что иное, как иллюзия, от которой так же трудно отделаться, как и от многих других иллюзий обывательского реализма, не понимающего, что такое движение вообще и движение человеческого духа в особенности.

Все это я написал Вам для того, чтобы у Вас не возникло случайного впечатления, что мой рассказ о моей жизни есть нечто большее, чем настроение сегодняшнего вечера, вызванное Вашим посещением, Вашим существованием и той особой окрашенностью, которую Ваш облик придал ледоходу, вечеру за моим окном и углам моей комнаты, где теперь живет нечто, неразрывно связанное с Вами, так что все, что меня окружает, представляется мне сейчас зеркалами, отражающими Вас — ту, которая сейчас во мне.

Итак, моя жизнь, как она рисуется мне сегодня вечером, протекла быстро и печально в своей внешности, там, где видимые события.

Я родился в той же комнате, где живу сейчас. В детстве я рано научился читать и стал много читать — все, что попадалось под руку. Родные мои были люди очень образованные, но лишенные среды, достойной их, так как различные служебные и житейские неурядицы принудили их к обособленности. Понятно, что они не могли не относиться несколько свысока, порою снисходительно, порою даже враждебно к тем, кто не имел той духовной обогащенности, что имели они. И на мою беду их тон передался мне, равно как и их обособленность. Непосредственные впечатления и знания были у меня значительно беднее, чем сведения из других рук, и я смело говорил о предметах, о которых имел лишь самое неопределенное представление. Но в доме подразумевалось, что не знать, например, Стендаля могут только люди, которые хуже нас, а я не хотел быть хуже и не хотел принадлежать к тем, кто не «мы», и потому создавал видимость знания Стендаля, порождавшую зависимость мою от окружающих, ибо инстинктивно я чувствовал что-то неладное, и было важно подтверждение других, что все ладно, чтобы забить чувство, что неладно.

Уже давно я одолел в себе стыд за самого себя, за незнание того-то, неумение того-то и неимение того-то, но мне дорого обошлось все это, и воспоминание об этом — одно из самых болезненных для меня до сих пор, и я всегда думаю об этом, как о чем-то стыдном и унизительном.

Но наряду с этим я очень чувствовал всегда простые вещи, которые не требовали от меня никакой натуги: сад, куда меня водили гулять, песок, в который я играл, кота, которого по утрам я тихонько умолял прийти ко мне в постель, где я готовил ему удобное место, где я так ласково гладил бы его. И кот иногда приходил, и я помню до сих пор каждую подушечку на его лапах, которыми он мял одеяло, прежде чем лечь. Особенно же любил я летние поездки в деревню — такие слова, как лес, речка, верба, челнок волнуют меня до сих пор. Очень волнуют…

Так сложились основания моего характера. И в результате я был на войне, но не знаю, та ли это война, которую знают другие; любил, но не знаю, любовь ли это; трудился, но не знаю, всерьез ли это. Я не побоюсь даже сказать, что жил и переживал, но не знаю, жизнь ли это и переживания ли это?

Такова и остается моя жизнь, когда за твердым покровом спокойствия и благорасположения скрыты недоумение, робость и какая-то виноватость, Недоумевая, я шел в атаку, недоумевая, мучился ранением, недоумевая, попал на работу в архив. Порою мне кажется даже, что то, что я живу в этом мире, какая-то опечатка…

Но Ваши письма породили во мне чувства, незнакомые прежде: надежду на то, что появится рядом со мной человек, который придаст мне уверенность в подлинности моего мира, человек, который сделает реальными пробегающие мимо меня тени, который спокойно скажет мне «Ну, конечно же!» в ответ на вопрос, есть ли действительно то, что есть во мне. Как это важно для меня — немолодого уже человека, не имеющего возможности прожить иначе то, что он уже прожил.

Такова моя жизнь, которую хотелось рассказать Вам. Впервые я рассказываю ее, быть может, оттого так сбивчиво и неясно, но пусть уж остается все, как рассказалось. Ведь и жизнь была прожита так, как прожилось — сбивчиво, неясно и без малейшей возможности переписать ее набело. Пусть же и рассказ о ней сохранит лучше искренность и жизненность первого слова, потеряв, разумеется, драгоценную стройность и сглаженность беловика.

Простите это мнение, столь странное для историка, самая задача которого, казалось бы, и заключается в создании беловика минувшего.

Н. Греков

Письмо 3

Мой дорогой друг!

Когда я разрешаю себе так назвать Вас, я невольно думаю, как различны бывают слова, целиком завися от глубины понимания их теми, кто произносит. Эта моя мысль, как и все другие, нуждается в пояснении. Ведь когда человек совсем один идет по дороге, которую принято называть жизненным путем, его мысли становятся понятны только ему одному, ибо вся совокупность мыслей, в которую лишь частью входит эта отдельная мысль, хорошо знакома ему, и он не нуждается ни в тщательном формулировании, ни в заботливом соотнесении частей: он всегда все знает из того, что он знает, ему достаточно лишь припомнить то, что он помнит.

У слов есть глубина еще более увлекательная, заманчивая и беспокоящая, чем морская. В слово можно нырнуть, но чем глубже вы уходите от поверхности, тем вам труднее, а хочется все глубже и глубже. Или, быть может, лучше выразиться так, что у каждого слова есть тень, а в этой тени живут ассоциации этого слова, целая страна ассоциаций в тени каждого слова, и у каждого человека — своя. Есть страны пустые и нищие, есть противоположные им — словом, не стоит говорить, что страны эти весьма различны и разнообразны. Поэтому-то всякая словесная договоренность и всякое понимание по словам очень условны и приблизительны. Понимание по словам… Как много в таком понимании должно быть доверчивого непонимания, чтобы получилось понимание!

Я люблю побродить в тени какого-нибудь слова. И, может быть, Вы не осудите меня, если я скажу, что теперь излюбленная мною тень — это от слова «друг», что обращено к Вам. И сейчас мне хочется немного рассказать Вам, что же скрыто за оградой из четырех букв этого слова.

Прежде всего, в его тени существует особый аромат единственности, проникающий все и убирающий из тени все обычные и пошлые ассоциации, которые иначе проникли бы в нее из того кладбища слов и их сочетаний, которое находится рядом с живой речью и литературой. Точнее было бы сравнить это не с кладбищем, а со складом обмундирования, откуда каждый может получить стандартную вещь — слово, не наполненное личным переживанием и личными ассоциациями. Вред, приносимый этим складом, огромен, и судьба людей на земле была бы совершенно иной, если бы не было подобного кладбища, столь убийственно действующего на каждого человека, особенно в пору учения. В тени слова «друг», обращенного к Вам, нет ни «милого друга», ни «останемся друзьями», ни «больше, чем друг», ни «скажи мне, кто твой друг», ни «желанного друга», ни таких более хитрых и вживчивых ассоциаций, как «утраченные иллюзии», как «готовность на все ради» или как звуки марша.

В тени этого слова есть что-то совсем другое, и каждый час, проведенный мною там, приносит мне все новые открытия, ибо я знаю лишь малую часть глубин этого слова. Эти открытия тем приятнее, что совершаются они свободно и без натуги и что чем больше открытий, тем больше становится область неоткрытого.

Я обнаружил в этой тени один из эпизодов моего детства, когда я и девочка, жившая по соседству, ушли без разрешения в лес за рекой и нашли там черепаху, медленно тащившуюся по лугу из одной рощи в другую. Я поймал было эту черепаху, но потом отнес ее в ту рощу, куда она ползла, и отпустил. И когда я присел и смотрел, как уползает черепаха, я заметил веточку ландыша под крылом листа — и это был первый ландыш, который я видел не в вазе, а растущим в лесу.

А совсем рядом в этой тени мне открылся другой эпизод: я вспомнил тяжелую массивную старинную дверь, с огромной ручкой, выходившую на лестницу. Напротив нее был камин, облицованный зеленоватыми плитками, поблескивавшими в полумраке лестницы. И часто, позвонив, я подолгу ждал у этой двери и смотрел на облицовку камина, и видел в ней морские дали, лунную дорожку и те далекие страны, куда судьба предназначила мне плыть, забыв прислать за мной корабль.

И в этой же тени слышался торопливый стук поезда, и чувствовал я прохладу кожи, и дышал я синим небом. И узнавал я многое о слитных ритмах, об огромности человека и о том чудесном равенстве, когда я плюс не-я дает мое чистое я.

Но простите. Кажется, я до сих пор так и не начал письма — моя разговорчивость помешала мне и я еще не пошел дальше обращения к Вам. Что ж, пусть это письмо так и останется состоящим из одного только краткого обращения «Друг мой!», в котором Вы, быть может, сумеете прочесть чувства

преданного Вам Н. Грекова

Письмо 4

Как удивительно, что Вы словно читаете мои письма к Вам, которые до сих пор лежат у меня неотправленные! Вы правы, я действительно хотел Вам рассказать кое-что, и это «кое-что» — тот эпизод, что приключился со мной недавно на обычном моем пути.

Хожу я всегда по Большому проспекту, потом у Тучкова, моста сворачиваю к Биржевому мосту и иду по бульвару мимо цветоводства, церкви и завода, а потом через Биржевой и Дворцовый мосты и Дворцовую площадь прихожу на работу, а вечером иду назад той же дорогой.

Именно на обратном пути все это и случилось.

Я шел, как всегда, спокойно и неторопливо, может быть, даже медленнее, чем всегда, так как тротуар был покрыт мокрым снегом, крупные хлопья которого валились и валились с неба. Мокрая каша снега чавкала под ногами, хлюпала и разбрызгивалась, и я услышал, что кто-то идет за мной.

Вскоре его шаги захлюпали рядом со мной, чуть-чуть сзади. Он с силой ставил ногу разом на всю подошву, и вот уже брызги — результат его неосторожности и небрежности — стали попадать мне на пальто.

Прежде случалось, что пьяные или просто недобрые люди приставали ко мне на улице. В их навязчивости всегда была известная истеричность и та слепота, от которой, очевидно, можно лечить только святой терпимостью или грубым насилием, вроде смирительной рубашки — средства, существо которых, как мне кажется, имеет немало сходного. И я всегда до последней возможности уклонялся от столкновения. Так и сейчас, я лишь ускорил шаги да пошел поближе к стене дома. Не помню сейчас как, но рядом со мной очутилась девочка, которую я и прежде знал — она жила здесь на проспекте, и я часто видел ее, сперва очень маленькой, потом постарше. Брызги от шагов попали ей в лицо, она повернула голову, посмотрела на мои ноги, думая, вероятно, что это брызнул я, потом взглянула подальше, протянула руку и взяла меня за край пальто.

Я остановился, а она сказала, указывая пальцем на тротуар: «Смотрите…»

Я посмотрел и увидел к своему удивлению и совершенному недоумению, что за мной, никто не шел.

А мимо нас прошлепали по тротуару одни только следы, словно прошел человек-невидимка. Но это не был человек-невидимка, так как он шел напрямик, проходя сквозь прохожих беспрепятственно, девочка потащила меня за этими хлюпающими и топающими следами, и мы довольно долго шли за ними, отставая только на перекрестках, где мы пережидали машины, не препятствовавшие следам.

Но вдруг следы остановились, повернулись к нам, как будто кто-то встал к нам лицом. Мы также остановились. Я уже пожалел было, что увязался за следами, не оставив их простой непонятностью, когда вдруг следы сорвались с места и стремительно бросились бежать от нас, оставив нас одних в том, довольно пустынном месте, куда мы попали.

Чтобы отвлечь девочку от возможного и вполне понятного в ее возрасте страха, я принялся ей рассказывать волшебную историю, которую тут же сочинял на ходу, развивая какой-то эпизод из первого, что пришло в голову — из «Снежной королевы».

Слегка приглушенно, словно охваченная настроением моего рассказа и тех мест, по которым мы проходили, девочка задавала мне вопросы, и постепенно у меня создалось впечатление, будто я предложил ей игру, условия которой она молча поняла и сейчас старается добросовестно в нее играть. Суть нашей игры была в том, что мы оба ни словом не намекали на только что случившееся, хотя я неотступно думал об этом, а также о том, что и девочка, наверное, переживает этот непонятный случай, внешне ничем не выдавая себя благодаря нашей игре.

Такова эта история, которая, быть может, не годится для письма, ибо заслуживает рассказа устного, более подробного и умелого, но мне нужно было поделиться ею с Вами — единственным человеком, который слушает меня с пониманием и доброжелательством, по существу, единственным, в ком я надеюсь встретить и всегда встречаю ободрение и тот тонкий ум, которому будет понятно, как много значил для меня этот небольшой случай на моем обычном пути, причем понятно без губительных для настоящего понимания объяснений.

Хотя я и знаю, что Вы не получите этого моего письма, как и предыдущих, но мне хочется поблагодарить Вас за внимание, с которым Вы выслушали меня, и сказать Вам, что истинное счастье я испытываю, получая от Вас письма, читая и перечитывая их.

Ваш Н. Г.

Письмо 5

Сегодня я воспользовался тем, что все мои письма к Вам по-прежнему лежат у меня в столе, перечитал их и понял, что они представляют собой не что иное, как подготовку к этому моему письму, которое после долгих раздумий и колебаний я решился Вам послать, т. е. пока что не послать, а лишь написать его в ожидании того момента, когда оно сможет попасть в Ваши руки.

То, к чему я бессознательно готовился, настолько же просто, насколько и непросто, а потому я еще не знаю, удастся ли мне сказать все кратко или потребуются длинноты, за которые заранее прошу простить.

С лестницы нашего дома видна улица, и иногда я останавливаюсь на площадке третьего этажа и смотрю на троллейбусы, автобусы, на пешеходов, на огни, на весь этот, если можно так выразиться, суп, который кто-то мешает гигантской ложкой. Меня равно интересует и торопливая, уверенная в себе и довольная своей уверенностью молодежь, и люди средних лет, с выгравированными на лице заботами, усталостью и однообразием занятий, и старые люди, ушедшие в себя и неторопливые. В движении улицы мне кажется что-то близкое тем белым кольцам, которые вьет в небе реактивный самолет, тем дрожащим линиям строк, которые набросаны в газетах, наконец, мотоциклетному тарахтенью и дрожанью.

Я вижу, что жизнь идет быстро, а я в своих размышлениях и внутренних переживаниях также иду очень быстро, но только идем мы с ней на одном месте.

И я перестаю смотреть на поток улицы и поднимаюсь к себе.

Теперь я не одинок в своей комнате — меня ждут Ваши письма. Я читаю их и перечитываю, и представляю Вас в тот момент, когда Вы писали мне. Я представляю Ваш тонкий и умный профиль, неожиданную и острую манеру говорить, ту жизнерадостность, которая наполняет все Ваше существо, и Вашу исключительность. И мне становится совершенно ясно, что я давно-давно, еще задолго до всяких Ваших писем, ждал Вас, тосковал без Вас, что Вы — это единственное, что мне нужно от жизни, Это единственное, что мне нужно от света в окошке, от воздуха, единственное, что созвучно переживаниям детства, моим мыслям сегодня. Собственно, единственное, ради чего я жил.

Вот и все, что я хотел написать Вам в этом письме. Остальное, надеюсь, Вы поймете.

Н. Греков

Письмо шестое и последнее

Многоуважаемые Клавдия Ивановна и Алексей Николаевич!

Мне, к моему прискорбию, совершенно непонятно ваше обращение ко мне, полное таких выражений, как «мы не то, ради чего Вы жили», «это не более, как шутка», «стиль, выражения и даже целые письма взяты нами из прочитанных недавно писем Каролины Бёмер», и с бесчисленными просьбами «извинить», «простить», «не сердиться» и т. п.

Как вы далее пишете, вы живете в том же доме, что и я, часто наблюдали меня в окно и решили невинно пошутить, посылая мне письма, а под конец вам удалось проникнуть ко мне, прочесть мои письма и тогда вам стало неприятно и совестно и вы просите простить вас…

Я не понял ни слова и здесь какое-то недоразумение. Мне совершенно не за что прощать вас, а вам нет причины просить прощения. Вы ни в чем передо мной не виноваты. Не знаю, удастся ли мне объяснить вам одно существенное во всем этом деле обстоятельство, а именно то, что — как ни странно это прозвучит — вас нет… Вас настолько нет, что я не пошлю вам это письмо, хотя вы и даете ваш адрес, отвечаю же вам лишь потому, что привык отвечать на все письма, даже если они приходят от тех, кого нет.

Я очень прошу простить меня, мне очень жаль, но я ничего не могу поделать — вас действительно нет, и это, к сожалению, не шутка.

Скоро я уезжаю отсюда вместе с той, которая, как я и ожидал, читая ее письма, пришла разделить со мной мою участь. Мы провели в этом городе вместе несколько дней, а теперь уедем далеко-далеко, в те места, где прошло мое детство и где до сих пор, как я уверен, сохранился сад, речка, лес за речкой и где теперь мы всегда будем вдвоем.

Примите мой привет

Н. Греков

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК