ЛЕТЧИК ТЮТЧЕВ, ИСПЫТАТЕЛЬ

1. Начало

В нашем доме живут я, женщина Нонна, летчик-испытатель Тютчев, потомственный рабочий Вахрамеев, бывший солдат Тимохин, мальчик Гоша и еще прорва всякого народа числом пятьдесят квартир, и в некоторых по две-три семьи из трех и более человек.

Вокруг нашего дома стоят другие дома с аналогичным положением, образуя двор с деревьями посредине.

Под деревьями благодаря субботнику есть стол и две скамьи для домино.

У нас много выдающихся жителей, например, наш писатель Карнаухов, хрупкая мексиканка в советском подданстве, художник Циркачев, знаменитый борец за мир Мартын Задека, например.

И о каждом жителе можно рассказать полное собрание сочинений.

2. А почему у него одна рука?

В нашем дворе бывает часто такой пережиток, что отправляются пройтись, сложившись, а иногда и за счет одного, в случае, если есть.

И пройдясь, счастье имеют в виде занятости самими собой, выясняя насчет дружбы и все говоря по правде, но только чтобы не обижаться.

Конечно, это дело — дрянь, но бывает часто именно так и даже еще и так, что идут назад по параболе или же короткими перебежками, падая вперед друг за другом.

Конечно, это не дело, но пусть осудит тот, кто таким способом не передвигался и по утрам к новой жизни не возрождался, как Озирис, чувствуя в организме поправку от болезни и пробуждение свежих сил, включая нравственные намерения. Тот, а не я.

— А почему у него одна рука?

Так спросил у бывшего солдата Тимохина старик-переплетчик, когда они возвращались домой по параболе через незнакомую улицу.

И бывший солдат Тимохин сказал:

— Дело прошлое, но, правду говоря, только ты, старик, не обижайся, потому что ты лично тут ни при чем, это верно тебе говорю, но было ранение — и доктор руку отрезал, только ты-то не обижайся.

Старик-переплетчик упал на радиатор и сказал такси:

— Поехали.

Его оттащили, так как он упал без очереди, а желающих имелось много. И потом была в жизни пауза, а еще потом в другой незнакомой улице старик-переплетчик весело говорил Тимохину:

— Граждане, милиционер, понимаешь, он мне ухо оторвал, сам посмотри.

И показывал ухо, которое было совершенно целое, а также паспорт, требуя убедиться.

А солдат Тимохин сказал, продолжая:

— Встречались мы с ним потом, он в деревне у нас дачу снял, мы рыбу ловили, клевало, говорил, вот как получилось, солдат, только ты не обижайся, по правде сказать.

3. Актриса Нелли

Актриса Нелли в западном плане имеет глаза бархатные, как абрикосы, длинные ноги и трепет при виде летчика Тютчева в кожаной куртке.

— Здравствуйте, Федор Иванович, — говорит она на закате, когда возвращается летчик. — Сегодня у меня друзья и очень будет весело.

— Здравствуйте, — говорит летчик Тютчев, испытатель, и проходит мимо.

И актриса Нелли прижимается всем своим трепетом к кому-нибудь другому, наблюдая вдали кожаную куртку.

— Я устала от бестебятины, — кружит она голову в западном плане, и у нее бывают друзья и очень шумно, потому что она талантлива и снимается в картине, изображая итальянскую безработную, и мы все пойдем смотреть.

А летчик Тютчев сидит у мексиканки, которая является его мексиканкой, и пьет не что-нибудь, отнюдь, а желтый чай, отдыхая от полета над Россией, бережный, будто отогревая за пазухой, под курткой, а его товарищ, костлявый молчаливый пилот, который всегда при нем, как тень, как утренняя тень, вдохновенно глядит в потолок, наслаждаясь счастьем друга.

4. Летчик Тютчев в агитпункте

Он делился опытом в агитпункте, говоря:

— Много раз я делал вынужденные посадки, когда пурга вокруг самолета тысячу километров налево и направо, и пассажиры мои начинали мерзнуть и проявлять свое нутро, делясь у кого чем было поесть, так что нутро у них обнаруживалось такое, что лучшего в пургу ждать не приходится. Обнаруживалось нутро лучше, чем в повседневной жизни, чего никак нельзя было предположить в заурядных обстоятельствах.

Так говорил летчик Тютчев, вкладывая в свои слова громадный жизненный опыт.

И агитпункт трещал по швам от толпы, приходившей послушать летчика Тютчева, потому что он делился громадным жизненным опытом.

— Какой-нибудь пижон, — говорил летчик Тючев, — вместо того, чтобы метаться от страха и задавать бессмысленные вопросы про то, когда кончится пурга, как от него ожидали нормальные люди, вылазит наружу и идет охотиться, чтобы всем было что поесть, пока они перетерпят бедствие.

— А что это такое — пижон? — спрашивали из зала не с подковыкой, а подобострастно.

— Пижон, — говорил летчик Тютчев со знанием дела, — это тот, кто всего хочет, но ничего не умеет. И вот такой человек в исключительных обстоятельствах шел охотиться на медведя, и в этом-то и есть сила нашего общества.

И секретарь райкома в этом месте начинал кивать головой, соглашаясь и одобряя, а зал хлопал как один человек.

— Как же назвать эти поступки, неожиданные и удивительные? Как назвать это одним соразмерным словом, чтобы прозвучало оно, это слово, как выстрел спасательной экспедиции?

— Назвать «здорово», — предлагали из зала. — Назвать «молодец»!

— Это слово, — говорил летчик Тютчев, — это слово — чудо, товарищи, чудо.

Громадный опыт у нашего летчика-испытателя Тютчева, прямо дух захватывает.

— А где чудо, там и странности. И первая необъяснимая странность та, что нутро, проявившее себя в пургу любовью, дружбой и товариществом, в заурядном быте такими сторонами поворачивает себя редко, и далеко не ко всем подряд, а большей частью к родным и знакомым. И вот, думаю я, чтобы такую странность растолковать наглядно и с прямотой, требуется, думаю я, писатель, потому что он имеет проницательность во всех отношениях.

О чем только не рассказывал летчик Тютчев на своих выступлениях в агитпункте: и о пурге, и о пижонах, и медведях, и самолетах, и о прочитанных книгах. И зал ломился от слушателей, набитый битком, как жизнь летчика Тютчева — событиями.

5. Как надстроили наш дом

Художник Циркачев появился среди нас не от рождения, а в силу обстоятельства.

Большие люди собрались где-то на совещание и постановили построить на крыше нашего дома мастерскую для художника с окном-стеной, с окном-витриной, с окном на восток. Большие люди так решили, чтобы развивать искусство, и мастерскую построили, для чего перекопали двор, меняя водопровод, разрушили асфальт на улице и расчистили речку машиной, которая чавкала по ночам, переливая грязь в баржи.

Весь дом ходил смотреть мастерскую. Все мы столпились, сняв шапки, в ее центре, а наш писатель Карнаухов давал пояснения:

— Окна — готического стиля, — сказал он. — Потолок — ложное барокко, а пол паркетный. Здесь будет жить художник, и всю эту роскошь дало ему государство, чтобы он совершенствовал свое мастерство.

Так появился у нас художник Циркачев, принеся своей деятельностью в наш двор некое подобие сюжета.

6. Женщина Нонна

Молодая женщина Нонна была матерью дошкольного мальчика Гоши и потрясала всеобщее воображение, и я забыл про свою влюбчивость и полюбил ее первой любовью.

Однажды я сидел у нее в гостях и рассказывал про свои далеко идущие замыслы, а потом почему-то перестал рассказывать, и она смотрела на меня во все глаза, а потом стала раздеваться, и я обалдел от неожиданности, но мне некогда было думать, почему это так и какие во мне достоинства, и она красиво молчала все это время, моя женщина Нонна.

И она вошла в мою жизнь, и я объяснялся ей в любви четырнадцатый раз, и так же пылко, как в тринадцатый раз.

— Понимаешь, — говорил я ей пылко, обалдев от счастья, — у переносицы нет знака невозможности, а на веснушках далеко не уедешь. Если нам удастся продать бегемота, мы купим пылесос, и тогда ты сможешь заняться французским.

— Да, — отвечала мне женщина Нонна, и мне становилось жарко на сердце от ее неукрашенного голоса. — Я до визга люблю машины.

И вот у нее появилась машина, и она получила права, и обтянула фигуру свитером, и покрасила волосы перекисью, и стала возить меня туда и обратно.

А я не спрашивал, откуда у нее машина, потому что у нее было много своих тайн, меня не касавшихся, и она любила машины, а я любил ее и объяснялся ей в любви пятнадцатый раз, и так же пылко, как в предыдущий раз.

— Ты знаешь, — говорил я в пафосе, жмурясь на поворотах, — мне ясно впереди, и не забывай, что в тот день, когда птицы разбили графин с простоквашей, я уже тогда подумал, что все можно объяснить по-хорошему.

— Да, — отвечала моя женщина Нонна, и мне становилось жарко на сердце от ее откровенного голоса. — Просто я до визга люблю машины.

И я жмурился на поворотах.

7. Нога моей женщины Нонны

Нога моей женщины Нонны — это не нога, это подвиг.

Это подвиг будущих космонавтов, забравшихся в звездный холод и возвратившихся со славой.

Это подвиг маленького мальчика Гоши, откусившего коту правое ухо.

Это подвиг рядового Тимохина, поделившего в зимних окопах цигарку с другом и под крики «Ура!» вступившего в партию.

От начала и до коленки, от коленки и до конца — это не нога, это самый настоящий подвиг.

8. Как я ее любил

— Потом, — сказал я.

— Сорви мне вон ту ромашку, — сказала женщина Нонна.

— Потом, — сказал я.

— Послушай, — сказала женщина Нонна томным голосом, — я просила тебя сорвать мне вон ту ромашку.

— Потом, — твердо сказал я.

— Черт бы тебя подрал, — сказала женщина Нонна, — я сколько раз просила тебя сорвать мне вон ту ромашку.

— Потом, — твердо сказал я.

9. Спина моей женщины Нонны

На этой спине тоже есть лопатки, и видны у шеи два позвонка, и кожа чистая и без родинок, сверху донизу водопадом кожа белая по-человечески у моей женщины Нонны.

Многие пытались сфотографировать эту спину, но у них ничего не вышло такого, как я знаю.

10. Летчик Тютчев над Россией

Летчик Тютчев летал иногда обычным рейсом над Россией. Внизу танцевали девушки в зеленых широких платьях среди сверкавших дорог, на которых замерли машины; и белые облака ходили, раскладывая мозаику из зеленого и бурого, из смолистых лесов, из лугов, островов, из Смоленсков, Калуг и Ростовов.

И летчик Тютчев слышал, как билось в стенку его кабины сердце стюардессы, которая разносила курицу и кофе, не проливая на пол, а под полом — белые Гаргантюа и Пантагрюэли ходили и ходили неторопливо от края до края земли.

И если глянуть вообще, то внизу был мир, бесконечный, как Сибирь.

Агрегат к агрегату, включая металлургию, нефть и комбайн, включая китобойную флотилию «Слава» и тысячи тонн.

Рядом с этим труба от котельной всего-навсего соломинка, не говоря уже о скамейке, на которой мы любим сидеть просто так.

Агрегат к агрегату.

А если вглядеться пристально, то виден внизу какой-нибудь городок на поверхности нашей необъятной родины, например Торчок. И в центре города имеется кремль шестнадцатого века, в кремле Вознесенский, Троицкий и еще соборы, а также лежит колокол на земле, который, как гласит предание, осквернил один из самозванцев, отчего колокол, Богом проклятый, упал и лежит, как чурбан, вот уже триста с избытком лет, восхищая прозаиков и поэтов.

Под Вознесенским собором в холодных подвалах, каменных мешках с кольцами для посажения на цепь и в прочих исторических памятниках хранят картошку, а под Троицким — керосин, которым торгуют тут в кремле гражданам, создающим очередь у колокола с бидонами и бачками.

Торчок имеет население смешанное, включая интеллигенцию и крестьян, а что до промышленности, то, главным образом, финифть, отчего пролетариат поголовно женского пола.

Никакого отношения за всю свою жизнь летчик Тютчев не обнаруживал к Торчку, исключая любовь ко всей необъятной родине как она есть, над которой он летал.

11. Художник Циркачев и девочка Веточка

Говорят, что он поставил музыку, и музыка заорала на всю мастерскую и на весь двор; говорят, он объяснял ей толково, что к чему, и, объяснив немного, спрашивал настойчиво, а она отвечала ему да; говорят, он не выключил свет; говорят, ее бил озноб, и тело ее покрылось льдинками; говорят, она плакала, когда кончилась музыка, и тогда он погасил свет; и толстая баба Фатьма, Циркачева поклонница, шныряла ночью по мастерской, как летучая мышь, и готические окна темно-синими были, и он спал, спал, спал, и проступили две незаконченные картины Циркачева — «Сиамские близнецы», изображавшая, как он говорил, трагедию вечной сдвоенности, и «Волоколамское шоссе», про которую он только хмыкал и на которой были танки и фашисты в натуральную величину.

12. Бывает…

Бывает, что я, по профессии интеллигент, ночью поднимаюсь на нашу крышу, сажусь там, свесив ноги вниз, смотрю вокруг откровенно на наш замечательный двор и думаю.

Думаю откровенно о нем и о нас, о всех нас с вами. Внизу над трамвайными рельсами, что уходят в улицу, висит ветка лампочек, и сварщики чинят путь.

Вверху летит над Россией он, летчик Тютчев, испытатель, с двумя огоньками — зеленым и красным.

Спят за погасшими окнами нашего дома люди в полном составе.

Завтра они будут жить и бороться сообща, но каждый на свой манер; а сейчас они все равны перед сном, одинаковые.

Мир колышется по ночам и волнуется, как отражение в воде, имея в виду дома, и котельную с трубой, и светлое окно под крышей напротив, и деревья во дворе, и мостовую.

Все струится, течет и шепчет, как сухой камыш над озером в темную ночь.

Вон два дома раскачиваются, как слоны, раскачиваются, словно хотят сшибиться, и шепчут всеми окнами:

— Предстоят путешествия, далекие странствия, полеты, игры и женщины. Не шумите, не мешайте, предстоят путешествия в Калькутту, а может быть, дальше. Не шумите, не мешайте, спите пока, спите.

А там, к центру города, есть мир, где не пахнет летчиком Тютчевым, где ходят друг к другу умные люди с поллитрами водки, и женщины имеют строгую фигуру, челки и педикюр, а также помогают мужьям утвердить свое я и показать лучшие стороны…

А здесь на крыше сижу я и слышу, в частности, как шепчет толстая баба Фатьма о слиянии душ и насчет своей страстной материнской любви к спящему Циркачеву:

— Ночь каркает за твоим окном, как ржавый гвоздь из доски, а мне все едино, римский папа — и пусть. Никого и ничего, только бы подстилкой у царских врат, потому что главное — гений, а все остальное — пусть…

Улетают огни летчика Тютчева, бледнеют с зарей лампочки на ветке, затекают ноги мои от сидения на краю.

О всех нас с вами, вот ведь в чем дело.

13. Песня около козы

Мы часто большинством двора выезжали на природу, и женщина Нонна везла нас навалом в своей машине, а сзади в такси следовал Циркачев со своей компанией и с девочкой Веточкой.

Мы отдыхали в бору над рекой, где паслась коза. И около козы у писателя Карнаухова и художника Циркачева получилось недружелюбное столкновение.

— Ваши черные брюки мешают мне рисовать, — сказал Циркачев небрежно.

— Жаль, — сказал Карнаухов, — но я не могу отойти именно от этой вот травинки и именно от этого вот кузнечика, которые делают мне настроение.

И он сказал это тоже небрежно.

— Как это допустимо — торчать у великого художника в глазу, — сказала толстая баба Фатьма, — имея за душой в преклонном возрасте лучший рассказ о полете на Луну и еще что-то про метро без зарубежной прессы.

Но тут в дискуссии вышла пауза песней летчика Тютчева:

Друг мой!

Улыбку набекрень!

Вместе в разрывах облаков.

Буду

И не забуду,

Что путь далек,

Хотя, конечно, с нами Бог!

Вспомни

Ромашек пересвет,

Камень,

Что у дороги лег.

Буду

И не забуду

А-ля фуршет,

Хотя, конечно, путь далек.

Летчик Тютчев кончил свою песню, Молчаливый пилот дал ему закурить, и они поняли друг друга из фляжки.

Но души писателя Карнаухова и художника Циркачева от песни не проветрились. Речь у них шла около козы о самом главном в творчестве.

— Друг мой, — сказал художник Циркачев, обращаясь к девочке Веточке кротко, как Христос, но уверенно, как лектор по радио, — стань вот сюда и заслони своей талией это пятно.

Но девочки Веточки, может, и хватило бы на что другое, только не заслонить писателя Карнаухова, обширного, как облако.

— Дело не в прессе, — сказал Карнаухов, — дело в осуществлении замысла.

Но тут вмешалась коза.

Она подошла и встала как вкопанная между писателем Карнауховым и художником Циркачевым ко всеобщему временному удовлетворению.

14. Беседа

Часть населения нашего дома сидела на лавочке возле котельной и миролюбиво беседовала.

— Если, конечно, так, — сказал бывший рядовой Тимохин, — то значит, в этом смысле все так буквально и будет.

— В этом буквально смысле, я считаю, и будет, — сказал писатель Карнаухов.

Но летчик Тютчев сказал:

— Я не согласен. Если бы так было, то уже было бы, но так как этого ничего нет, то значит, и вероятности в этом уже никакой нет.

Старик-переплетчик прикурил у летчика Тютчева и сказал:

— Вот оно как получается, если вникнуть.

Но бывший рядовой Тимохин обиделся словам летчика Тютчева и сказал примирительно:

— Не в том суть дела, Федор Иванович, что нет в этом никакой вероятности, а в том, что, значит, в этом смысле все совершенно так и будет, как я сказал.

И писатель Карнаухов подтвердил:

— Я так считаю, что в этом смысле и будет.

Может, и плохо бы все это кончилось, но тут прошла мимо женщина Нонна и одним только видом своим уже переменила тему беседы.

— Ты, дед, покури, — сказали летчик Тютчев, бывший рядовой Тимохин и наш писатель Карнаухов и пошли в магазин пройтись, а старик-переплетчик остался покурить и посмотреть, как маленький мальчик Гоша, раздобыв где-то столовую ложку, ест с ее помощью лужу во дворе напротив котельной; и как выбежала женщина Нонна и стала звонко выбивать из мальчика Гоши интеллигентность; и как я прошел домой, и как мне стало жарко на сердце, когда я поздоровался с женщиной Нонной, а она ответила мне на вы, потому что стеснялась мальчика Гоши и берегла его мораль.

А потом они пошли назад мимо мальчика Гоши, который уже играл сам с собой в прятки и считал:

— Раз, два, три, четыре, пять…

— А я думаю, это буквально так, — сказал наш писатель Карнаухов и почесал живот рядовому Тимохину.

И солдат Тимохин обнял летчика Тютчева и заплакал у него на груди, объясняясь ему в любви немногими жесткими словами.

Только летчик Тютчев держался железно, потому что он попадал и не в такие переплеты.

— А раньше такое бывало? — спросил он испытательно.

Писатель Карнаухов устал идти и сел у стены.

— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать! — завопил мальчик Гоша так, что зазвенели стекла в окнах, а писатель Карнаухов обрел новые жизненные силы и встал.

— Бывало, — сказал он уверенно, после чего летчик Тютчев понес их домой вместе с Тимохиным, поскольку идти они затруднялись.

15. Как художник Циркачев употребил бывшего солдата Тимохина между прочим и в первый раз

— Мало осталось, — сказал однажды Циркачев, глядя Тимохину через глаза прямо в душу, — мало осталось таких мужчин, чтобы подать руку взаимной помощи.

Бывший солдат Тимохин растрогался, заморгав, и сказал речь, что в разном смысле, как известный летчик Тютчев разъяснял насчет исключительных обстоятельств, и закурить тоже пожалуйста.

— Не курю, — сказал Циркачев и сделал ладонью «чур меня». — Никого, понимаете, нет у меня, чтобы плечом к плечу, не выдать и так далее.

И солдат Тимохин растрогался, понятно, еще больше и сказал, что рука у него одна, но чтобы выдать — никогда и даже так далее.

И честно подставил Циркачеву оба глаза для смотрения через них в душу, потому что ни в чем не откажешь, когда такой разговор и потребность в друге.

И девочка Веточка зачастила к Циркачеву для позирования, но при чем тут Тимохин и как, не знаю, однако, при чем-то.

16. Большая летучая мышь

На лестнице утекло много воды, и стенки исцарапала история, а внизу направо жил камин, давно не пахнувший пеплом и холодный, как льдина.

На третьем этаже имелась дверь с гирляндой звонков и с бытовой гармонией, кому сколько полагается звонить и какая правда в какой ящик.

Почти каждое утро из этой двери выпархивала большая летучая мышь и неслась по лестнице навстречу погасшему камину, чужому двору, подворотне и духовной пище.

И в мастерской художника Циркачева она грела чай, держала, ставила и пособляла.

И почти каждый вечер в эту дверь влетала летучая мышь и неслась бесшумно по коридору в узкую комнату, где на кровати, рядом друг с другом, спали брат и сестра. Лежал на столе недоеденный хлеб, кисло молоко в бутыли, и детские одежки на стуле рассказывали о возрасте и сантиментах.

Они еще спали, утром, а летучая мышь спешила бесшумно убраться, чтобы не дать спящим проснуться и к ней позвать. Неслась она по лестнице вниз, навстречу зеленому двору, камину, подворотне и духовной пище, почти каждое утро, пока спящие спали.

17. Встреча

Наш писатель Карнаухов, создав лучший и пока единственный рассказ о полете на Луну, по многим непонятным причинам загрустил и ничего больше написать не мог.

Талант у него, конечно, был, и работал он на заводе, в гуще жизни, и условия ему государство создало, заботясь, а он вовсе пребывал в нерешительности, говоря, когда мы гуляли вместе:

— Там, где другие видят просто дом, я не вижу просто дом, а без новой философии это неубедительно.

— Ишь чего захотел, — говорил старик-переплетчик.

— Потребность, а не ишь чего, — отвечал Карнаухов.

— У меня-то есть, — однажды вставил я робко.

— У тебя, может, и есть, — сказал Карнаухов, — но ты не писатель, поэтому толку нет, что у тебя есть, понимаешь ли, в чем тут тонкость.

— В парашютисты иди, — сказал летчик Тютчев. — А то ум на тебе заметен, как тельняшка, а там кувырком вниз на три тысячи метров и больше, так что много будешь иметь себе пользы.

Писатель Карнаухов закричал, что это в самую точку, а я вообразил и содрогнулся.

Навстречу нам попался Циркачев, с толстым молодым человеком вместе во главе, а следом кочевала толпа поклонников его таланта, употребленных раз и навсегда, развлекая друг друга в ожидании своей надобности во имя искусства.

Секунду Циркачев подумал, потом решительно остановился.

— Познакомьтесь, — сказал он нам значительно. — Это мой друг и покровитель, специалист по делам православной церкви, ценитель искусства, проездом, а также любит Шопена… А это, — сказал он толстому молодому человеку, — наш писатель Карнаухов, слышали, может быть.

— Очень приятно, — сказал молодой человек, специалист по православной церкви. — Много читал, очень приятно.

— Что же вы читали? — спросил наш писатель Карнаухов.

— Не помню точно, — сказал молодой человек. — Очень приятно.

— Читал он, читал, — заспешил Циркачев, — все у вас читал, вы же слышали.

— Странно, — сказал Карнаухов. — Мой рассказ еще не напечатали.

Летчик Тютчев придвинулся к толстому молодому человеку и спросил приветливо:

— Из вежливости, парень?

У того достоинство лица покрылось красными пятнами, а Циркачев заявил замогильным голосом, уводя его прочь:

— Читал или нет, дело в деликатности, тем более, что мой друг и покровитель.

И ушел во главе с молодым человеком вместе, а толпа прошла следом, величественная, как Екатерина Вторая.

И уже издали до нас долетела фраза Циркачева, непонятная и обидная:

— Пошлость, — сказал он, — это проявление духа внутреннего во внешнем…

18. Отец мальчика Гоши

Я сидел на берегу пруда в парке, а вокруг было воскресное гулянье родителей, похожих на братьев и сестер своих собственных детей, а также из публики, которая не идет ни в какой счет, потому что я их никого не знал и наблюдений по их поводу не имел.

Я сидел и думал, что какое теплое солнце и какой свежий воздух, надо же, чтобы такое существовало, а также о множестве ног, не идущих ни в какое сравнение с ногой моей женщины Нонны, появления которой я ждал, а также, по привычке, о судьбах мира. Думал я, кого-то смущаясь, то ли из-за судеб мира в свете свежего воздуха и ног, то ли из-за свежего воздуха и ног в свете наоборот.

Высокий мужчина, растоптанный и рваный, тащился по аллее, с бутылкой в повисшей руке, а за ним шел мальчик Гоша и нес его грязную кепку.

Мужчина был пьян насквозь и время от времени вставлял бутылку в рот, и в него булькало вино, а мальчик Гоша останавливался и ждал идти гулять дальше.

И был этот грязный похож на мальчика Гошу, так что мне все стало ясно, и я заметался по аллее, чтобы женщина Нонна пришла не сейчас, а погодя.

Мужчина отличался от публики, и все старались обойти стороной его, торчавшего, как большой палец, между мальчиком Гошей и бутылкой вина.

Все-таки пришла женщина Нонна и, обогнув меня, подошла к мужчине, а он посмотрел на нее, как на все, бесчувственным взглядом.

— Как тебе моя машина? — спросил он, а женщина Нонна спросила прямо и без дрожи губ:

— Зачем ты с Гошей?

— Гоша, пхе-хе, — сказал он ей и засмеялся, хмыкнув пару раз, словно царапая горло. — Машина?

— Хочешь, я постираю тебе рубашку? — спросила женщина Нонна.

— Пропади ты вместе с рубашкой, — сказал мужчина.

— Пойдем, — сказал мальчик Гоша отцу. Мужчина вставил бутылку в рот, забулькало вино, и тут он сел на корточки у края аллеи.

Мальчик Гоша старательно надел на него кепку, и отец никак не помог ему это сделать, и все старались обойти стороной, а женщина Нонна пошла прочь — и не ко мне, а вообще прочь — и вид у нее был незаконченный и недосказанный, а не как у взрослой женщины.

19. Голубая роза солдата Тимохина

— Это было в окопе, — сказал вдруг солдат Тимохин не как речь, а как воспоминание, сидя на крутом берегу в воскресный день, окруженный нами. — Это было в окопе, когда сержант выливал из каски дождевую воду на босу ногу, а все мы, рядовые, курили по команде вольно. А потом началась дымовая завеса над нашими головами и артиллерийская подготовка, а также замполит выкрикивал лозунги в стороне не то слева, не то справа, идя в атаку вплоть до замолчания. А потом все кончилось, кроме дождика, и в окопе никого не было, кроме меня, в переносном смысле, потому что никого уже не было, вот в чем дело. И тут-то в глубине окопа через босу ногу сержанта и плечи рядовых я увидел куст шиповника, подброшенный к нам разрывом, а на кусте голубую розу.

— Бред, — сказал художник Циркачев, пожимая плечами. — Мистика живет в скважинах интеллекта, и ни при чем тут дымовая завеса и замполит. Все голубые розы написаны в моих картинах.

— Химика взрыва, — сказал поклонник Циркачева, седой борец за мир Мартын Задека, влюбленный в турецкую культуру. — Химика взрыва могла превратить натуральное в голубое. Что-то такое я где-то читал.

Женщина Нонна грызла травинку, лежа на животе, и постукивала себя самое правой пяткой, не заботясь о сотрясениях.

— Это было в окопе, — сказал солдат Тимохин с надрывом, — и после войны в нашем дворе мне сказали и засвидетельствовали о превращении цвета моих глаз в качество голубых.

— Химика взрыва, — уверенно сказал испытанный борец за мир Мартын Задека, не сводя глаз с пятки.

Девочка Веточка, собиравшая кругом нас ромашки, присела на корточки перед бывшим солдатом Тимохиным и тоже засвидетельствовала:

— Оба голубые!

— Чепуха невероятная! — яростно сказал художник Циркачев, протыкая воздух жестикуляцией. — Феномен природы, и все уже есть в моих картинах.

— Человек видел ее собственными глазами, — сказал вдруг летчик Тютчев, до того молчавший в наблюдении пятки. — Голубую розу на кусту шиповника.

И он в упор посмотрел на Циркачева.

— Нет отзвука одинокому, — говорил Циркачев вечером в мастерской девочке Веточке, когда она раздевалась для позирования, а толстая баба Фатьма кипятила чай на электроплитке и ставила пластинки Моцарта. — Нет отзвука художнику, когда он щедрой рукой наделяет, но не берут, а выдумывают розы от собственного неполноценного имени. Преклони колени, друг мой Веточка, и встань в позу.

А мы этим вечером вернулись на наш двор и присели на скамейке у котельной: женщина Нонна, я, бывший солдат Тимохин и летчик Тютчев со своей мексиканкой.

И посидели тихо и без слов на скамейке у котельной, а потом они разошлись парами, и моя женщина Нонна шла с Тимохиным, обняв его, а когда я взревновал и пошел следом, то женщина Нонна обернулась и сказала мне убедительным голосом, что я дурак.

20. Как художник Циркачев употребил солдата Тимохина во второй раз

— Вы сделали солнце моей жизни, — сказал спустя Циркачев Тимохину на внешний вид вполне без юмора.

Они сидели за мраморным столиком в буфете без стен, с Парком культуры и отдыха вокруг. Тимохин водку уже выпил, перейдя на пиво, а Циркачев спиртного в рот не брал. На тарелке с синими буквами лежали зеленый, как малахит, сыр и сушки натюрмортом.

— Она — Индия в верхней части своего существа, а дальше пути-дороги длинных ног, имея в виду стройность Эль-Греко и упругость физической культуры. Благодаря вам, друг мой! — сказал Циркачев.

Солдат Тимохин выпил пиво, поставил кружку, потом вставил папиросу в рот и зажег спичку единственной рукой, обдумывая свое значение в искусстве и твердость в мужской дружбе.

— Я ваш должник, — пропел художник Циркачев, — а все остальное чепуха!

Но бывший солдат Тимохин сказал, что имеется в избытке, исключая еще кружку пива, хотя, может быть, вдвоем, что же он один, потому что жарко.

— Не пью, — сказал Циркачев, делая ладонью «чур меня». — Но мне приятно, чтобы вы. Индия сверху и сполна благодаря вам!

Тимохин растрогался, заморгав, и сказал речь, что хотя и среди незнакомого, например, упругость Эль-Греко, но можно положиться, пусть даже и одна рука.

— Маленькая просьба, — придвинулся Циркачев с доверием, — старое умирает, а наша знакомая не ест, вместо того, чтобы отойти на задний план, а вы человек холостой, так что благодаря вам и если вы не прочь…

Весь этот день в мастерской и весь этот вечер за готическими окнами, синими изнутри, гремел Моцарт, возносясь к небу, а женщина Нонна два раза стучала к солдату Тимохину, а мальчик Гоша удрал поиграть вместо идти спать, и женщина Нонна в сердцах нашла его на краю крыши, спускавшего оттуда предметы наперерез Моцарту, а потом женщина Нонна плохо спала рядом со мной, ничего не сказав лишнего по своему обыкновению, чуткая и нервная, даже сравнить ее не с чем.

А я лежал и думал тихо, почему они все так переглядываются, что я их не понимаю до конца, а только сердцем, и зачем в этой истории я, зачем мне все эти соседи слева и справа, сверху и снизу, если я только сердцем.

За готическими окнами, черными снаружи, почти до утра, закончив, начинал сначала, закончив, начинал сначала, сначала и сначала бессменный Моцарт, и говорят, художник Циркачев так и не выпил ни капли до утра.

21. Письмо художника Циркачева женщине Нонне

«Ты для меня, — писал Циркачев, — и земля, и сестра, потому что в твоих глазах я, если бы ты это поняла; ты и небо, и мать, а также все вездесущее!

Случайные люди окружили меня в одиночестве на пути к гармонии с самим собой.

Пишу тебе, как не мог бы даже себе: я чист и светел, пока дух мой на холсте, и наоборот, как жизнь, в каждом шаге своем, потому что ты не со мной, а с ними, сестра моя, вместо того, чтобы омыть и направить.

Дай отдохнуть мне у глаз твоих, мне, гению, но бессильному без тебя».

Так и много другого писал Циркачев в письме, и это не лезло ни в какие ворота нашего двора, и женщина Нонна читала, сидя в машине и решая свои поступки. Она читала, но не улыбалась, хотя это совершенно не лезло.

И красные бусы были вместе с письмом, и все это принес, смущаясь, бывший солдат Тимохин.

22. Как однорукий солдат Тимохин лез на крышу

На дворе стемнело, только стучали доминошники, приближая костяшки к глазам, чтобы вникнуть в их смысл. Пробежал кот, за котом — мальчик Гоша, за мальчиком Гошей — женщина Нонна. Горбун, несмешно улыбаясь, пер через клумбу, направляясь в свою коммунальную квартиру на покой. Небо пахло травой, поблескивало первыми звездами.

Девочка Веточка вошла во двор, а следом за ней шел бывший солдат однорукий Тимохин, хватаясь за стенку дома, как за сердце, единственной рукой.

— Съешь, — говорил солдат Тимохин однообразно и просительно — Съешь, прошу тебя.

Но девочка Веточка шла не оборачиваясь, и глаза у нее были ошалелые и смотрели в разные стороны, так что непонятно было, как это она идет и даже не спотыкается.

Но тут бывший солдат Тимохин обогнал ее, подбежал к пожарной лестнице, натянутой вдоль стены отвесным трапом, взобрался на нее и с помощью своей единственной руки стал подниматься вверх, и каждую ступеньку он брал с бою, и на каждой ступеньке он отваливался на сорок пять градусов назад, а потом хватался рукой и лез вверх еще на одну ступеньку, и отваливался на шестьдесят пять градусов непостижимым образом, и в домах вокруг началось пожарное состояние, потому что из окон и дверей повалили люди с криками, и доминошники сорвались и понеслись, только старик-переплетчик остался сидеть, где сидел, вникая в костяшку. И горбун задержался на клумбе, глядя на все это и несмешно улыбаясь.

Девочка Веточка посмотрела на Тимохина, на все его градусы, на его гибкий позвоночник и цепкую руку, и ничего не сказала, и ушла в дом, не улыбнувшись и не оплакав.

И когда летчик Тютчев и с ним пятеро доминошников сняли Тимохина и он оказался стоять перед взбудораженным населением, то сказал, объясняя свой дикий мотив:

— Понимаешь, три дня ничего не ест.

И оранжевый месяц выплыл в небо над крышей, спугивая звезды.

— Три дня ничего не ест, как будто в этом дело, если правильно понять.

И он ушел домой, хватаясь за стенку дома, как за сердце, единственной рукой, а людей был полный двор, и никто ничего не сказал.

23. Бусы-козыри

Я поднялся к соседям сверху и там четыре часа подряд играл взволнованно в шамайку, а серый дом качался от тревоги и трубил, как слон, в беспокойстве.

А летчик Тютчев шел к моей женщине Нонне, чтобы узнать у нее все как есть.

А женщина Нонна дала мальчику Гоше те самые бусы и послала его играть на двор.

И мальчик Гоша разорвал своими могучими руками бусы еще на лестнице, а на дворе стал играть в совершенно другие игры.

И летчик Тютчев, идя к женщине Нонне, чтобы узнать у нее все как есть, наступал на те самые красные бусины, крупные, как сливы, и сердце его каменело.

Я сидел у соседа сверху, играл в шамайку и, волнуясь, вел с Карнауховым философские разговоры.

— Как же вас понять, — говорил Карнаухов обиженно. — Выходит, куда ни кинь, всюду клин.

— Хорь и Калиныч, — говорил я.

— Козыри пики, — говорил писатель Карнаухов. — Выходит, если вас понять, что мы с вами вроде еще не родившейся звезды.

— За звезду! — сказал сосед снизу.

— Да, — говорил я. — Так и выходит.

— Вроде разгорающейся звезды? — приставал Карнаухов.

— За звезду! — сказал сосед сверху.

И мы выпили за разгорающуюся звезду, хотя писатель Карнаухов и возражал.

— Ну, а если я не пожелаю? — говорил он. — Если я пожелаю быть писателем Карнауховым — и точка?

— Не выйдет, — говорил я. — По мысли звезда — и точка.

— За звезду! — предложил сосед напротив.

И летчик Тютчев вошел в квартиру к женщине Нонне, и глаза их встретились.

Дом качался от волнения и трубил, как слон, в тревоге, потому что летчик Тютчев был из тех, что делают по утрам гимнастику в скафандре, а женщина Нонна имела фигуру, обтянутую штанами и свитерами, и привыкла самолично решать свои поступки.

«Нос, ну и пусть нос, — думал я наверху, волнуясь через край, — все равно что-нибудь да получится, так не бывает, чтобы ничего не было».

А летчик Тютчев и женщина Нонна смотрели друг другу в глаза, и комната наполнилась пламенем.

Но летчик Тютчев устоял и сказал голосом моего друга:

— С кем же ты есть, Нонна, если можешь мне объяснить?

— Знаешь, я до визга люблю машины, — сказала женщина Нонна и тронула рукав его кожанки.

Но летчик Тютчев устоял и сказал:

— Если можешь все-таки мне объяснить.

И женщина Нонна, нервная последнее время, как Махно, натянулась струной, засунула руку глубоко за свитер и отдала теплое письмо.

Это было письмо Циркачева, которое женщина Нонна отдала, решив, что она есть с нами, и это со всех точек зрения трудно переоценить.

24. Столкновение

Нельзя сказать по справедливости, что летчик Тютчев и сам не выходил иногда с задней площадки, но нарушал он правила законно, а этот, по его чувству, не нарушал правила законно и лез на летчика Тютчева нагло, вообще ни на кого не глядя. И летчик Тютчев взял его за все пуговицы сразу и поставил обратно в автобус, чтобы все ему объяснить, но автобус дернулся, и летчик Тютчев полетел на заднее сиденье, и Циркачев полетел на него, и кондуктор стал нажимать кнопку, автобус стал останавливаться, засвистел милиционер, закричали люди, а толстая баба Фатьма ползала по автобусу, собирая пуговицы, и летчик Тютчев предстал перед миловидной женщиной-судьей, имея протокол и путаницу в голове, потому что художник Циркачев с достоинством наговорил в протокол все, как было, а летчик Тютчев умолчал про заднюю площадку из мужской сдержанности.

Он стоял перед миловидной судьей, и душа его пламенела потом еще три дня на погрузке угля, так что когда он появился во дворе, все затихло, потому что он нес в себе решимость, как переполненный автобус — людей.

— Я распутаю все это на чистую воду, — сказал он нам. И его нос, острый, как у Гоголя, и его рот, четкий, как молодой месяц, и его взгляд, твердый, как у снайпера, и все его существо, непоколебимое в кожаной куртке, было вкривь и вкось самим собой. — Я не какой-нибудь выдающийся летчик философии, но в своем собственном дворе хватит с меня путаницы, глядя собственными глазами.

— Потому что, — сказал бывший солдат Тимохин, — есть потребность в выпрямлении, Федор Иванович, хотя словами не сказать и не посмотреть себе в глаза, поскольку совестно.

А женщина Нонна сказала:

— Ты помолчал бы лучше, бесстыжая твоя рожа!

Друг и тень летчика Тютчева, Молчаливый пилот, встал, высокий и костлявый, и задумался, глядя большими от природы глазами на собеседников. А писатель Карнаухов сказал:

— Если имея в виду шероховатость, то может дойти до трагедии, как говорит опыт классиков, начиная с Анны Карениной.

Но летчик Тютчев в решимости знал, что ему делать, и без посторонних слов, когда вернется с аэродрома.

Первым пришел к Циркачеву Тимохин.

— Присаживайтесь, — сказал Циркачев и сделал Фатьме глазами в небо, как святой на иконе.

Солдат Тимохин присел.

Циркачев подумал и выставил из-за шкафа набор своих картин номер три: мост в виде обнявшейся пары, звездочет на крыше, раскинувший руки, как пугало или антенна; голая баба Фатьма с подбородком на коленке.

Солдат Тимохин картины посмотрел вежливо, а бабу Фатьму с интересом, однако молча.

— Ну, что об этом скажет друг мой? — спросил Циркачев.

— Я скажу так, — сказал Тимохин, — что лучше тебе отсюда съезжать добром, пока до беды не дошло.

Этот их разговор происходил тогда, когда летчик Тютчев отбыл по делам своим.

— Никуда не поеду, — отрезал Циркачев, убирая картины. — Вам будет пусто без меня и уныло.

Солдат Тимохин вышел, аккуратно прикрыв дверь в мастерскую, и сразу же вошел наш писатель Карнаухов.

— Присаживайтесь, — сказал Циркачев.

Карнаухов присел.

Циркачев подумал и выставил из-за шкафа набор своих картин номер пять: вариация на тему желтого круга и лиловой палочки; голая баба Фатьма в черном чулке, глядящая себе под коленку; сон марсианина — в середине светлее, по краям погуще.

Писатель Карнаухов все это посмотрел со знанием дела и, упомянув, между прочим, пару нужных слов, сказал:

— Арабы были кочевники, а верблюд — корабль пустыни, однако в пустыне, как и в море, нет пресной воды, и в этом, я считаю, вся соль, так что лучше вам отсюда откочевать.

Художник Циркачев стал очень серьезным, уже не поднимая глаз, как святой, а наоборот сказал:

— Но я не поеду, пробуждая добрые чувства и понимание цвета, без чего немыслимо и скучно.

Писатель Карнаухов ушел.

И вошла в мастерскую женщина Нонна.

При виде ее художник Циркачев дал пинка и выставил бабу Фатьму, потом остановился в метре от женщины Нонны и стал настраивать взгляд на ее глаза.

Целую минуту они молчали, а потом женщина Нонна плюнула и вышла, а художник Циркачев стал со злобой укладывать вещи.

25. Я миротворец

Под ногой была шаткая земля обрывом в речку, на которой лилии плыли разрывами. И сосны сучками торчали в чужих глазах и бревнами в моих, прозрачными коконами стволов, из которых повылезли в небо зеленые вершины. И тонкая ольха на берегу, согнувшись в три погибели, удила себя самое в тихой воде. И сердце мое волновалось и скакало не потому, чтобы где-то рядом Нонна, — не было ее где-то рядом; не потому, чтобы я разведчик в тылу у врага, как солдат Тимохин рассказывал. А потому прыгало сердце на каждом шагу, как кузнечик из-под ног, что приехал я в качестве миротворца за город к Циркачеву, сознавая свою историческую ответственность, и шел по этому пейзажу, и пейзаж перепутался с ожиданием и кувыркался у меня перед глазами, как желто-зеленый клоун под синим куполом.

Циркачев лежал больной с книгой в руках, как умирающий Некрасов на картине. Вокруг него стояли в полной готовности толстая баба Фатьма, летучая мышь, дачницы мне незнакомые и разные люди.

— Вот он! — закричал Циркачев, и все оглядели меня с головы до ног. — Что ж это, что ж это вы даже не постриглись, направляясь ко мне, а тут дамы и не удобно.

— Я миротворец, — сказал я.

— Какой лохматый, смотрите, — сказала Фатьма.

— Хорошо, знакомьтесь, — сказал Циркачев требовательно. — Это мой друг, Александр Хвост, выдающийся поэт. Это соседние нимфы, Фаина и Светлана, жертвуют собой, воспитывая потомство своих мужей. Это князь Оболенский, недавно из Харбина, знал Шаляпина, пишет мемуары, сам иногда поет. Мартына Задеку вы знаете — пропагандирует турецкую культуру и ценит мое творчество.

Овладев положением, Циркачев вдруг сказал:

— Что же это вы так подкачали, словно вы, который выше предрассудков, это вовсе и не вы, мой милый?

Я поймал выскочивший от волнения глаз, вставил его на место и сказал:

— Не понимаю вас.

— Будто? — закричал Циркачев. — Вы слышите, он не понимает! — И все посмотрели на меня с любопытством, а многие с неодобрением.

— Там вся эта толпа, праведники, труженики! — закричал Циркачев и вдруг тихо-тихо спросил:

— А откуда у вашей Нонны машина?

— Я понимаю, — сказал я. — Мне пора.

— Нет, — сказал Циркачев. — Пора, может быть, и пора, но машина у нее от бывшего мужа, который спился на пути к искусству, не имея сейчас ничего. А еще труженики, праведники!

Но я уже шел по дороге к станции, удивляясь лягушатам, которые прыгали из-под ног.

«Гугеноты! — думал я. — Именем короля! Дуэлянты! Что ж, дуэлянты такие же люди, как все…»

26. Летчик Тютчев в делах своих

Громадный аэродром был пуст от всего, кроме ураганного ветра, самолета и кучки людей у края поля.

От кучки отделился летчик Тютчев и пошел к самолету — один, без всяких провожатых.

Это был самолет, для глаз сегодня еще совсем непривычный, из тех, что летают не в этом небе, а в том, которое видно станет, если взобраться на это небо, — в том, которое оранжевое и ультрафиолетовое, которое черное и все напролет безоблачное.

То большое небо, для которого это наше небо паркетом, как бы даже корнем, а может, и просто пуховой подушкой.

И в то небо отправлялся летчик Тютчев, идя по пустому аэродрому к самолету, похожему не то на иглу с Кащеевой смертью, не то на хищную рыбу из недосягаемых морей.

Кучка стояла и смотрела, блистая орденами, погонами и складками, очками, околышами и биноклями в наблюдении настоящего.

И когда было пике из того большого неба в это и дальше — с этого неба к земле, то получилось то, что не должно было получиться, и вся сумасшедшая сила летчика Тютчева шла прахом, разрывая ему внутренности, и точка на земле, куда свистела игла с Кащеевой смертью, была на пустом аэродроме, где блестели ордена, погоны и складки.

— Шесть ноль шесть, — сказали самые большие погоны, и им ответили:

— Два ноль два.

И продолжали наблюдения, потому что до понимания было еще секунды, наверное, три.

Вся сумасшедшая сила летчика Тютчева, включая всех нас и его мексиканку, шла прахом, разрывая ему внутренности и в кровь из-под ногтей.

Секунды, наверное, три прошли, и очки, околыши и бинокли заволновались, но самые большие погоны смотрели по случаю вниз, говоря:

— Шесть ноль шесть.

И послушный голос ответил, смотря вверх:

— Два ноль два.

Когда своей силой и еще не своей силой, не щадя живота, летчик Тютчев добился своего и шел потом прочь от поля, отогнав врачей, потому что спешил, он даже не мог оглянуться.

27. Как летчик Тютчев разнял дерущихся и поведал им о самой что ни на есть сути

В этот день, после пике, шофер сказал:

— Может, вы дальше самостоятельно, Федор Иванович, боюсь — горючее, не дотяну.

— Давай, — сказал летчик Тютчев и пошел пешком, трудно ставя стопу на землю.

В нашем дворе иногда — очень редко, но все же иногда — случаются драки, в которых никакого нет смысла, а одни только взаимные обиды, если вовремя не помешать. Причем дерутся только пьяные, не до бесчувствия пьяные, а только так, до воспаления, как бы сказать, мира.

Подходя, летчик Тютчев увидел сцену, так что пошел быстрее, хотя идти было трудно, даже если ставить ногу на землю осторожно. Однако он шел себе и шел, как полагается мужчине в расцвете сил и сдержанности, а потом побежал со всех ног, забыв про свои трудности и осторожности.

В этот день еврей Факторович и солдат Тимохин первые три часа пребывали в мире и дружбе, хотя солдат Тимохин сильно обогнал Факторовича в смысле развития событий, то есть, говоря просто и наобум, в смысле гораздо больше выпил, так как еврей Факторович вообще водку не любил и пил только из вежливости и чтобы не отстать. Зато действовало на него выпитое чрезвычайно убедительно, — он сразу постигал самую суть всего, о чем бы ни заговорили, и давал объяснения налево и направо, не гнушаясь правды.

— Понимаешь, — сказал солдат Тимохин в начале четвертого часа мира и дружбы, — понимаешь ли ты, что такое любовь, но различие в возрасте?

— Конечно, — сказал Факторович, который работал в магазине, продавая верхнюю одежду, и всего повидал на своем веку. — Я скажу тебе самое главное, ты следи за моей мыслью. Во-первых, насильно мил не будешь, а во-вторых, ты ей не пара, так как у тебя все позади, а у нее все впереди.

— Как так? — спросил солдат Тимохин. — Как так позади?

— Ты только следи за моей мыслью, — сказал Факторович.

— Ты отстрелянный патрон, пустая гильза, а она с устремлениями.

— Как это отстрелянный? — рванулся Тимохин.

— Все твое поколение отстрелянное, только следи, я прошу тебя, за моей мыслью. Стоит в стороне от главной магистрали в ходе непрерывного перекура, — не гнушался Факторович правды и ее последствий. — А эта девочка, можно сказать, надежда всей России. Теперь я кончил, можешь отвечать мне.

Бывший солдат Тимохин набряк обидой и слезами, но до поры только дико смотрел на Факторовича немигающими глазами.

— Молчишь, — сказал Факторович, — тогда я тебе скажу. Наш Карнаухов недавно что сказал? Если, говорит, не выйдет из меня мирового признания, то уеду я учителем в Забайкалье, в глушь и дебри, и только эту девочку хотел бы я, чтобы там поселилась и женой моей согласилась, работая, скажем, медсестрой. И вот глушь, дебри, и мы с ней.

— А я? — закричал Тимохин дико, как антисемит.

— Отстрелянное поколение, — сказал Факторович.

— А ты сволочь, — сказал Тимохин вдруг и с убеждением. — Сволочь ты, если так.

Что такое драка? Тот же спор, только посредством силы врукопашную. Поэтому когда Факторович схватил Тимохина за гимнастерку, а Тимохин Факторовича — за белую рубашку с украинской вышивкой, то вполне можно сказать, что драка началась.

Тут к ним и подбежал летчик Тютчев, который сказал им во весь голос самую суть, разнимая:

— А ну, хватит.

28. Болезнь летчика Тютчева

Летчик Тютчев заболел с опасностью для жизни.

Мы стояли и сидели по всей комнате, на всех стульях, подоконниках, даже на кровати, и никто не плакал, сдерживаясь, кроме девочки Веточки, потому что она ослабела душой и телом после любви и аборта, после всех этих переживаний с Циркачевым и Тимохиным.

И соседи сверху, и соседи снизу, и соседи справа, слева и снапротив слушали, как подсолнечник — солнце, летчика Тютчева, а женщина Нонна сидела, обняв мексиканку за узкие плечи, а мальчик Гоша стоял у ее, Нонниных, видавших виды колен, и палец не был у него во рту, и руки не были у него в карманах, а болтались, позабытые, черт знает как.

— Все мы одна семья, — говорил летчик Тютчев. — Мы ходим хороводом вокруг перспектив, мы любим женщин друг у друга, и даже много более того, но у нас не вышло ничего такого, чтобы я, летчик Тютчев, забыл сказать: все мы одна семья, и первые пилоты, и парашютисты.

И кто-то спросил, не с заусеницей спросил, а чтобы набраться разума:

— А кого вы так именуете, Федор Иванович, в качестве первых и так далее парашютистов?

И летчик Тютчев сказал, болея:

— Первый пилот навел на азимут, а парашютисты посыпались, как зерно из мешка, кто добром, а кто и коленкой, жалея, у кого не раскрылось. А пилот плюет на парашют, имея вместо него парашютом небо, так что бери руль на себя, чтобы в нос шибанула высота, где Млечный Путь семафорит а-ля фуршет.

Тут женщина Нонна сказала, что пусть бы все шли и дали человеку поправиться, и все тихо пошли прочь, а навстречу вступали врачи во главе с самим секретарем райкома.

29. Конец

Мальчик Гоша задрал голову и посмотрел в небо.

И его друг Витя тоже задрал голову и тоже посмотрел в небо.

Тогда мы все задрали головы и посмотрели вверх, а потомственный рабочий Вахрамеев сказал, протирая очки:

— Я так считаю, что все дело в трудовом подвиге.

А секретарь райкома подумал и подтвердил неторопливо:

— Вот это можно.

И задумался.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК