ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ВЕЩЕСТВО

1. О чем пророчествовала русская культура?

Наверно, у каждого пишущего есть свой глубоко личный мотив, объясняющий, почему он пишет и почему именно это, а не что-нибудь другое. Говорят, что в писательской профессии есть поневоленность автора, подневольность его. Эта высшая сила вызывает у пишущего иногда физическое ощущение, будто кто-то или что-то водит его рукой.

Мне кажется, что моей рукой водит русская литература.

В детстве первой моей серьезной книгой было «Детство Багрова-внука» Аксакова. И его манера речи, неторопливый наглядный рассказ вселил в меня то особенное восприятие человека, людей и природы, которое требовало объяснения в словах, оставаясь без этих слов мучительным и непонятным.

С тех пор литература — прежде всего, конечно, русская — стала для меня на всю жизнь необходимым собеседником, с которым я обсуждаю то, что меня мучит.

Очень скоро я увидел, что моя любимая русская литература, этот мой собеседник и учитель, не знает никакого душевного мира и отличается, среди прочего, тем, что неугомонно, с горящими глазами, на разные голоса пророчествует.

Не нужна никакая особая наблюдательность, чтобы это увидеть. И русская литература сама об этом заявила устами не кого-нибудь, а Николая Васильевича Гоголя:

«Зачем же ни Франция, ни Англия, ни Германия не заражены этим поветрием и не пророчествуют о себе, а пророчествует одна только Россия?»

Среди разнообразных, порой темных и неясных пророчеств русской литературы (а шире — и всей культуры) звучала одна мощная и загадочная нота: предсказывалась некая полная гибель всего и вся, а рядом с этим видением гибели почему-то возникал ослепительный свет, мерещился «золотой век», бессмертье…

Первый и здесь у нас, как во всем, — Пушкин. «Восстань, пророк, и виждь, и внемли…» Это, конечно, не в третьем лице написано, какое там у Пушкина третье лицо! В наипервейшем это лице, звончайшее тут я, а не Исайя — хотя и Исайя в этом я вполне умещается. И в рыцаре бедном — тоже пушкинское (всея Руси) Я. Впрочем, и до Пушкина, задолго до него уже звучали у нас пророческие мотивы — не зря же Якова Беме издавали, «Утреннюю звезду в восхождении», не зря к колдунам ухо склоняли, не зря протопопу-пророку внимали.

Мощная эта нота заслуживала бы целой книги, но сейчас я ограничусь только небольшим, беглым и с пропусками конспектом такой книги, уместным здесь и даже необходимым — речь ведь в целом идет о русском национальном опыте… Так что и я невольно предаюсь тому же нашему древнему занятию — пророчеству, — стало быть, надо вспомнить общую работу, спеть, так сказать, в хоре и дальше уже петь соло.

Итак, о чем же пророчествовала русская литература?

В России не было философии, которая исследовала бы познавательные способности человеческого разума, отношение сознания к предмету познания. Наша философия пошла особым путем, не подвергая исследованию человеческую способность познать предмет, а сосредоточившись на единстве четырех понятий: человек — люди — природа — Бог. Естественно, что, обратясь к такому предмету размышлений, философия наша растворилась — прежде всего в художественной литературе, а затем в критике, в богословских трактатах, в исторических и натурфилософских сочинениях, растворилась надолго, вплоть до конца XIX — начала XX столетий, то есть до великого подъема во всех сферах науки и духовной культуры в России, предшествовавшего революции и прекращенного ею, но до сих пор отзывающегося эхом в нашей жизни.

Возьмем, например, не одного из писателей-гигантов, у всех высящихся перед глазами, не Достоевского, скажем, или Толстого, а скромнейшего из скромных наших авторов, стоящего где-то поближе не то к левому флангу отечественной литературы, если выстроить писателей во фронт и по ранжиру, не то к арьергарду, если двинуть ее в поход по тому же ранжиру. И возьму одно только сочинение этого автора, причем сочинение по жанру не очень-то и понятное, которое сам автор именует то статьей, то заметками, то общим очерком, а именно сочинение Глеба Успенского «Власть земли» (1882), и кратко его разберу, чтобы пояснить, где, на мой взгляд, приходится искать русскую философию и чем эта философия интересуется.

Вот диалог автора с Иваном Босых, героем его сочинения:

«— Скажи, пожалуйста, Иван, отчего ты пьянствуешь? — спрашиваю я Ивана в одну из тех ясных и светлых минут, когда он приходит в себя, раскаивается в своих безобразиях и сам раздумывает о своей горькой доле.

Иван вздыхает глубоким вздохом и с сокрушением произносит почти шепотом:

— Так избаловался, так избаловался… и не знаю даже, что и думать… И лучше не говорить! Одумаешься, станешь думать — не глядел бы на свет, перед Богом вам говорю!

— Да отчего же это, скажи, пожалуйста?

— Отчего? Да все оттого, что… воля! Вот отчего… своевольство!»

И Иван Босых ставит сам себе диагноз:

«…Все от воли!.. Все от непривычки, от легкой жизни…»

Успенский заключает:

«Таким образом оказывается, что „воля, свобода, легкое житье, обилие денег“, то есть все то, что необходимо человеку для того, чтоб устроиться, причиняет ему, напротив, крайнее расстройство до того, что он делается „вроде последней свиньи“».

Успенский не может принять этого объяснения, и Иван силится пояснить толковее:

«Потому что <…> природа наша мужицкая не та… Природа-то у нас, сударь, трудовая…» И Иван рассказывает, как служил на железной дороге, распустился там, был изгнан и с радостью вернулся в родную деревню, где с упоением стал поправлять запущенное хозяйство. Вот его главное воспоминание о городе и о железной дороге:

«А там и работы не было, и всякое удовольствие, и деньги, а точно безумный сделался, всю душу-то по грязи истаскал, как свинья свое брюхо… А отчего? — Все воля!»

Успенский комментирует:

«Этим непонятным сопоставлением слов: „воля“ и „нравственное падение“ Иван начинал и оканчивал свои беседы со мною… И что удивительно, мотовство, расстройство начинается именно от более легкого, чем крестьянство, заработка…»

Постепенно, от жизненных наблюдений, идет автор к своим коренным мыслям. Вот Успенский прочел об успехах коллективного хозяйства, об общественной запашке и подробно, убежденно рассказал об этом Ивану. Тот слушал с интересом, но потом возразил, что «хороший хозяин не доверит своей лошади чужому», и поинтересовался, как будет с удобрениями, — и тут выясняется, что между разными видами естественных удобрений существуют глубокие различия, и оказывается, что из общественной запашки, из коллективного хозяйства путного ничего получиться не может:

«Миллионы самых тончайших хозяйственных ничтожностей, ни для кого, как мне казалось, — пишет Успенский, — не имевших решительно ни малейшего значения, не оставлявших, как мне казалось, даже возможности допустить к себе какое-либо внимание, вдруг выросли неодолимою преградой на пути ко всеобщему благополучию…»

Автор спрашивает:

«В чем же тут тайна?»

И отвечает так:

«А тайна эта поистине огромная и, думаю я, заключается в том, что огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски-кротка — словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, — народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, — до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование. …Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, — добейтесь, чтоб он забыл „крестьянство“, — и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота, „полная воля“, то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное „иди, куда хошь…“

…Земля, о неограниченной, могущественной власти которой над народом идет речь, есть не какая-нибудь аллегорическая или отвлеченная, иносказательная земля, а именно та самая земля, которую вы принесли с улицы на своих калошах в виде грязи, — та самая, которая лежит в горшках ваших цветов, черная, сырая, — словом, земля самая обыкновенная, натуральная земля».

Близко к этой тайне, пишет Успенский, подходил и Герцен, который писал о тайной («трудно уловить словами и еще труднее указать пальцем») внутренней силе, которая сберегла русский народ «вне всяких форм и против всяких форм». И Успенский пишет:

«Оказывается, что „сила“, которая охраняет человека под кнутом и палкой, которая сохраняет у него, несмотря на гнет крепостного права, открытое, живое лицо, живой ум и т. д., получается в этом человеке непосредственно от указаний и велений природы, с которою человек этот имеет дело непрестанно, благодаря тому, что живет особенным, разносторонним и благородным трудом земледельческим. Оказывается, что не только наш крестьянин-земледелец, но решительно крестьянин-земледелец всех стран, всех наций, всех народов точно так же неуязвим во всевозможных внешних несчастиях, как неуязвим и наш, раз только он почерпает свою мораль от природы, раз только строит свою жизнь по ее указаниям, раз только повинуется ей в радостях и несчастиях, то есть раз только он — земледелец, так как нет такого труда, который бы так всецело и непосредственно, и притом каждую минуту и во всем ежедневном обиходе зависел от природы, как труд земледельческий.

…Эту неизменность основных черт земледельческого типа накладывает на крестьян всех стран света неизменность законов природы, которые, как известно, тоже „устояли“, несмотря на то, что в Риме были Нероны и Калигулы, а у нас — злые татарчонки, Бироны, кнуты, шпицрутены. Неизменно, на том же самом месте, как тысячи тысяч лет назад, так и теперь, стояло солнце; как и теперь, оно заходило и восходило в тот же самый день и час, как и в „бесконечные веки“, могли сменяться тысячи поколений тиранов, всяких людей, нашествий, но тот человек, которого труд и жизнь обязывали быть в зависимости от солнца, должен был оставаться неизменным, как и неизменным оставалось оно. <…> Река, солнце, месяц, весна, осень, трава, деревья, цветы — все до последней мелочи природы было точь-в-точь то же самое, что и в „бесконечные веки“. Это было неизменное. От этого зависела жизнь, в этом — тайна миросозерцания».

Глеб Успенский переходит далее к проблемам нравственным:

«В строе жизни, повинующейся законам природы, несомненна и особенно пленительна та правда (не справедливость), которою освещена в ней самая ничтожнейшая жизненная подробность. Тут все делается, думается так, что даже нельзя себе представить, как могло бы делаться иначе при тех же условиях. Лжи, в смысле выдумки, хитрости, здесь нет, — не перехитришь ни земли, ни ветра, ни солнца, ни дождя, — а стало быть, нет ее и во всем жизненном обиходе. В этом отсутствии лжи, проникающем собою все, даже, по-видимому, жестокие явления народной жизни, и есть то наше русское счастье и есть основание той веры в себя, о которой говорит Герцен. У нас миллионные массы народа живут, не зная лжи в своих взаимных отношениях, — вот на чем держится наша вера».

Запомним, запомним это — отсутствие лжи! Вот то впечатление, которое создает в человеке природа, вот основание счастья и веры…

«Но хоть в природе и все — правда, но не все в ней ласково. <…> Все поедает друг друга каждую минуту, и все каждую минуту родится вновь… <…> А в человеческом обществе, поставленном к природе в слишком неразрывную зависимость и не имеющем возможности жить иначе, как по тем же самым законам, как живет вышеизображенный лес (в котором все едят друг друга и хвалят за это Творца. — Б. В.), этот писк и вопль человеческого существа ужасен и жалок необыкновенно, потому что тут жестокое друг над другом совершают люди, а не звери, не бессловесные животные. Повторяем, и в этих жестокостях неизбежная правда: заедят непременно слабого, заедят не зря, а непременно вследствие множества неотвратимых резонов, — заедят, и все будут невинны; но и сердце, которое содрогается от этого человеческого писка, частенько переходящего в стоны, также содрогается не без основания. <…> один дерет с другого шкуру — и не чувствует; ему довольно знать, что нельзя иначе <…> А другой, и издали глядя на это зрелище, не только сам ощущает боль сдираемой кожи, не только чувствует страдание обдираемого человека, но имеет даже дерзость считать этот неизбежный акт возмутительным и жестоким, имеет даже дерзость закричать издали: „что вы делаете, проклятые!“ — хоть и знает, что они не виноваты.

Человек с таким сердцем, с таким чувством и чувствительностью и есть, как мы думаем, человек интеллигентный».

Прервем здесь Глеба Успенского и вдумаемся в его определение «гомо интеллигентус». Сострадание и активный протест против зла — вот две черты этого любопытного существа. Первое от Христа, второе — от человеческого, слишком человеческого, от несовершенства, от тутошнего суда и от недостатка любви… Почти полностью повторяет определение Успенского и наш великий изгнанник. О таком же интеллигентном человеке и он мечтает, о таком, у которого чувство не расходилось бы со словом, а слово — с делом… Но продолжим прерванную цитату:

«И такой человек всегда был, присутствовал в самой среде народной массы, работал в ней не во имя звериной, лесной правды, а во имя высшей, Божеской справедливости. Наши интеллигентные прародители были так умны, знали, должно быть, так хорошо народную массу, что для общего блага ввели в нее „христианство“, то есть взяли последнее слово, и притом самое лучшее, до чего дожило человечество веками страданий. …Они взяли то лучшее, что только выстрадало человеческое сердце, взяли христианство, и притом в самом строгом, не подслащенном виде… Теперь мы роемся в каком-то старом национальном и европейском хламе, в национальных и европейских мусорных ямах…»

Да, вот такие у нас были социалисты, сторонники равенства и братства — считали лучшим православие, самое строгое, наиболее очищенное от суда над другими, от увиливаний, от индульгенций, от оправдания себя через осуждение других!..

А Успенский не только приветствует задним числом крещение Руси. Он пишет далее об «угодниках Божьих» — о праведниках христианства, об этой нашей особой национальной школе, которая учила нравственности, противостояла «лесному закону» и переделывала эгоистическое сердце в сердце всескорбящее. Он сетует, что пропала эта школа (почти сто лет назад писал, вспомним), что нет той науки о высшей правде, которую «народ и считал важною в старинной псалтырной и часословной школе».

Успенский разбирает два газетных известия, во времени совпавших. Первое известие: папа Лев XIII при открытии банка Бонту взял для поддержания репутации банка на 50 тысяч франков акций. Репутация поднялась, цена акций тоже — и папа продал свои акции в шесть раз дороже, получив «чистой» прибыли 250 тысяч франков. Второе известие: прусская крестьянка выбилась из сил на работе, зарезала пятерых своих детей и пыталась утопиться…

И Успенский пишет по поводу этих известий слова, наполняющие мое сердце болью и гордостью за родную литературу:

«…раз существуют воззрения, вследствие которых поступок папы не считается предосудительным <…>, а поступок женщины, доведенной до отчаяния, считается преступлением <…>, нетрудно видеть, что общество это таит в глубине своей смертельную язву огромной неправды…»

Вот так — и без сложной статистики, и без римского клуба, и без всезнания — выносится приговор и приговор справедливый: это общество смертельно больно ложью. Смертельно больно — стало быть, неизбежно должно погибнуть.

Удивительная мысль! Все, что дурно, мерзко, несправедливо — должно погибнуть… Откуда такая вера в справедливость? Откуда такая уверенность, что стоит сердцам человеческим, совести людской вынести обществу обвинительный приговор — и осужденное общество отправится в небытие? Откуда — неясно, однако не лишена эта мысль оснований, и не совсем она одно лишь романтическое мечтание XIX века… А уверенность эта была столь велика, что казалась уже точным знанием:

«Теперь спрашивается, если мы знаем <…>, что такие порядки в результате сулят несомненнейшую гибель обществу, их выработавшему (что мы тоже отлично знаем), то почему же у нас не хватает способности на ту простую практическую правду, которою обладали наши прародители, вводя христианство в сознание народных масс, чтоб открыто не признать этих порядков ложью, чтоб открыто не взяться за ту правду, до которой дострадалось человечество и которая виднеется из-за этой лжи?»

Таков в беглом изложении этот очерк (заметки, наброски, статья, черная работа — как называет его автор)…

Нетрудно заметить, что у Глеба Успенского мы обнаруживаем все четыре члена формулы русской философии: человек — люди — природа — Бог. Можно было бы, конечно, выделить у него то, что называется философией истории, и показать, например, насколько глубока мысль о замене земледельца с его трудом (непосредственное отношение человека к природе) фабричным рабочим (отношение человека к природе через машину) — не отсюда ли отчасти те мощные катаклизмы, которые сотрясают мир в последние сто лет? Не сопровождают ли они отрыв земледельцев от земли? Можно отметить и любопытную перекличку его идей с «мировым городом» и «мировой деревней» Мао Цзэдуна (в какой-то степени и Маклюэна), можно обнаружить у него и социологию в ее современных формах… Только зачем нам «переводить» прямую речь художника в косвенную речь науки?

И у Глеба Успенского, этого писателя «с левого фланга», «из арьергарда» (ну, не смешно ли пытаться ранжировать писателей?! ноты одной мелодии?!), мы замечаем предсказание гибели рядом с надеждой на достижение правды, «до которой дострадалось человечество» и которая уже виднеется из-за лжи — почти что, как солнце из-за тучи. Так что, приведя этот пример насчет русской философии, я уже перешел к ответу на вопрос, о чем же пророчествует русская литература. Ибо Глеб Успенский в своем очерке тоже пророчествует — и предрекает, заметьте, гибель, которая кажется ему естественным следствием отрыва общества от земледельческого труда и от справедливой христианской морали.

А разве размышления о гибели, о катастрофе, о смерти — не философия, не любовь к Софии? Разве разгадать тайну смерти не значит разгадать и тайну жизни? «Истинные философы много думают о смерти», — сказал еще Платон в «Федоне».

Разумеется, я не хочу вовсе утверждать, что всякая иная философия, кроме русской, чем-то плоха или недостойна. Боже упаси! И ниже мне придется черпать из «другой» философии по потребности и по способности, чтобы подкрепить свои рассуждения. Начинаю же я с русских пророков по глубоко, повторяю, личной причине, из-за упомянутой уже первой любви к Аксакову, к русской литературе. Кроме того, главка эта нужна и для перехода от первой части, где речь шла о русском опыте и русском вкладе в практику общественного устройства (то есть о той самой «положительной программе», «альтернативе», за отсутствие которой нам, русским, отовсюду так достается, больше же всего — от соотечественников, изголодавшихся по реальным предложениям в безвоздушном пространстве фальшивых госплановских процентов и миллионов тонн, но не понимающих, что до полного кризиса общества никакие положительные программы и альтернативы не покажутся им убедительными), ко второй части, которая вот уже и началась и которая посвящена русскому вкладу в теорию общественного устройства, в соображение взаимосвязей четырехчленного «предмета»: человек — люди — природа — Бог.

Повторю, что пророчества о смерти самым тесным образом переплетаются в русской культуре с пророчествами о свете, так что противоположности мрак — ночь — смерть и свет — солнце — бессмертие оказывались вдруг чуть ли не синонимами…

Рассмотрим же некоторые из этих пророчеств — не в особых они на эту тему трактатах, а, повторяю опять-таки, в нашей художественной литературе в первую очередь…

В 1830 году осенью в Болдине Пушкин, среди прочего, написал и странную (впрочем, у него не странных произведений вообще очень мало) маленькую пьесу «Пир во время чумы». Там есть такие строки:

Все, все, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья —

Бессмертья, может быть, залог

И счастлив тот, кто средь волненья

Их обретать и ведать мог.

В гибели мерещится залог бессмертия? Счастье и наслаждение от самой угрозы гибели?

В английском прототипе ничего похожего на эти строки нет — их Пушкин «написал сам».

Перед смертью, как и перед болезнью, только тысячекратно, вспыхивают силы человека — и физические, и духовные. Древние считали, что с приближением смерти у человека появляется дар провиденья. Так и у Пушкина — ослепительные прозрения нарастают к трагической дуэли, что ни вещь, то чеканная ясность и окончательный вывод, итог — будь то хрестоматийный «Памятник» или — ненавистное всей служилой черни «Из Пиндемонти». И вот среди этого хрусталя, среди ясности встречаем мы внезапно вещь темную, смутную, мучительную, как крик о помощи, раздавшийся неизвестно откуда в непроглядной тьме. Называется стихотворение «Странник»:

Однажды, странствуя среди долины дикой,

Внезапно был объят я скорбию великой…

Помните? Странник раскрывает сердце близким:

«О горе, горе нам! Вы дети, ты жена! —

Сказал я, — ведайте: моя душа полна

Тоской и ужасом; мучительное бремя

Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:

Наш город пламени и ветрам обречен;

Он в угли и золу вдруг будет обращен,

И мы погибнем все, коль не успеем вскоре

Обресть убежище; а где? о горе, горе!»

Странник встречает юношу:

Он тихо поднял взор — и вопросил меня,

О чем, бродя один, так горько плачу я?

И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:

Я осужден на смерть и позван в суд загробный —

И вот о чем крушусь: к суду я не готов,

И смерть меня страшит». <…>

…«Не видишь ли, скажи, чего-нибудь» —

Сказал мне юноша, даль указуя перстом.

Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,

Как от бельма врачом избавленный слепец.

«Я вижу некий свет», — сказал я наконец.

«Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света;

Пусть будет он тебе единственная мета,

Пока ты тесных врат спасенья не достиг…»

Странное, темное стихотворение. Угроза всеобщей гибели, страх смерти внезапной, без подготовленности к ней, к загробному суду, некий свет, указующий путь к спасению…

Минуя многих, обратимся к Гоголю, который попытался в слове запечатлеть этот свет, во втором томе «Мертвых душ», но надорвался от этого усилия, не удержал невыразимое, слепящее.

В «Выбранных местах из переписки с друзьями» есть письмо «Страхи и ужасы России». Гоголь пишет своему адресату:

«То, что вы мне объявляете по секрету, есть еще не более как одна часть всего дела; а вот если бы я вам рассказал то, что я знаю (а знаю я, без всякого сомнения, далеко еще не все), тогда бы, точно, помутились ваши мысли, и вы сами подумали бы, как бы убежать из России. Но куды бежать? Вот вопрос. Европе пришлось еще трудней, нежели России. Разница в том, что там никто еще этого вполне не видит…» Писано это в 1846 году — за пару лет до европейских революций. Что-то видит Гоголь, что-то ему мерещится, но разглядеть это нечто он никак не может: «Всего нелепее выходят мысли и толки о литературе. Тут как-то особенно становится все у меня напыщенно, темно и невразумительно. Мою же собственную мысль, которую не только вижу умом, но даже чую сердцем, не в силах передать… Вновь повторяю то же самое: в лиризме наших поэтов есть что-то такое, чего нет у поэтов других наций, именно — что-то близкое к библейскому…»

Мучительно движется мысль Гоголя. И я позволю себе сделать его бессвязную, захлебывающуюся речь еще бессвязнее — я стану цитировать небольшими отрывками:

«…богатырски трезвая сила… рождается от невольного прикосновения мысли к верховному Промыслу, который так явно слышен в судьбе нашего отечества. Сверх любви участвует здесь сокровенный ужас при виде тех событий, которым повелел Бог совершиться в земле, назначенной быть нашим отечеством, прозрение прекрасного нового здания, которое покамест не для всех видимо зиждется…» Россия «слышит Божью руку на всем, что ни сбывается в ней, и чует приближенье иного царствия…» «…в нынешнее время, когда таинственною волей Провидения стал слышаться повсюду болезненный ропот неудовлетворения, голос неудовольствия человеческого на все, что ни есть на свете: на порядок вещей, на время, на самого себя; когда всем, наконец, начинает становиться подозрительным то совершенство, в которое возвели нас наша новейшая гражданственность и просвещение; когда слышна у всякого какая-то безотчетная жажда быть не тем, что он есть, может быть, происшедшая от прекрасного источника — быть лучше;…когда… слышно какое-то всеобщее стремление… найти настоящий закон действия…» «Наши писатели, точно, заключили в себе черты какой-то высшей природы… только в одном русском заронилась эта верная мысль, что нет человека правого и что прав один только Бог… Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих…»

И у Пушкина, и у Гоголя — одна и та же мысль скрыта в темных, не до конца, казалось бы, вразумительных строчках: человеку и его «городу» (стране, земле, всему миру) грозит гибель; нужно найти спасение от этой угрозы; всматриваясь в грядущую гибель, начинаем видеть в ней, однако, словно бы какой-то свет, какое-то высшее счастье, «бессмертья, может быть, залог».

Некоторые пояснения относительно этого света и бессмертья мы находим у Достоевского, в частности, в романе «Подросток». Многие, наверно, помнят знаменитый сон Версилова, который тот рассказывает сыну, и некоторые мысли, вызванные этим послеобеденным сном (выделял я):

«Мне приснился совершенно неожиданный для меня сон, потому что я никогда не видал таких. В Дрездене, в галерее, есть картина Клода Лоррена, по каталогу — „Асис и Галатея“; я же называл ее всегда „Золотым веком“, сам не знаю почему. Я уж и прежде ее видел, а теперь, дня три назад, еще раз мимоездом заметил. Эта-то картина мне и приснилась, но не как картина, а как будто какая-то быль. Я, впрочем, не знаю, что мне именно снилось: точно так, как и в картине, — уголок греческого Архипелага, причем и время как бы перешло за три тысячи лет назад; голубые, ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, заходящее зовущее солнце — словами не передашь. Тут запомнило свою колыбель европейское человечество, и мысль о том как бы наполнила и мою душу родною любовью. Здесь был земной рай человечества: боги сходили с небес и роднились с людьми… О, тут жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные; луга и рощи наполнялись их песнями и веселыми криками; великий избыток непочатых сил уходил в любовь и в простодушную радость. Солнце обливало их теплом и светом, радуясь на своих прекрасных детей… Чудный сон, высокое заблуждение человечества! Золотой век — мечта самая невероятная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь свою и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки, без которой народы не хотят жить и не могут даже и умереть! И все это ощущение я как будто прожил в этом сне; скалы и море, и косые лучи заходящего солнца — все это я как будто еще видел, когда проснулся и раскрыл глаза, буквально омоченные слезами. Помню, я был рад. Ощущение счастья, мне еще неизвестного, прошло сквозь сердце мое, даже до боли; это была всечеловеческая любовь. Был уже полный вечер; в окно моей маленькой комнаты, сквозь зелень стоявших на окне цветов, прорывался пук косых лучей и обливал меня светом. И вот, друг мой, и вот — это заходящее солнце первого дня европейского человечества, которое я видел во сне моем, обратилось для меня тотчас, как я проснулся, наяву, в заходящее солнце последнего дня европейского человечества! Тогда особенно слышался над Европой как бы звон похоронного колокола».

Далее Версилов говорит о себе, как о носителе высшей русской культурной мысли — «высшая русская мысль есть всепримирение идей». Он считает, что он один только и может сказать революционерам, что они ошибаются, а консерваторам, что революция «хоть и преступление, но все же логика». И продолжает:

«У нас создался веками какой-то еще нигде не виданный высший культурный тип, которого нет в целом мире, — тип всемирного боления — за всех. <…>

Заметь себе, друг мой, странность: всякий француз может служить не только своей Франции, но даже и человечеству, единственно под тем лишь условием, что останется наиболее французом; равно — англичанин и немец. Один лишь русский, даже в наше время, то есть гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец… Русскому Европа так же драгоценна, как Россия: каждый камень в ней мил и дорог… О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого Божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!.. Там консерватор всего только борется за существование; да и петролейщик лезет лишь из-за права на кусок. Одна Россия живет не для себя, а для мысли, и согласись, мой друг, знаменательный факт, что вот уже почти столетие, как Россия живет решительно не для себя, а для одной лишь Европы! А им? О, им суждены страшные муки прежде, чем достигнуть царствия Божия».

Да, есть о чем побеседовать с русской литературой…

Послушаем теперь Льва Толстого — что он скажет нам о смерти и свете.

Вот Иван Ильич Головин, умирая, прислушивается к себе:

«„А смерть? Где она?“

Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.

Вместо смерти был свет.

— Так вот что! — вдруг вслух проговорил он. — Какая радость!

Для него все это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа…

— Кончено! — сказал кто-то над ним.

Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе. „Кончена смерть, — сказал он себе. — Ее нет больше“.

Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер».

«Вместо смерти был свет». Пожалуй, короче и не скажешь…

Поэты предреволюционной поры питались теми же видениями — близкой гибели, смерти и проступающего из-за них «золотого века», сияющего нестерпимым светом. Один из самых глубоких наших прорицателей, Блок, писал:

Я, наконец, смертельно болен,

Дышу иным, иным томлюсь.

Закатом солнечным доволен

И вечной ночи не боюсь…

И еще:

И мне страшны, любовь моя,

Твои сияющие очи:

Ужасней дня, страшнее ночи

Сияние небытия.

Иное бытие — иной мир, просто иное, Инония… Огромный, неповторимый и не оцененный еще в должной мере талант Александра Грина целиком был посвящен описанию сияющего иного — не этого мира, а мира воплотившейся, победившей мечты. Казалось, перед революцией удесятерилось ожидание, предчувствие, предвидение золотого века, рая на земле; казалось, вся душа нации исступленно бредила и грезила чем-то единым, в котором сплетались нерасторжимо смерть и бессмертие, золотой век и гибель, могильный мрак и ослепительный свет, кровавое знамя убийц и белые розы терниев Христа. В красках Врубеля, в музыкальных экстазах Скрябина, в словесных водопадах Бердяева, в громадных построениях Флоренского, в прозрениях Хлебникова, в научных концепциях Вернадского, в сотнях и тысячах талантов, словно бы внезапно раскрывшихся во всех сферах жизни и деятельности нации, находим мы черты этого необычайного, все более отчетливого понимания и пророчества — понимания судеб мира и пророчества о путях его спасения.

Одним из самых могучих мыслителей этой полосы был скромный служащий Румянцевского музея Николай Федорович Федоров. Сейчас он основательно забыт, а в свое время был хорошо известен Достоевскому, Толстому, Фету, Владимиру Соловьеву, причем последний называл учение Федорова «первым движением вперед человеческого духа по пути Христову со времени появления христианства».

Произведения Федорова изданы были после его смерти под названием «Философия общего дела» в двух томах. Первый вышел в Верном (ныне Алма-Ата) в 1906 году, через три года после смерти Федорова, второй — в Москве, в 1913 году; должен был последовать и третий том, но не последовал. Я не знаю тиража второго тома, а первый был издан в количестве 480 экземпляров — «не для продажи», как выставлено на титульном листе по воле автора, «возмущавшегося торговлею произведениями мысли, называвшего такую торговлю продажею души, величайшим из святотатств», как пишет автор предисловия к книге.

Эти два тома — особенные. С произведениями, в них включенными, легко разделаться, легко раздавить их «научной» критикой, высмеять, найдя в них множество чепухи. Автор беззащитен и не скрывает этого. Но можно прочесть книгу и с иной задачей — найти в ней ценное. И при таком подходе мы обнаруживаем в ней множество интереснейших идей, которые, строго говоря, суть лишь развертывание, обоснование, развитие и повторение одной и той же грандиозной общей мысли.

Главная работа Федорова — обширная статья (занимающая половину первого тома), которую можно назвать и самостоятельной книгой, «Вопрос о братстве, или родстве, о причинах небратского неродственного, т. е. немирного, состояния мира и о средствах к восстановлению родства. Записка от неученых к ученым, духовным и светским, верующим и неверующим».

Федоров начинает излагать свои соображения по этому вопросу с совпадения, которое показалось ему чрезвычайно многозначительным: в 1891 году во многих губерниях России был голод от засухи и тогда же стало известно об опытах вызывания дождя посредством взрывчатых веществ. Это, да и слухи о войне, произвели на Федорова потрясающее впечатление: «И в самом деле, — пишет он, — человек сделал, по-видимому, все зло, какое только мог, относительно и природы (истощение, опустошение, хищничество), относительно и друг друга (изобретение истребительнейших орудий и вообще средств для взаимного уничтожения); самые пути сообщения, чем особенно гордится современный человек, и те служат лишь стратегии или торговле, войне или барышничеству; <…> И вдруг… известие, <…> что все средства, изобретенные для взаимного истребления, становятся средством спасения от голода и является надежда, что разом будет положен конец и голоду, и войне, конец войне без разоружения, которое и невозможно».

Надежда Федорова, как мы знаем, не сбылась до сих пор. Но чувства его понятны нам и сегодня — и сегодня мы продолжаем мечтать о спасении от голода и войны. И мы понимаем, как мог поразить нормального человека тот факт, что орудие смерти применимо во имя жизни…

Причисляя себя к неученым, Федоров считает необходимым напомнить от их имени ученым о назначении последних:

«а) обратиться к изучению силы, производящей неурожаи, смертные язвы, т. е. обратиться к изучению природы как силы смертоносной, обратиться к этому изучению, как долгу священному и вместе самому простому, естественному и понятному; и б) объединить всех, ученых и неученых, в деле изучения и управления слепою силою».

Мы встречаем у Федорова те же традиционные русские идеи, но уже не в поэтической форме изложенные, а деловым, почти канцелярским слогом; но Федоров понимает природу так, как до него никто ее, пожалуй, не понимал — как слепую силу, как источник смертельной опасности для людей. И как истинный русский он делает и еще один шаг — указывает путь к спасению. Последим дальше за ходом его мыслей:

«Ученые, разбившие науку на множество отдельных наук, воображают, что гнетущие и обрушивающиеся на нас бедствия находятся в ведомстве специальных знаний, а не составляют общего вопроса для всех, вопроса о неродственном отношении слепой силы к нам, разумным существам, которая ничего от нас, повидимому, и не требует, кроме того, чего в ней нет, чего ей недостает, т. е. разума правящего, регуляции. Конечно, регуляция невозможна при нашей розни, но рознь потому и существует, что нет общего дела; в регуляции же, в управлении силами слепой природы и заключается то великое дело, которое может и должно стать общим».

Здесь Федоров делает любопытнейшее примечание:

«Страх голода, неурожая, диктовал эту записку, исходным пунктом которой приняты общие бедствия, происходящие от слепой силы природы, а не сострадание к бедным, всегда скрывающее зависть к богатым».

Отметим здесь особо: уже у Федорова встречаем мы слова об отношении природы (слепой силы) к нам и идею о том, что наше особенное свойство, наш разум нужен природе. Зачем же нужен?

«Разум практический, равный по объему теоретическому, и есть разум правящий, или регуляция, т. е. обращение слепого хода природы в разумный; такое обращение для ученых должно казаться нарушением порядка, хотя этот их порядок вносит только беспорядок в среду людей, поражая их и голодом, и язвою, и смертью».

Как же спасаться?

Федоров указывает свой путь — на первый взгляд, фантастический, но если вдуматься — совершенно трезвый и, более того, едва ли не единственно разумный:

«Под вопросом „о братстве и причинах небратского состояния мира“ мы разумеем и условия, при которых может и должно быть осуществлено братство, и даже преимущественно эти условия… Это вопрос о том, что нужно делать для выхода из небратского состояния».

«Под небратским состоянием мы разумеем все юридико-экономические отношения, сословность и международную рознь. В вопросе о причинах неродственности под неродственностью мы разумеем „гражданственность“, или „цивилизацию“, заменившую „братственность“, разумеем и „государственность“, заменившую „отечественность“. Отечественность — это не патриотизм, который вместо любви к отцам сделал их предметом своей гордости… Но как только гордость подвигами отцов заменится сокрушением об их смерти, как только землю будем рассматривать как кладбище, а природу как силу смертоносную, так и вопрос политический заменится физическим, причем физическое не будет отделяться от астрономического, т. е. земля будет признаваться небесным телом, а звезды — землями. Соединение всех наук в астрономии есть самое простое, естественное, неученое, требуемое столько же чувством, как и умом неотвлеченным, ибо этим соединением мифическая патрофикация обращается в действительное воскрешение, или в регуляцию всех миров всеми воскрешенными поколениями».

Огромная, необъятная мысль! Воскресить отцов, воскресить всех умерших; победить природу — источник смерти; заселить бессмертными существами всю вселенную — вот то общее дело, к которому призывает Федоров. Трудно найти идею более грандиозную, более сумасшедшую, чем эта! Пожалуй, нации, родившей такую мысль, не остается ничего, кроме революции…

Понятно, что грандиозная идея требует изменения всей методики науки:

«…наука не должна быть знанием причин без знания цели, не должна быть знанием причин начальных без знания причин конечных (т. е. знанием для знания, знанием без действия), не должна быть знанием того, что есть, без знания того, что должно быть; это значит, что наука должна быть знанием причин не вообще, а знанием причин именно небратства, должна быть знанием причин розни, которая делает нас орудиями слепой силы природы, вытеснения старшего поколения младшим, взаимного стеснения, которое ведет к тому же вытеснению <…> отсюда следует, что смысл братства заключается в объединении всех в общем деле обращения слепой силы природы в орудие разума всего человеческого рода для возвращения вытесненного».

Эта новая методика, предлагаемая Федоровым, формулируется им просто и ясно:

«…как неестественно спрашивать — почему сущее существует, так вполне естественно спросить, почему живущее умирает».

В философии Федорова замечательна его практическая любовь к людям. Вся его философия вышла из евангельских истин, прежде всего из идеи воскресения во плоти. Иногда эту идею понимают как-то, мне кажется, ограниченно и догматично — как некое разовое чудо во время второго пришествия Христа. Но нигде не сказано, как явится Христос, и очень вероятно, что мы Его так же не узнаем, как не узнали и в первый раз. Второе пришествие, возможно, решительно ничем не будет походить на первое, а воскресение во плоти может оказаться вовсе не чудом, а результатом труда и заслуги людей — то есть чудом, но чудом практическим, чудом братского единения людей для победы над смертью, над природой. И в деле воскрешения осуществится суд — окончательная смерть для одних, вечная жизнь для других; в этом ответ и на наш вопрос, всех ли стоит воскрешать, хотя, конечно, суд тот потребует не сегодняшних понятий и критериев.

Федоров отвергает идею прогресса, так как в основе ее лежит сознание превосходства детей над отцами, что противоречит, по его мнению, евангельской заповеди о почитании родителей. Этот довод мы можем и не принимать, но нельзя не согласиться, что в идеи прогресса неизбежно заложены оценки (вчера оценивается ниже, чем сегодня, а сегодня ниже, чем завтра), а в этих оценках уже коренится разобщение людей. Отвергает он также и ту концепцию, по которой цель прогресса — «развитая и развивающаяся личность, или наибольшая мера свободы, доступной человеку», так как это тоже ведет к розни, а не к любви живущих (сынов) к умершим (отцам).

«Воскрешение не прогресс, — пишет Федоров, — но оно требует действительного совершенствования, истинного совершенства; тогда как для рождающегося, для само собою происходящего, нет нужды ни в разуме, ни в воле, если последнюю не смешивать с похотью. Воскрешение есть замена похоти рождения сознательным воссозданием».

С позиций своей философии общего дела — объединения всех сил человеческих ради преодоления смерти — Федоров критикует и социализм:

«Социализм в настоящее время не имеет противника; религии с их трансцендентным содержанием, „не от мира сего“, с Царством Божиим внутри лишь нас, не могут противостать ему. Социализм может даже казаться осуществлением христианской нравственности. Нужен именно вопрос об объединении сынов во имя отцов, чтобы объединение во имя прогресса, во имя комфорта, вытесняющее отцов, выказало всю свою безнравственность. Объединение во имя комфорта, ради своего удовольствия, и есть самое наихудшее употребление жизни и в умственном, и в эстетическом, и особенно в нравственном отношении. При забвении сынами отцов искусство из чистейшего блаженства, ощущаемого в возвращении жизни отцам, превращается в порнократическое наслаждение, а наука из знания всеми живущими всего неживого для возвращения жизни умершим обращается в изобретение удовольствий или в бесплодное умозрение… Социализм торжествует над государством, религиею и наукою; появление государственное социализма, католического, протестантского, „катедер-социализма“, свидетельствует об этом торжестве. Он не только не имеет противника, но даже не признает возможности его. Социализм — обман; родством, братством он называет товарищество людей, чуждых друг другу, связанных только внешними выгодами; тогда как равенство действительное, кровное, связывает внутренним чувством; чувство родства не может ограничиваться лицепредставлением и требует лицезрения; смерть лицезрение превращает в лицепредставление, и потому чувство родства требует восстановления умершего, для него умерший незаменим, тогда как для товарищества смерть есть потеря, вполне заменимая».

Не удивительно ли, что наши русские пророки предвидели даже слова, которыми через несколько десятилетий стали пользоваться наши же социалисты («незаменимых людей нет» — это же смертный приговор любому)!

«Социалисты, которые думают только о собственном возвышении („главный вопрос — это вопрос о власти“. — Б. В.), а не о благе народа, не обращают внимания на то, что и для кооперативного государства необходимы не пороки, которые они пробуждают, а добродетели, нужно исполнение долга, даже самоотвержение… Требование же ради всеобщего комфорта каторжной работы, хотя бы и распределенной на всех, представляет нечто аномальное…»

Идеи Федорова о культе предков как высшей религии, о Троице, об испытаниях России выбором (Киев), Востоком (татары) и Западом (Петербург), а также другие его положения и открытия — для особого рассмотрения. Меня здесь интересуют, прежде всего, те его мысли, которые касаются смерти и ее преодоления, то есть того сплетения гибели и света, о котором пророчествует Россия.

«Слепою силою люди признают природу даже тогда, когда и себя не исключают из нее, и вместе с тем считают смерть каким-то законом, а не простою случайностью, водворившеюся в природе вследствие ее слепоты и ставшею органическим пороком. А между тем смерть есть просто результат или выражение несовершеннолетия, несамостоятельной, несамобытной жизни, неспособности к взаимному восстановлению или поддержанию жизни. Люди еще недоросли, полусущества, но полнота личного бытия, личное совершенство возможно только при совершенстве общем. Совершеннолетие есть и безболезненность, бессмертие; но без воскрешения умерших невозможно бессмертие живущих».

Да, если современным физикам нужно сумасшествие идеи, чтобы поверить в ее истинность, то невероятное сумасшествие идей Федорова могло бы само по себе служить доказательством их истинности. Каким нужно обладать бесстрашным полетом воображения, чтобы спокойно написать:

«Регуляция, в смысле способности управления материальною природою, не требует бесконечного времени для своего осуществления»…

Таковы некоторые важные для моей темы положения этой недописанной и недоизданной книги, на первый взгляд, повторяю, совершенно фантастические, чуть ли не бредовые, однако вызвавшие в свое время жгучий общественный интерес. Человечество отмахнулось от идей Федорова; оно, впрочем, отмахивается и от других, гораздо более скромных предложений, требующих совместных усилий и затрат. Так, например, чтобы победить рак и сердечнососудистые заболевания, нужно затратить средства, равные примерно трех-четырехлетним расходам человечества на оружие; что, казалось бы, проще — устроить паузу на несколько лет в гонке вооружения, направить освободившиеся деньги на медицину, победить эти болезни, а потом, коли так уж это человечеству необходимо, вооружаться дальше? Как бы не так! Удивительно, что одних такие предложения раздражают, другие только машут в ответ безнадежно рукой, но никто не силится объяснить, почему род человеческий никак, хоть ты тресни, не способен осуществить на деле такую до крайности примитивную и всем полезную идею. Да и более скромные человеколюбивые программы что-то осуществляются со скрипом. Так, в 1974 году в мире было обречено умереть голодной смертью тридцать миллионов детей, сто миллионов детей недоедало, а пятьсот миллионов находилось под угрозой голода; и вот ООН с трудом наскребла для этих детей сто миллионов долларов с небольшим — а без частной благотворительности и их бы не наскребла. Это — на спасение умирающих с голоду детей! Что уж тут говорить о расходах на продление жизни, на достижение бессмертия, на воскрешение умерших! Не возникает ли уверенность, когда знакомишься с такими фактами, что человечество в целом лишено эгоизма, столь отчетливо присутствующего в индивидууме? Что оно, это самое человечество, не способно ставить перед собой полезные ему цели? Не способно к саморегуляции? Но если это так, что же им управляет? Что его регулирует?

К таким вопросам подводят пророчества русских деятелей культуры. И, расставаясь с этими пророчествами, покидая нашу словесность, должен еще раз повторить: все, о чем пойдет речь ниже, не есть мои собственные соображения или открытия, а есть всего лишь попытка связного изложения той проблематики, которая составляет русский теоретический опыт. Неистовые наши пророки (а такими я называю всех, кто думал о гибели мира и о его спасении, о смерти и свете, то есть мыслил эсхатологически), сражаясь друг с другом, проклиная, ненавидя и любя, погибая и губя, создали все необходимые элементы для завершения мысленной картины мира, для изложения существа русской идеи. Пророков этих множество — о них, конечно, нужно бы написать особую книгу…

2. История действительная и мнимая

Несколько тысяч лет назад человечество научилось писать — и с тех пор неутомимо пишет, записывает и с целью сохранить что-то в памяти потомков, и с практическими целями. Эти записи необъятно обширны — никакой жизни не хватит, чтобы прочесть даже миллионную их часть.

С изобретением письменности появилась документированная история. Едва изобретя способ общаться друг с другом посредством письменных знаков, люди стали покрывать ими сперва глиняные дощечки и кости животных, кожу и камни, кусочки дерева и папирус, затем ткани и бумагу. Появились и распространились на десятках языков книги, стремящиеся осмыслить как жизнь отдельного человека, так и судьбы сообществ людей и даже всего рода человеческого. Накопился огромный запас фактов, знаний и точек зрения.

Вот уже приблизительно две с половиной тысячи лет люди заняты этим составлением более или менее подробных описаний своего прошлого — давнего и недавнего. Сегодня в библиотеках мира можно без труда найти множество книг и статей, освещающих факты человеческого прошлого — по существу, едва ли не любой факт, любое событие описано уже более или менее подробно, и знания пятнадцати-двадцати языков достаточно вполне, чтобы получить доступ к этим описаниям. Но и владения двумя-тремя языками хватит, чтобы ознакомиться с историей рода человеческого. А работа по изучению прошлого продолжается, кипит. В нашем распоряжении горы, Монбланы и Эвересты сведений об истории.

И мы ничего в этой истории не в состоянии понять…

Настолько не в состоянии, что не в силах точно предсказать не только отдаленное, но и ближайшее будущее, не можем предсказать течение и направленность даже простейших количественных процессов — например, рост народонаселения…

В чем же дело? Почему, зная о себе, казалось бы, так много, собрав столько точных, проверенных фактов, имея возможность постоянно наблюдать картину человеческой жизни с помощью газет, радио и телевидения, мы, тем не менее, ничего о себе толком не знаем и ни за что в будущем ручаться не можем?

Получается так, что история, которую мы знаем из бесчисленных книг, при всей несомненной точности сообщаемых в ней фактов, ничего нам не объясняет толком, не является наукой, а является какой-то мнимой историей? Или, может быть, все дело в том, что судьбы человечества вообще лишены какой бы то ни было закономерности, и нам доступны лишь калейдоскопически причудливые и не подвластные законам узоры минувшего — случайные, необъяснимые и непредсказуемые?

Гипотеза о случайном, индетерминированном движении человеческой истории, движении, не подчиненном никаким законам и потому непредсказуемом, противоречит несомненному присутствию законов во всем, что мы наблюдаем вокруг себя. Потребовалось огромное напряжение гениальнейших человеческих умов, потребовался их героический отказ от очевидного, наглядного, здравомысленного, чтобы понять лишь некоторые, еще несовершенно сформулированные общие закономерности строения мира — в той его части, в которой они связаны с нами. Но если (заимствую эту мысль из религиозной литературы) для познания лишь крохотной части тех законов, которым подчиняется величественное и гармоничное здание вселенной, потребовался высший человеческий гений, то насколько же выше этого гения вся совокупность этих законов! И очень маловероятно, чтобы из стройной системы, из целостной структуры мироздания вдруг почему-то выпало человечество и единственное оказалось живущим вне причинно-следственной детерминированности (пусть даже и не жесткой, а лишь вероятностной). Такая мысль не только представляется неубедительной, но она еще и совершенно бесплодна — она лишает смысла всю человеческую жизнь, в том числе и попытки познать самого себя и историю себе подобных.

Время от времени у людей мелькала надежда, что им удалось объяснить мир и свое в нем место. Последняя по времени надежда такого рода — претензия марксизма быть точной наукой об обществе — на наших глазах закончилась трагическим крахом: ни одно из предсказаний марксизма не сбылось и, как теперь уже ясно даже тем, кто не смеет признаться в этом самим себе, никогда уже не сбудется. Такая же участь постигла и все другие крупные попытки, хотя они и предпринимались гениальнейшими умами и порой до сих пор сохраняют сторонников, последователей и традиции. Но даже тот факт, что таких объяснений не одно, а много, уменьшает их право претендовать на истинность.

Возникает неизбежный вопрос: если человечество, не умея объяснить свой опыт, все же ни на секунду не прекращает попытки это сделать; если, не будучи в силах создать действительную свою историю, оно усерднейшим образом создает историю мнимую, — то как, в свою очередь, объяснить это обстоятельство? Нет ли у человечества некоторой потребности в такой вот, именно мнимой истории? Должны существовать не только в объекте, но и в субъекте какие-то основания, из-за которых не удается никак людям объяснить самим себе свою собственную историю?..

Человечество словно бы стремительно движется то налево, то направо, то вверх, то вниз, сидя спиной к движению. Оно отлично видит все то, что оно только что миновало, и миллионами рук, голов и уст фотографирует, записывает и обсуждает каждую деталь той местности, по которой оно проехало и которая — уже в прошлом — ему открылась. Но обернуться и посмотреть, куда же оно едет, совершенно не в состоянии — не то потому, что обернуться ему физически никак, не то потому, что впереди все скрыто туманом, не то потому, что каждый видит там свое и видящие никак не могут между собой договориться… Во всяком случае, если предсказания чьи-то и сбываются (что случается чрезвычайно редко), то они либо касаются несущественных частностей, либо совсем неясно, на основании чего эти предсказания были сделаны удачно — во всяком случае, в их успехе не участвовали ни наука, ни логика.

Но, может быть, я преувеличиваю?

Увы, специалисты говорят то же самое…

Самый, пожалуй, знаменитый историк нашего времени Арнольд Тойнби в своей книге «Изменение и привычка» пишет (выделил всюду я):

«Будущее скрыто от нас, пока оно не наступит, и поэтому мы должны обращаться к прошлому, чтобы пролить свет на грядущее. Только наш опыт в прошлом — единственный свет, доступный нам для освещения будущего. Опыт — другое название для истории».

Можно, конечно, спорить с таким пониманием истории. Можно уточнять, что история — это не коллективный опыт человеческой расы, а лишь совокупность свидетельств об этом опыте, а это не одно и то же. При таком уточнении неизбежно возникают вопросы: что в человеческой природе препятствует (и препятствует ли) истинности свидетельств об истории? Как видели будущее в прошлом, в чем это видение подтвердилось, в чем — нет, то есть какую способность предвидения обнаруживало (и обнаруживало ли) человечество? Но не это нам здесь важно. Нам важно, что крупнейший современный историк признает тот факт, что будущее скрыто от нас и — а это еще важнее — что прошлое не проливает света на будущее, а лишь позволяет нам предполагать, догадываться, создавать гипотезы.

Причину такой вот непредсказуемости будущего Тойнби видит в том, что человеческое существо способно делать выбор:

«Эта очевидная свобода человеческого существа делать непредсказуемый выбор поднимает теологическую и философскую проблему свободы воли. Является ли эта очевидная свобода человеческих воль реальностью или иллюзией? Из всех интеллектуальных противоречий, в которые вовлекались теологи и философы, это, вероятно, самое неразрешимое. Возможно, на этот вопрос нельзя ответить на языке теологии или логики. Психология, переводя вопрос на свой собственный особый язык, может быть (а может и не быть) более успешной. По мере того, как она расширяет изучение подсознательных глубин нашей психики, психология, возможно, откроет, что на этом уровне психическая деятельность человеческого существа управляется „законами природы“, которые работают с постоянством, сравнимым с постоянством движения звезд. И все-таки на уровне сознания и воли психика будет по-прежнему оказываться действующей самопроизвольно и независимо; а на все еще ранней стадии изучения человеческой психики мы не можем дать окончательный ответ на вопрос, является ли очевидная свобода человеческих воль реальностью или иллюзией».

В любом случае, считает Тойнби, мы не знаем заранее ничего о том, какой выбор сделают люди в тех или иных обстоятельствах — мы можем лишь строить на этот счет предположения…

Но, может быть, хоть и необъяснимыми путями, но человечество в целом прогрессирует, то есть развивается от худшего к лучшему?

Идея прогресса необыкновенно популярна. В том, что человечество развивается от «низшего» к «высшему», от «худшего» к «лучшему», уверены сотни миллионов.

Увы, такого прогресса — в смысле улучшения жизни, смягчения нравов и сердец — в истории не видно…

Рассмотрим два важнейших аспекта общественной жизни — систему власти и формы собственности.

Из истории нам известны демократическая (республиканская), монархическая и олигархическая системы власти, а также анархия (отсутствие власти) и охлократия (стихия власти черни, низов, неимущих). Специалисты и знатоки, рассмотрев эти способы управления обществом, пришли к выводу, что лучшим, самым разумным и человечным из них является демократия. Она признана лучшим способом устройства социальной жизни потому, что предоставляет наибольшие возможности для гармонии между личными устремлениями отдельного человека и интересами общественными. Понятие «демократии» люди уточнили. Было признано необходимым, чтобы существовали независимо друг от друга исполнительная, законодательная и судебная власти, бесцензурная гласность, свобода печати, чтобы путем выборов периодически сменялись все управляющие, чтобы были гарантированы права личности. Практические умы, опираясь на здравый смысл, пришли к несомненному заключению, что нужно стремиться к демократическому устройству общества, ибо оно «лучше», «прогрессивнее», чем, скажем, абсолютная монархия, — и возникла идея прогресса, возникла возможность сравнивать, что «лучше», а что «хуже»: олигархия, скажем, хуже, чем демократия, но лучше, чем монархия; отсутствие цензуры печати лучше, чем ее присутствие; иметь право свободно выезжать за пределы своей страны лучше, чем не иметь такого права, и т. д. Каждая из систем управления изучается во всех ее вариациях и подробностях, сравнивается с другими. На основании идеи прогресса выдвигаются политические программы и требования: например, отменить цензуру там, где она есть, обеспечить права человека там, где их нет, и т. п.

Возьмем другой пример: отношение людей к имуществу, к земле, к недрам, лесам, заводам, зданиям, машинам, скоту, предметам быта… Иными словами, обратимся к проблеме собственности. И здесь, основываясь на опыте истории, основательные умы выделили разные типы собственности: индивидуальную, когда один человек может распоряжаться тем, что ему принадлежит (неограниченно или с ограничениями), то есть частную собственность; групповую, или кооперативную; социалистическую — когда собственность принадлежит всему обществу и используется в интересах последнего. Были сделаны выводы, что наиболее «хорошей» является собственность социалистическая, общественная, при которой один человек или группа людей не может присваивать себе слишком много имущества, а затем и труд других людей, заставляя последних под страхом голода или наказания работать на богатых и выполнять их волю. И здесь едва наметился идеал, как возникла и иерархия ценностей. Стало очевидно, что кооперативная собственность лучше, чем частная, что хуже всего — рабовладение, а лучше всего — вообще отсутствие всякой собственности, когда каждый трудится свободно и радостно, повинуясь лишь своей воле и жажде созидания, и имеет все, что ему требуется, чтобы жить, заниматься миро и самопознанием и осуществлять свои мечты и замыслы. Появились и конкретные программы, отстаивающие выработанные идеалы: национализацию промышленных предприятий там, где они находятся в частном владении; общественное регулирование стихии рынка и т. п.

И по вопросу о социальном устройстве, и по вопросу о формах собственности человечество выработало знания, достойные уважения и восхищения. Были предложены, казалось бы, бесспорные рецепты, стали очевидными ценности. Венцом этих усилий и явилась идея прогресса — идея бесконечного улучшения условий жизни человека на Земле, бесконечного совершенствования человека. Эта идея казалась не только безусловно справедливой, но и могущей придать осмысленность деятельности любого индивида, вооружая его сознанием цели.

Казалось — да. Но…

Но есть серьезные основания поставить под сомнение результативность всей работы по выработке идеалов и осмыслению прогресса.

Действительно, демократия лучше тирании, олигархия лучше монархии, свободная печать лучше подцензурной. Только вот ведь в чем беда — ни одно из достигнутых людьми улучшений не держится долго. Республику в Риме сменяет монархия, в Германии — фашистская диктатура, во Франции — Бонапарт… И если внимательно присмотреться к истории, то в политическом устроении людей никакого прогресса не видать — а видать, как люди в разных странах пользуются то одной, то другой системой власти, черпая варианты из довольно скромного набора.

В романе «В круге первом» (глава 90) Герасимович — персонаж, которому автор отчетливо сочувствует, — излагает Нержину концепцию «интеллектуального общества», в котором вместо демократии было бы справедливое неравенство, основанное на истинных дарованиях, природных и развитых; в таком обществе власть принадлежала бы духовной элите — самоотверженным, совершенно бескорыстным и светоносным людям. В России же власть должна принадлежать техническим интеллигентам. Увы, нет новизны и в изобретении Герасимовича. В старом императорском Китае правила духовная элита, составленная из самых образованных людей своего времени, сдававших к тому же специальные экзамены на право руководить. Императоры писали стихи. Существовала невиданная больше нигде в мире терпимость к инакомыслию — рядом с официальной доктриной конфуцианства безбедно существовали буддизм, даосизм, затем и христианство. Представители элиты правили страной, уважали крестьянство, за счет которого жили, не допускали никакого технического прогресса, не верили в утопии, помещая «золотой век» в глубоком невозвратном прошлом, руководствовались нравственными понятиями. В отдельные моменты своей истории Китай достигал, видимо, максимума того, чего может достичь атеистическое («социалистическое», по Шафаревичу) общество. И что же? На практике это правление приводило к раздорам, войнам, смутам; счастья в стране не было, нравственного или иного какого прогресса — тоже. А что до элиты, так почитайте роман «Неофициальная история конфуцианцев», написанный задолго до того, как появилась русская техническая интеллигенция, — вы увидите в этом романе знакомые картины коррупции и разложения, слабости и скудоумия этой самой элиты. Но главное в том, что китайская система была крайне неустойчивой, не просуществовала мирно ни разу свыше двухсот лет подряд — изнашивалась, как и все другие системы, и падала либо жертвой нашествия других народов, либо в результате внутренних смут.

Всматриваясь в историю, мы замечаем наряду с небольшим числом вариантов политических систем некоторый как бы закон, их характеризующий, — закон странный, но довольно очевидный: ни одна форма власти долго не удерживается, она словно бы утомляется, исчерпывает себя, изнашивается, и на смену ей приходит другая форма, новая. Именно только одно и важно, чтобы была сменяющая форма новой, а лучше она предыдущей или хуже, — людям, увлеченным перестройкой власти, совсем не важно. Если бы общество было отдельным существом, то можно было бы его спросить: «Зачем ты меняешь хорошее на плохое? Зачем, например, ты отказалось от демократии и променяло ее на фашизм?» Боюсь, что единственный искренний ответ этого существа был бы: «Не знаю… Так получилось…» Может быть, оно еще добавило бы: «Мне казалось, что так будет лучше…»

А как же знания, накопленные за столько веков?! Как же те основательные умы, которым так ясна была иерархия ценностей? А им тоже — казалось…

Словно нуждаются человеческие сообщества как в системе власти, так равно и в смене системы. Словно бы служит эта смена чем-то вроде подстегивания, понукания — служит способом привести нечто в движение. Общество как бы выбирает себе новый наряд — и незаметно, чтобы на этот выбор сколько-нибудь существенно влияли знания, рецепты и очевидные ценности: никакого эгоизма, порой даже и никакого чувства самосохранения не обнаруживает общество, меняя формы власти…

Но, может быть, при этих переменах выигрывает нравственность? Увы. С ней дело обстоит кисло и во время перемен, и во времена стабильности: демократичнейшие англичане спокойненько привязывают к жерлам пушек сипаев и убивают их вот таким зверским способом, стреляя им в спины, демократичнейшие американцы воюют во имя рабства, линчуют негров, воруют, подкупают… Свободная бесцензурная печать травит Жаклин Кеннеди, превращая ее жизнь в ад, рисует радужными красками положение в замученном страхом Китае, врет на каждом шагу, мало чем отличаясь в смысле нравственном от пещерной печати подцензурной.

Нет, не обнаруживается прогресса ни в смене одной формы власти другой, ни в нравственном совершенствовании человека и общества.

Не радует взор и нравственная картина там, где от «низших» форм собственности перешли к «высшим». Посмотрите сами: национализировали, обобществили почти все, что было в личном владении, стали сообща вести хозяйство, установили полный социализм — и вдруг миллионы тружеников, освобожденных от эксплуатации себе подобными, оказались в положении наихудших рабов: их согнали в «трудовые» лагеря, лишили прав, семьи, свободы, заставили работать от зари до зари под дулами винтовок, под охраной собак, обрекли вымирать от голода, холода, болезней. Но и за пределами лагерей никакого прогресса не видать: труд оплачивается ниже, чем частным капиталистом, нанимателем, производительность труда низкая и не имеет ни одного шанса стать выше, чем там, где собственность частная, свобод — жалкий минимум, везде воровство, пьянство, угодничество, трусость, предательство, ложь. Так почему социалистическая собственность лучше, а частная — хуже? И как это получилось, что пролетариат, установив свою диктатуру, эскплуатирует самого себя гораздо более свирепо, чем отдельный своевольный хозяин? А ведь и хозяин эксплуатирует достаточно жестоко. Почему рабочий класс так собой неудачно управляет, что живет хуже, чем при управлении капиталиста?..

Плохи все формы власти и собственности — и потому хочется сменить имеющуюся, но идеальной нет… Вот и меняют на то, что есть. Все пары ботинок, которые есть у человека, жмут, — но та, которую носишь, кажется, что больше всех…

Существование разных форм власти и собственности на земном шаре не подтверждает идею прогресса как движения человечества от худшего к лучшему.

Добавим, что власть и собственность обнаруживают тесную взаимосвязь — богатый захватывает власть, а имеющий власть легко богатеет. И тщетно мы пытались бы определить, что тут «первично», а что — «вторично», что причина, а что — следствие. Похоже, что и то, и другое просто разные формы одного и того же приобретательного порыва человека, реализация его хватательного, присвоительного рефлекса.

Все усилия положительных умов, пытающихся выработать и утвердить идеалы, пропадают втуне, и остается этим замечательнейшим, достойнейшим людям утешаться мыслью, что без их постоянной и упорной работы мир был бы еще отвратительнее, чем он есть, — утешение, к сожалению, не очень убедительное, потому что в его основе нет никаких фактов, а есть лишь потребность в утешении.

Человечество знает о добре и зле, но не пользуется этим знанием в своей практической истории. Иначе говоря, не понятия добра и зла определяют выбор человечества.

Добро и зло остаются, в лучшем случае, в неизменной пропорции на протяжении всей истории рода людского.

Невольно вздрагиваешь, услыхав еще одного пророка, зовущего, как в свое время другие преобразователи, к лучшему устройству: в тираническом обществе к демократии, в демократическом обществе к чему-то неясному (на поверку выходит — к монархии и тирании). Опять подгоняют! Беги, общество, не стой на месте, двигайся куда хочешь, только не останавливайся!

Будущее в полном мраке, выбор социальных устройств ограничен и весь уже неоднократно использован — не имеет значения, беги!

Тяжело бежать, ноги стерты в кровь, не годятся ботинки — что ж, говорят пророки, новые надень, только не останавливайся.

Добро не руководит нашим выбором, зло не оставляет нас — все равно, беги!

Раз мы не в силах при столь обширных познаниях предсказать будущее, раз нет прогресса, раз неясно, почему люди делают тот или иной выбор, почему им необходимы перемены — значит, мы не знаем о себе и о своей истории чего-то самого главного, основного, значимого, действительного, а знаем только мнимую историю, располагаем только грудой хорошо изученных кусочков, которые никак не укладываются в цельную мозаичную картину.

Огромные наши знания о собственной истории бессильны помочь людям эту самую историю понять.

Малоправдоподобна мысль, что причина этого бессилия — недостаточность наших знаний. Говорят, что, дескать, когда мы выясним новые факты, уточним старые, то истина нам сама собою и откроется. Боюсь, что не откроется. Знаний накоплено очень много, сумма их увеличивается стремительно, но пониманием еще и не пахнет. Чего-то самого главного не понимаем мы, несмотря на имеющиеся у нас знания.

Эти громадные знания оказываются в самом главном бесплодными, мнимыми.

Создано много теорий и концепций, так или иначе объясняющих исторический процесс и его смысл: философских, религиозных, этических, экономических, мистических…

Ни одно из этих объяснений не работает, ни одно из них, «овладев массами», не изменило одного из главных признаков человеческого общества и его истории — непредсказуемости движения этих самых масс. Более того, сами теории быстро вписывались в конкретную жизнь, теряли (если имели) свою этическую нормативность и превращались в частицу общего необъяснимого человеческого потока, становились самостоятельной сферой практической работы людей.

Особенно наглядно и болезненно превращение, испытанное христианской церковью, — начав с «не убий», она пришла к благословлению войн и смертной казни, к принятию и одобрению государственной лжи и насилия; она сама — страшно и написать! — стала частью государства, разделила власть с князьями мира сего.

Я уверен, что знания и в перспективе ничего нам не дадут, а объяснения, кажущиеся убедительными, будут быстро утоплены в конкретной жизни, употреблены для поддержания импульса движения в человечестве.

Очевидно, выход только в том, чтобы попытаться в океане мнимой истории обнаружить некоторые действительные течения; в непредсказуемом движении рода человеческого найти предсказуемо меняющиеся величины.

Меняется, как будто, все. Единственное, что неизменно — это сам факт непрерывных изменений. Но изменения могут быть непредсказуемые, не дающие нам пока ничего для выяснения картины мира, в котором мы живем; а могут быть предсказуемые, помогающие нам понять смысл истории.

Как обнаружить эти предсказуемые изменения? Ведь для обнаружения их нужно прежде всего разорвать связь познающего с самим собой, нужно поглядеть на людей и на самого себя как бы извне, со стороны.

Возможна ли такая операция?

На первый взгляд невозможна.

Действительно, человек весь — и физически, и умственно, и духовно — создан природой, отшлифован обществом, обучен языку с его ограниченными и громоздкими средствами, приучен к способам мышления, ограничен органами чувств. Как же ему оторваться от самого себя и посмотреть на себя со стороны? Как увидеть себя не своими глазами?

И все-таки есть некоторые основания надеяться, что такая операция возможна.

Двадцатый век принес несколько событий, которые надежду эту и питают. Вспомним прежде всего двойной выход человечества в космос: сначала косвенный — воспроизведение людьми на своей планете процессов, происходящих только вне Земли (атомное и термоядерное горение), а затем и прямой — полеты в космос людей, смотревших на Землю со стороны и запечатлевших ее на пленке; полеты спутников с людьми и без них.

Другое очень важное для нашей темы событие — принципиальное изменение научного мышления, отказ науки от очевидного, от того, что кажется очевидным здравому смыслу. Такой отказ характеризовал науку и прежде (вспомним, например, представления древних об иллюзорности видимого мира или обнаружение комплексных чисел в алгебре), но лишь в XX веке он привел к изменению физической картины мироздания в целом (теория относительности, кривизна пространства, представления об обратном ходе времени, волновая и корпускулярная природа электрона, антивещество и т. п.). «Новая ситуация в современном мышлении возникает в силу того, что научная теория выходит за рамки обыденного здравого смысла», — говорит А. Уайтхед.

Наконец, последнее обстоятельство — многоголосое предупреждение о грозящей человечеству гибели, которое мы слышим со всех сторон и которое вызвано тем очевидным обстоятельством, что люди, воюя и ненавидя друг друга, создали оружие, способное разом уничтожить и ненавидящих и ненавидимых, и пролетариев всех стран и капиталистов, и коммунистов и христиан, и помещиков и батраков, и «хорошие» нации и «мерзкие», и «чистых» арийцев и «грязных» неарийцев, и «избранные» народы и «языческие» племена.

Совокупность этих факторов и заставляет посмотреть, вернее попытаться посмотреть на род людской не с позиций частных, местных, не с позиций интересов той или иной части людей, а с точки зрения общей — как на некоторое непонятное, но чрезвычайно активное вещество, обладающее некоторыми только ему присущими особенностями.

Возникает вопрос: можем ли мы при таком взгляде увидеть что-то действительное или нам попрежнему будет доступно лишь мнимое?

Постараемся ответить на этот вопрос.

Прежде всего, люди — некоторое биологически однородное множество, состоящее из внешне очень похожих друг на друга отдельных особей. Возникли эти особи, видимо, в тот же период времени, что и класс млекопитающих в целом — именно к этому классу, как мы знаем, относится и человек разумный. Млекопитающие появились на Земле примерно 150–125 млн. лет назад; следы человека уже обнаружены во времени, отделенном от нас приблизительно тремя миллионами лет, и нет никаких оснований сомневаться в том, что будут открыты и еще более древние следы.

Биологи и антропологи много пишут о том, что в процессе утробного развития человеческий организм обнаруживает последовательное сходство с разными классами живых существ. Как известно, эти наблюдения сформулированы в виде биогенетического закона Мюллера-Геккеля, согласно которому онтогенез (развитие отдельной особи) есть быстрое и краткое, так сказать, конспективное повторение филогенеза (развития данного вида). Действительно, человеческий зародыш в утробе матери последовательно похож на многоклеточных животных, на хордовых, на рыб, на земноводных, на пресмыкающихся, на низших млекопитающих и, наконец, на человекообразных обезьян. Много сходного между людьми и животными обнаруживается и в психической организации, и даже в психической деятельности.

Для нас, впрочем, не так важны конкретные детали процесса происхождения человека, как общая концепция, которую разделяют практически все ученые от Ламарка до Тейяра де Шардена: человек генетически связан с общим развитием живого мира на Земле, биологически он — часть фауны, возникшая в ходе общей эволюции жизни. Сказать что-либо точнее нам не позволяет современный уровень науки, которой еще предстоит немалый труд, прежде чем она сумеет непротиворечиво ответить на вопрос о происхождении человека.

Мы не знаем, как появился человек, но мы знаем, что он появился. И знаем также — едва появившись, он приступил к деятельности, которую мы уже вполне достоверно можем проследить в ее основных чертах на глубину в несколько тысяч лет, опираясь на материальные следы этой деятельности и на огромные запасы письменных источников.

История людей поразительна! Во всех концах земного шара человек неутомимо, одержимо трудится и действует. Лишь незначительная часть плодов его деятельности действительно необходима ему для поддержания жизни; для того, чтобы добыть себе пищу, защититься от непогоды, произвести и вырастить потомство, человеку нужно совсем немного усилий. Мы знаем сообщества других видов, например, пчел и муравьев, видим, что их жизнь тоже протекает в неустанном движении и работе, но у них каждое движение и каждый поступок функциональны, целесообразны, служат ясной и простой цели — сохранению сообщества, вида. Их отношения с природой уравновешены, представляют собой часть общей гармонии, единого и вполне саморегулирующегося механизма. И только человек как будто все более явственно дисгармонирует как со своей натурой, так и с окружающим его ближайшим миром нашей планеты. Ни для того, чтобы прокормиться, ни для защиты от холода или дождя, ни для продолжения рода не нужны, видимо, самолеты или паровозы; не нужны предметы роскоши, телевизоры, водородные бомбы или наркотики. Никакой биологической целесообразностью не объяснить, казалось бы, бесчеловечное взаимоистребление людей с помощью войн и насилия, особенно бурно и масштабно проявившихся в наше время, в XX столетии.

Наблюдая деятельность множества особей, мы замечаем, что люди не способны жить вне общества. Только вместе, сообща они действуют и живут. И предметы роскоши, водородные бомбы и телевизоры приобретают смысл только в обществе.

Поэтому первый наш вывод может быть такой: жизнедеятелен в масштабах планеты не одинокий человек, а вся совокупность людей. И потому искать действительную историю мы должны не в судьбах отдельных людей, а в движении всей человеческой живой массы. В известном смысле мы можем утверждать, что человек исторически существует лишь во множественном числе — как люди, настолько многочисленны и тесны связи его с себе подобными. Человек в известном смысле и с некоторой точки зрения, так сказать, лишь частица живого вещества, покрывающего планету; поэтому нам интересна и важна не личность, а это самое живое вещество, которое называется человечеством.

Итак, действительная история для нас — это поведение, деятельность и общие судьбы всего человечества — независимо от поведения, деятельности и судеб каких-либо его частей, вроде государств, племен, народов, наций, классов, групп и выдающихся личностей.

Что же характеризует человечество в целом? Что мы можем уверенно сказать о его деятельности?

Человеческая масса на Земле действует с несомненным ускорением. Около одного миллиона лет ушло на развитие техники в эпоху нижнего и верхнего палеолита, на освоение энергии огня; примерно девять тысяч лет назад возникли общины оседлых земледельцев и пастухов, которые пользовались одомашненными животными и вели сельское хозяйство; приблизительно пять тысяч лет назад люди научились пользоваться силой ветра для движения судов; всего лишь две тысячи лет назад человечество стало пользоваться силой текущей воды для движения мельниц… Примерно триста пятьдесят лет назад началось бурное развитие экспериментальной науки и техники — и с этого момента ускорение деятельности человеческой массы стало особенно очевидным; двести лет назад — начали использовать немускульную энергию (кроме энергии ветра и воды); сто тридцать лет назад — электрическую энергию; восемьдесят лет назад — энергию нефти; тридцать лет назад — атомную энергию…

Части человеческой массы сплошь и рядом тем или иным способом (или в силу тех или иных причин) не включались в процесс ускоренной жизнедеятельности. Отдельные народы оставались на уровне верхнего или даже нижнего палеолита, другие не предпринимали ничего для овладения естественными науками и «передовой» техникой, третьи старались отгородиться от мира и изолироваться, четвертые даже умудрялись двигаться «назад», теряли сельскохозяйственные навыки, возвращались к кочевому или собирательскому образу жизни. Но несмотря на неравномерное развитие частей, несмотря на особые усилия Китая, Японии, отдельных племен Азии, Африки, Океании и Америки — связи между людьми в мире непрерывно усиливались, и техническое развитие захватывало всех; сейчас на наших глазах этот процесс если еще и не завершается, то, во всяком случае, идет все интенсивнее и ускореннее.

Главным в этом движении является, несомненно, все большее и большее использование человечеством энергии, скрытой в окружающем его мире. Мы видим, что источником для всех видов энергии, которыми овладевает человечество, служит природа: растительный мир, уголь, нефть, газ, уран и т. п. Человечество неутомимо преобразует среду своего обитания, «пожирая» ее в прямом и переносном смысле слова. Примерно уже сто лет отдельные люди наблюдают очевидные последствия этой деятельности в масштабах планеты: загрязнение атмосферы, воды и суши, истребление флоры и фауны становятся предметом озабоченности многих ученых и даже политиков. Люди с возрастающим изумлением смотрят на результаты того самого «технического прогресса», которому так увлеченно поклонялись и которому не предвидели конца.

Итак, первое, что мы можем с уверенностью сказать о человечестве: оно все быстрее и быстрее раскрывает, использует, приводит в движение энергию, потенциально заключенную в нашей планете.

Это — первый и очень важный факт действительной, а не мнимой истории.

Есть и второй факт. Вещество человечества в целом чувствует себя биологически превосходно, о чем свидетельствует все возрастающая его масса, то есть все увеличивающаяся численность людей. Так, в 1650 году человечество насчитывало 545 млн. особей, в 1850-м — миллиард (удвоение примерно за двести лет), в 1900-м — 1608 млн., а в 1930-м — два миллиарда (удвоение примерно за 80 лет), в 1950-м — 2454 млн., в 1960-м — три миллиарда, а 28 марта 1976 года численность достигла четырех миллиардов человеческих существ, то есть очередное удвоение произошло за 46 лет. Конечно, на основании этих цифр мы не можем делать прогнозы — завтра рост народонаселения может неожиданно затормозиться, а то и вовсе пойти вспять. Но сегодня мы имеем право с уверенностью сказать, что условия для ускоренного размножения людей на Земле, несомненно, благоприятны.

Итак, второй факт человеческой истории, действительной истории, а не мнимой: людей становится все больше и больше, человеческое вещество успешно размножается, заполняет пространства Земли, начинает выбираться в космос.

Конечно, я понимаю, что выражения вроде «человеческое вещество» могут шокировать. Ведь это, как мы знаем, никакое не «вещество», а неповторимые личности, индивидуальности, с мечтами, надеждами, любовью, верой, с теплыми сердцами, со страстями и слабостями, порой с трезвым разумом и добрыми чувствами. Но никакая любовь к этим существам, к самим себе, к самому себе, никакое уважение к человеческой личности не должны мешать нам видеть только то, что действительно имеет место — это необходимо ради нас самих.

Существует и третий факт действительной истории: род человеческий неустанно и непрерывно увеличивает сумму зафиксированной информации, пополняет свою коллективную память знаниями об окружающем мире, о самом себе, творит ту особую реальность, которую мы называем искусством, предается грезам, дает волю воображению…

Этими тремя фактами и исчерпывается все, что мы можем в истории признать действительным… Остальное мы не можем измерить, не можем в нем подметить несомненно направленное изменение — во всяком случае, в глобальном масштабе.

Сходная задача — найти в истории некоторые независимые от места и времени элементы, обнаружить характерное именно для человечества — стояла и перед Арнольдом Тойнби. В уже цитированной выше книге «Изменение и привычка» (глава так и называется — «Постоянные слагаемые человеческой истории») он перечисляет те духовные черты людей, которые он считает постоянными и характерными только для человека: сознание, включая и самосознание; свобода воли, выбора — неважно, подлинная ли это свобода или кажущаяся; способность различать добро и зло («…каждый выбор, который делает человеческое существо, в какой-то, пусть сколь угодно слабой степени, есть выбор между жизнью и добром, с одной стороны, и смертью и злом — с другой») — Тойнби считает очень важным, что в основе любого этического кодекса при относительности его установок лежит абсолютная вера в то, что добро и зло можно и нужно различать; религия, то есть вера в некую высшую силу, которая управляет человеком. Эти четыре постоянные свойства людей направлены на неизменность и непрерывность способов человеческого существования всегда и везде, но есть и такие слагаемые, которые ведут к изменениям. Среди последних Тойнби отмечает, прежде всего, любопытство, влекущее человека к новым наблюдениям и открытиям; потребности делиться достигнутым служит язык, а передача сведений о достигнутом и узнанном ведет к обучению новых поколений старыми; в процессе этого обучения передаются социальные и культурные традиции, причем для общества относительно большую важность имеет благоприобретенное, а не природное.

Нетрудно заметить, что самый известный историк нашего времени относит к постоянным слагаемым человеческой природы только то, что не поддается никакому измерению. Как, действительно, измерить сознание? свободу воли? любопытство?

Но невозможность измерить эти постоянные величины — полбеды. Беда в том, что неясно, к кому они относятся — к человеку или обществу? Нам известны, например, не только верующие, но и атеисты; известны общества, которые не верят в высшую силу, а поклоняются вполне земным суевериям; известны люди, не проявляющие никакого любопытства к устройству мира, и общества, не ищущие открытий. Тойнби смешивает человека с совокупностью людей, часть — с целым, отдельную клеточку — со всем организмом. Свойства отдельных людей принимаются за свойства целого. Но среди индивидуумов можно найти практически любые характеры, любые типы поведения. На основе анализа каких личностей можно делать выводы об обществе? Флегматиков или истериков? умных или глупых? честолюбивых или стремящихся к безвестности? опирающихся на доводы рассудка или живущих порывами сердца? протестантов или индуистов? Увы, мы не найдем ни одной черты в характере человека, которой нельзя было бы тотчас найти и противопоставить черту противоположную. Природа словно бы позаботилась, чтобы клеточки человеческого общества находились в постоянном столкновении друг с другом, не знали бы покоя, не могли бы примириться, достигнуть единства действий. Если же такое примирение и единство действий достигается группами клеточек (в формах семьи, общины, племени, нации, государства, религии и т. д.), то эти группы вступают в столкновение и несогласия с другими группами, да и внутри них начинаются центробежные процессы, так что никакой стабильности этим группам достичь не удается.

Постоянные единицы человеческой истории, которые выделяет Тойнби, нисколько не помогают нам понять направление движения человеческой массы, не помогают предсказать будущее.

В нашей стране попытку найти в человеческой истории некоторый порядок и хоть какую-то последовательность предпринял Николай Иосифович Конрад. Он был одним из немногих более или менее благополучно уцелевших русских востоковедов (1938–1941 годы провел в концлагерях и тюрьмах, но попал в узенькую полоску предвоенной «реабилитации» и выжил) — одним из тех замечательных востоковедов, плеяда которых перед революцией озарила нашу науку и конкретными исследованиями, и усиленными поисками (в русле русского традиционного искания) ответов на общие вопросы — о смысле истории и жизни. Тяжелые жернова репрессий, террора, травли и проработок неутомимо старались перемолоть эти драгоценные зерна национальной культуры в муку той посредственности, из которой затем можно было бы выпекать любую демагогию — и, увы, кое в чем преуспели эти жернова… Общественные науки в значительной мере превратились в служанку марксистских суеверий, заговорили каким-то странным фальшивым языком, стали вдруг видеть в истории то, чего там нет (рабовладельческую формацию, например), и не видеть того, что есть или было (например, Будда — вслед за Христом — был объявлен личностью мифической). Не избежал уплаты общей дани и Конрад. И все-таки многое ему удалось и сказать, и сделать. Он напоминал миссионера среди людоедов — глубокий и остроумный собеседник, широчайше образованный человек, он умел произвести такое впечатление, что самые кровожадные туземцы неожиданно для самих себя отказывались от употребления человечины и переключались на сырое мясо диких животных… Он был христианин — в России, замечу, ни один выдающийся писатель, художник или гуманитарный ученый не христианин появиться не может, это по многим глубоким причинам исключено, — делал очень много добрых дел, но веру свою не афишировал, верил незаметно. Завещал же похоронить себя церковно — и за это посмертно попал в немилость у властей.

В начале шестидесятых годов он написал статью «О смысле истории». Это, пожалуй, самое глубокое и значительное у нас выступление на эту тему до работ Солженицына и Шафаревича, а в подцензурной печати и вовсе единственное. Не случайно между Конрадом и Тойнби завязалась интереснейшая переписка, но этот диалог прервала смерть Конрада (говорят, его кончину ускорила мелкая травля завистников — страшная для людей его поколения и лагерного опыта).

Оставлю в стороне вопрос, насколько Конрад был убежден в справедливости марксистской концепции о схеме формаций, изложу только важнейшее в статье.

Этим важнейшим является прежде всего сама постановка вопроса о смысле истории, попытка «наметить философскую концепцию истории. Сделать это можно, однако, только принимая во внимание историю всего человечества, а не какой-либо группы народов или стран… строить концепцию исторического процесса на материале, ограниченном рамками Европы или Азии, Запада или Востока, невозможно. Материалом может быть только история всего человечества, которое именно в целом и является подлинным субъектом истории».

Смелость Конрада очевидна. Мало кто из ученых, даже обладающих очень большими познаниями, решится на такую постановку вопроса.

«При всякой попытке осмыслить исторический процесс, — пишет он, — неизбежно встает вопрос: имеет ли этот процесс вообще какой-либо смысл, имеет ли он хотя бы какую-то направленность?»

Являясь сторонником той точки зрения, что исторический процесс имеет и смысл, и направленность («если рассматривать его в больших линиях»), Конрад устанавливает признаки такого направленного движения. Не так много этих признаков и мало что они добавляют к тому, что изложено было выше в этой главе. Это, во-первых, заселение и освоение всех земель на нашей планете, пригодных для жизни человека — так сказать, процесс расползания «человеческого вещества» вширь, захват им пространства; это, далее, трудовая деятельность людей, становящаяся все более и более интенсивной; это расширение познавательной деятельности, обращенной на природу и на общество. И вот, отметив эти черты, свидетельствующие об изменениях истории и о ее целенаправленности, Конрад задает неожиданный вопрос: «Остается только решить: что же, это и есть прогресс?»

В этом «только» много горькой иронии.

Когда-то на наших современников тяжелое впечатление произвел один эпизод, описанный очевидцем:

«Все вскочили на ноги. Раздались ликующие крики… Издавая нечленораздельные звуки, похлопывая друг друга по спине, на песке прыгали от радости ученые».

Картинка нарисована Р. Лэппом в книге «Атомы и люди».

Чему же радовались эти ученые? Почему они ликовали? Почему они плясали?

Они успешно взорвали первую в мире атомную бомбу.

Через три недели смерть плясала в Хиросиме.

Может быть, эти ученые — какие-то дикари, людоеды?

Нет, они вполне «нормальные» люди. Более того, это очень высоко образованные люди — вне всякого сомнения, для успеха с бомбой они пользовались развитыми средствами труда, причем пользовались весьма эффективно, обладали обширными знаниями о природе…

Но их танец на песке и их нечленораздельные вопли радости по поводу того, что теперь с их помощью можно разом убить и покалечить сотни тысяч людей, тошнотворны.

Чего же им недостает, этим образованным людям, а также всем нам?

Один из этих танцоров, знаменитый физик Энрико Ферми, сам произнес нужное слово:

«Не надоедайте мне с вашими терзаниями совести! В конце концов, это — превосходная физика!»

Вот это надоедливое слово — совесть.

Ах, как оно путается под ногами и как мешает «прогрессу». Но:

«Совесть и позволяет не бросать надежды на будущее человечества даже в самые тяжелые времена», — написал Конрад. По его словам, именно это «удивительное свойство человеческого начала в человеке», эта «высшая этическая категория» и есть то главное, без чего невозможна надежная связь между людьми, без чего лишены всякого человеческого содержания социальные, научные и технические достижения.

И Конрад делает вывод, что прогрессивно лишь то, что сочетается с гуманизмом:

«Гуманизм является идеей, по своему общественному содержанию, может быть, важнейшей из всех великих идей, выдвинутых человечеством на протяжении многих тысячелетий его истории. Идея гуманизма — результат огромного исторического опыта в его наиболее глубоком восприятии, результат осознания человеком в процессе такого опыта самого себя, своих общественных задач. Идея гуманизма есть высшая по своей общественной значимости этическая категория. Она всегда была высшим критерием настоящего человеческого прогресса».

Важно, что Конрад понимает гуманизм не в противопоставлении «человеческий разум против божественной воли», а в смысле любви к человеку, то есть в соответствии с евангельской проповедью любви.

Стало быть, именно то, насколько развита в обществе взаимная любовь людей, и служит показателем прогресса.

Конрад не пишет о путях и судьбах такого гуманизма. Он только замечает, что на протяжении всей истории человечества мы видим не только устремления к взаимной любви, но и мечты об идеале.

В полном соответствии с традициями русской мысли Конрад ставит вопрос об отношении человека к природе:

«Если видеть в гуманизме то великое начало человеческой деятельности, которое вело человека до сих пор по пути прогресса, то остается только сказать: наша задача в этой области сейчас — во включении природы не просто в сферу человеческой жизни, но в сферу гуманизма, иначе говоря, в самой решительной гуманизации всей науки о природе. Без этого наша власть над силами природы станет нашим проклятием: она выхолостит из человека его человеческое начало».

Да, вне развития нравственного начала никакого прогресса нет и быть не может; поэтому ни уровнем достигнутого благосостояния, ни уровнем технического развития, ни уровнем вооруженности «прогрессивность» того или иного общества не измерить — единственной мерой может служить только уровень нравственности в этом обществе.

Но тут-то мы и становимся в тупик: оказывается, очень трудно найти основания, с помощью которых одно общество мы можем назвать более нравственным, чем другое; хуже того — очень, казалось бы, нравственное общество, убивавшее и мучившее мало своих членов, начинает убивать и мучить много, и нет никаких гарантий, что такая деградация не постигнет любое общество. Гуманизм, нравственность должны бы служить надежным показателем прогресса, но — не служат…

Пытаясь найти в истории действительные элементы, блестящую идею выдвинул Тейяр де Шарден в книге «Феномен человека». Он считает, что весь мир с момента своего появления развивается от низших уровней сознания к высшим, что впереди вселенную ждет некая ослепительная вершина — предел развития сознания, некая высшая, уже надчеловеческая точка зрелости. Он отмечает следующий «очевидный факт»:

«Изменение биологического состояния, приведшее к пробуждению мысли, не просто соответствует критической точке, пройденной индивидом или даже видом. Будучи более обширным, это изменение затрагивает саму жизнь в ее органической целостности и, следовательно, оно знаменует собой трансформацию, затрагивающую состояние всей планеты».

Что же означает это событие невероятной важности — появление человека? Каково будущее человечества? Можно ли это будущее предсказать, опираясь на идею Тейяра де Шардена?

Вот что он пишет, отвечая на эти вопросы, о смысле истории:

«Вследствие случайной конфигурации континентов на Земле имеются районы, более благоприятные для объединения и смешения рас — обширные архипелаги, узкие перешейки, широкие, пригодные для обработки равнины, особенно орошаемые какой-нибудь крупной рекой. В этих-то привилегированных местах, естественно, и стремилась с начала оседлой жизни сосредоточиться, смешаться и накалиться человеческая масса. …Более или менее выделяются в прошлом пять таких очагов: Центральная Америка с цивилизацией майя; Южные моря с полинезийской цивилизацией; бассейн Желтой реки с китайской цивилизацией; долины Ганга и Инда с цивилизацией Индии; наконец, Нил и Месопотамия с Египтом и Шумером. Эти очаги появились (за исключением двух первых, гораздо более поздних), по-видимому, почти в одну и ту же эпоху. Но они в значительной степени развиваются независимо друг от друга, и каждый из них словно стремится распространить и расширить свое влияние, как будто он один должен поглотить и преобразовать землю.

Поистине, не во встрече ли, конфликте и в конечном счете постепенной гармонизации этих великих соматопсихических потоков состоит сущность истории?»

Замечу с грустью, что встреча произошла, конфликт — налицо, а вот гармонизации даже и постепенной пока не видать и ничто на такую гармонизацию не указывает… Но Тейяр де Шарден верит в историю и отводит особую роль Западу:

«В этой пылающей зоне роста и всеобъемлющей переплавки все, что ныне составляет человека, было найдено или по крайней мере должно было быть вновь найдено. <…> от одного края света до другого все народы, чтобы стать человечными или стать таковыми еще больше, ставят перед собой упования и проблемы современной Земли в тех же самых терминах, в которых их сумел сформулировать Запад».

Увы, нигде не видно что-то народов, которые стремились бы на деле «остаться человечными» или «стать таковыми еще больше»; не видно и народов, которые бы «ставили перед собой упования и надежды» и осуществляли их хоть сколько-нибудь удовлетворительно перед лицом этической критики.

Совпадая во многом с Конрадом, Шарден считает наше время особенно значительным, упорно видит в истории некие существенные для его концепции перемены: экономические (собственность стала безличной, богатство наций не совпадает с их границами), в промышленности (до XVIII века был известен лишь один вид химической энергии — огонь, и лишь один вид механической — «мускулы людей и животных, умноженные в машине», а с тех пор какие перемены!) и изменения социальные (пробуждение масс).

Действительно, мы видим изменения в промышленности, точнее, изменения в качестве и количестве потребляемой людьми энергии; остальное же либо спорно, либо просто непонятно — что значит, например, пробуждение масс?

Шарден пишет о преобразующей деятельности человека — и эти его историко-философские взгляды нам особенно важны:

«После долгого вызревания, скрытого кажущейся неизменностью земледельческих веков, наконец пришел час нового изменения состояния, который отмечен неизбежными муками».

Это «изменение состояния» выражается в преобразовании человеком ноосферы:

«Земля, дымящаяся заводами. Земля, трепещущая делами. Земля, вибрирующая сотнями новых радиаций. Этот великий организм в конечном счете живет лишь для новой души и благодаря ей. Под изменением эры — изменение мысли».

В чем же он видит изменение мысли?

В том, что люди поняли «необратимую взаимосвязь всего существующего»; в том, что время и пространство органически слились, соединились; в том, что отдельные люди вопреки мнению других постигли идею эволюции — этого света, озаряющего все факты, этой кривой, в которой должны сомкнуться все линии; в том, что люди оказались способными «видеть не только в пространстве, не только во времени, но и в длительности».

О чем же свидетельствует это изменение?

Об очень и очень важном — прежде всего, о том, что человек открыл, что он, человек, есть «не что иное, как эволюция, осознавшая саму себя».

Шарден, наблюдая пристально историю рода человеческого, стремится показать читателю его книги, что люди вовлечены в космический жизненный поток не только материальной стороной их организмов, не только биологически, что человеческое сознание, разум, душа — тоже результат длительного эволюционного процесса всего космоса. «Социальный феномен — кульминация, а не ослабление биологического феномена», — подчеркивает он и пишет: «Мы чувствуем, как через нас проходит волна, которая образовалась не в нас самих. Она пришла к нам издалека, одновременно со светом первых звезд. Она добралась до нас, сотворив все на своем пути. Дух поисков и завоеваний — это постоянная душа эволюции».

Шарден был одним из первых, кто распространил идею эволюции на мир сознания, кто поместил человека в общий ход развития самопознающей природы. Но он невольно поставил «человека сознательного» в центр эволюции, в вершине ее. Именно так и должно казаться каждому, кто осмысляет место человека в мире, будучи не в силах полностью освободиться от самого себя и от восхищения собой и себе подобными. Предпочтение, которое оказывает Шарден роду человеческому, особенно заметно там, где он точнее всего и острее формулирует свою мысль, например, в следующем рассуждении:

«В общем, чем больше живое существо выступает из анонимных масс благодаря собственному сиянию своего сознания, тем больше становится доля его активности, передаваемая и сохраняемая путем воспитания и подражания. С этой точки зрения человек представляет собой лишь крайний случай преобразований. Наследственность, перенесенная человеком в мыслящий слой Земли, оставаясь у индивида зародышевой (или хромосомной), переносит свой жизненный центр в мыслящий, коллективный и постоянный организм, где филогенез смешивается с онтогенезом. От цепи клеток она переходит в опоясывающие Землю пласты ноосферы».

Шарден делает из этого важнейший для меня вывод: эволюция обретает в человеке свое самосознание. И тут же — именно из-за антропоцентризма! — сбивается, утрачивает логику и заявляет, что человечество держит эволюцию в руках и, тем самым, эволюция может либо продолжать себя, либо отвергнуть — это зависит от воли людей. Если бы это было так, то — согласно той же идее постепенного возрастания сознания — эволюция все более овладевала бы этой возможностью управлять сама собой и мы видели бы следы этого процесса в истории; однако ничего такого мы в истории не наблюдаем…

Естественно, что будущее человечества Шарден видит во все большем развитии сознания, в появлении сверхличности, в достижении в конечном счете высшей точки развития — некой точки омеги, последней, где происходит слияние человека с Богом, торжество действенной любви, причем Шарден допускает, что этого может не произойти по вине человека.

Тойнби, Конрад, Шарден. Три наших современника, англичанин, русский и француз, сторонники разных оттенков христианства — протестант, православный и католик… Каждый из них шел своим особым жизненным путем, но все они пришли к очень близким идеям. Не хватает какого-то совсем небольшого усилия, чтобы увидеть сквозь пелену мнимостей действительный ход истории.

3. «Свобода воли»

Теоретически предполагается, что человек всегда свободен сделать или не сделать тот или иной поступок, свободен согрешить или отступить от греха, свободен сознательно выбрать между добром и злом. Предполагается также, что человек всегда может обратиться к своей совести и получить от нее ответ, хорошо он поступил или плохо.

Так оно в подавляющем большинстве случаев и есть, хотя чаще люди выбирают зло, забывают о совести или настолько запутываются в жизни и в самих себе, что не в состоянии отличить плохое от хорошего.

Вопрос о свободе воли особенно важен для христианства — ведь если бы человек не был свободен в своем поведении, то ответственность за страдания, кровь и преступления легла бы на плечи Господа Бога и вместо высшего существа, сострадающего нам и исполненного к нам любви, оставалось бы верить в какого-то бессердечного экспериментатора, для которого мучения и горе людей, происходящие по его воле, просто забава, что ли. Но и оставляя в стороне религиозные проблемы, мы знаем из опыта, что каждый человек может выбрать между хорошим и дурным поступком, что человеческая воля безгранична, о чем свидетельствуют пусть не очень частые, зато драгоценные примеры самопожертвования, стойкости и бесстрашия отдельных людей. Восхищаясь, однако, этими примерами, большинство не находит в себе сил твердо выбрать добро, а с легкостью грешит: врет, ворует, нарушает клятвы, убивает, подличает, лицемерит… Создается впечатление, что на свободу воли что-то постоянно и мощно воздействует, что-то облегчает человеку выбор зла и затрудняет выбор добра. И это воздействие приводит к такой деформации, что под сомнением оказывается даже сама эта свобода воли. Да бросьте, хочется сказать порой теоретикам последней, какая тут свобода воли, какой тут выбор, когда человек всего-навсего игрушка в руках неведомых сил, делающих с ним что угодно! Приходится делать странный вывод, что в человеке присутствует одновременно свобода воли и ее несвобода…

Обнаружить эту несвободу очень нетрудно — какую бы силу воли ни прилагал человек, какой бы ясный выбор ни делал, он не может избежать физической смерти, не может личным усилием избрать жизнь и отвергнуть смерть.

Физическая смерть — вот что ставит под сомнение свободу человеческой воли. Человек может творить добро, может делать зло, может выбрать насилие над другими или ненасилие, но рано или поздно без его ведома и без его согласия над ним будет произведено окончательное насилие и он будет убит неизвестно за что и почему — он умрет и превратится в прах. Сам человек такого исхода не выбирал — за редчайшими исключениями. И он вынужден признать, что обреченность его на смерть — результат действия неких неподвластных ему законов бытия…

Вспомним третью антиномию Канта. Тезис: мы должны предположить существование свободы, так как явления мира невозможно объяснить только законами природы… Антитезис: никакой свободы нет, а все происходит в мире только по законам природы. Оба эти положения человеческий разум в состоянии доказать строго последовательно, но разрешить это противоречие разум не в силах. Мы знаем, что Кант вышел из положения, разделив постигаемый мир на «вещи в себе» и «явления» — для первых справедлив тезис о свободной причинности, для вторых — о законной. «Доказательством потребности разума в ряду естественных причин предполагать первое свободное начало, — писал Кант, — может служить и тот факт, что все древние философы (за исключением эпикурейцев) для объяснения движения мира предполагали первого движителя, то есть действующую причину, которая начала ряд состояний. В одной природе, казалось им, нельзя найти достаточного объяснения этого первого начала».

Развивая эту мысль, Кант делает несколько замечаний, очень важных для нашей темы. Свобода, считал он, как независимость от законов природы, это не только освобождение от гнета, но и от всяких общепризнанных правил. Это словечко «гнет», это понимание угнетенности человека законами природы существенно и близко напоминает уже цитированные идеи Федорова. По мнению Канта, в случае, если мы принимаем реальность явлений, мы должны неизбежно отрицать свободу — примирить между собой мир природы и свободу в этом случае решительно невозможно. Под свободой Кант понимал любой независимый акт, не обусловленный никаким законом природы, спонтанный, как бы мы сказали, самопроизвольный.

Выходит, что законы природы убивают не только отдельного человека, они убивают и самую возможность свободы.

Мы не знаем причины смертности человека. Точнее сказать, мы знаем великое множество причин насильственной смерти, но почему человек стареет, изнашивается и в конце концов перестает жить — этого мы не знаем.

Смерть — вот что деформирует свободу воли у живущих на земле, вот что лишает их выбора, вот что вырывает отдельных людей из слоя человеческого вещества, разлитого по планете, и способствует постоянному обновлению состава этого слоя.

Попробуем представить себе, что человек не был бы смертным. Нетрудно понять, что весь мир его стал бы иным. Прежде всего, исчезли бы страхи — страхи смерти, старости, болезней, голода… Изменились бы и цели человека, и его представления о ценностях. Вот тогда, когда человек сам волен был бы выбирать жизнь или смерть — и только тогда! — мы могли бы говорить о свободе воли.

Сейчас же свобода эта отсутствует в решающем вопросе — вопросе о жизни и смерти.

Отсутствует для отдельного человека. Но, может быть, она есть у человеческого вещества в целом?..

4. Третье отношение

Вспомним, какими же надежными сведениями о человеческой живой массе располагал бы наблюдатель, глядящий на нее со стороны в течение примерно трех-четырех тысяч лет?

Прежде всего он обнаружил бы, что частицы, составляющие это вещество, находятся в непрерывном, повидимому, беспорядочном движении, в результате которого на поверхности вещества возникают самые неожиданные и причудливые узоры. Он заметил бы, что каждая частица способна ставить перед собой кратковременные цели, стремиться к их достижению, что ее движение выглядит целенаправленным и осмысленным, хотя, как правило, и непрямым: она стремится добыть себе пропитание, оставить после себя потомство, что-то построить или разрушить, как-то выделиться, отличиться от других. Он увидел бы, что цель почти любой частицы может иметь «пару», противоположную по содержанию — один может стремиться родить, другой — убить, один любить, другой — ненавидеть, один разбогатеть, другой — избавиться от богатства, один властвовать, другой — подчиниться…

Далее, посторонний наблюдатель без труда установил бы, что при всей случайности, беспорядочности и противоречивости движения частиц, при всей непредсказуемости их метаний между полярными противоположностями (внутри, как теперь принято говорить, «бинарных оппозиций»), при бесконечном разнообразии их объединения в маленькие, большие и гигантские группы, вещество в целом действует строго последовательно — оно увеличивает свою массу, оно со все возрастающей скоростью вызывает превращения окружающего его менее подвижного вещества в иное состояние — из стабильного в нестабильное, из спокойного в возбужденное, из холодного в горячее; оно непрерывно потребляет все большие и большие количества энергии.

Человеческое вещество на нашей планете все больше и больше саморазогревается.

Этот процесс был бы для постороннего наблюдателя нагляден и очевиден, прост и легко измерим.

Слабое пламя костра, едва способное осветить ночную лесную поляну, площадку перед пещерой, вырвать из мрака клочок поверхности реки, сменилось взрывами сверхмощных водородных бомб, затмевающих солнце.

Нельзя не удивляться пророческой глубине трагического мифа о терзаниях Прометея, похитившего у богов огонь и обреченного за это на бесконечное страдание!

От факела в руке нашего предка, от скорчившихся над костром примитивов — до рубильника в руке ученого, до склонившихся над приборами и расчетами любителей «превосходной физики» расстояние во времени, возможно, значительно больше, чем от водородной бомбы, способной уничтожить человеческое вещество, до того уровня энергии, которое в состоянии преобразовать весь видимый мир.

Преобразовать? Во что?

Может быть, в сверхзвезду.

Или в кучу космической пыли.

Или в нечто, совершенно нам неведомое.

Наблюдая эту деятельность человечества, этот постоянный его саморазогрев, антиэнтропическую направленность его работы, можно прийти к выводу, что человеческое вещество действует как одна из слепых космических сил, действует закономерно и целесообразно, причем законы и характер этого действия принципиально ничем не отличаются от законов и характера любых других природных сил: гравитации, сохранения энергии или, скажем, небесной механики.

Свободы воли это вещество человеческое, очевидно, не имеет. Но имеет ли его деятельность конец?

Похоже, что имеет…

В отличие от тех космических процессов, которые подвержены действию энтропии, деятельность человеческого вещества происходит с нарастанием результативности, с заметным ускорением.

Возможно, у деятельности человечества есть конец. Но этот конец едва ли будет тихой и постепенной смертью, как тихо и постепенно гаснет звезда, как постепенно и незаметно растворяется соль в воде. Возрастающая активность мыслящей космической силы, все большие величины освобождаемой ею энергии наводят на мысль, что конец человечества может совпасть с некоторым космическим событием, причем событием таким по характеру и масштабу, которое не может произойти иначе, чем с помощью природного вещества, способного к самопознанию, к пониманию себя одновременно и как деятеля, и как зрителя.

Не исключено, что человечество призвано преобразовать весь известный нам мир, ту вселенную, которая, по нынешним представлениям, имеет начало (примерно 10–15 млрд. лет назад) и в которой есть константа, раздражающая здравый смысл, — скорость света (300 тыс. км в секунду). Не возникла ли наша вселенная в результате деятельности некоего иного мыслящего вещества, прекратившего свое участие в космических преобразованиях одновременно с рождением нашего мира? Это неплохо согласовывалось бы с религиозными ветхозаветными представлениями.

Как бы там ни было, но смерть человечества явится космическим событием — и это будет, как мне кажется, гибель человечества, а не медленное его увядание, это будет катастрофа, катаклизм, потрясение.

Смертно все живое, смертен человек, смертно и человечество.

У нас нет ни малейшего основания противопоставлять человечество и природу. Никому не приходит в голову противопоставлять, скажем, солнце и природу, магнитное поле и природу, космические лучи и природу и т. п.: всем ясно, что солнце, магнитное поле, космические лучи и т. п. — это и есть природа. Остается добавить к этому ряду и человечество. Дело не только в том, что человек (частица человеческого вещества) — организм, составленный из тех же элементов, что и все на свете: химических, физических, биологических; и не в том, что человек смертен, что после кончины распадается его телесная организация, части которой возвращаются в неорганический мир. Суть вопроса в том, что человечество — как физически, так и духовно — родилось в природе в виде ее своеобразной (но не более своеобразной, чем, скажем, сила притяжения!) части, родилось в силу стечения определенных законов движения вселенной, существует в силу того же стечения законов и производит работу, вписанную в общую систему движения вселенной — освобождает энергию, скрытую в окружающем мире и неспособную «освободиться» иным путем.

Противоположение человечества природе должно быть отброшено — люди представляют собой лишь функцию природы, ее орган, ее силу, ее рабочего и раба.

Увидев семена цветка, мы узнаем, из чего этот цветок вырос.

Человечество нам станет понятно лишь тогда, когда мы обнаружим, какие семена сулит нам его деятельность.

Мы знаем, что изучение человечества и его истории ведется в двух основных аспектах. Во-первых, исследовались взаимоотношения между людьми (между отдельными личностями, группами, объединениями, обществами, государствами и т. п.), то есть те связи, которые скрепляют отдельные частицы человеческого вещества. Во-вторых, рассматривалось отношение людей к природе — как люди познавали и «покоряли» ее, добывая себе средства существования.

Но при таком подходе теряется нечто важнейшее. Изучение только двух отношений («человек — человек» и «человек — природа»), очевидно, неполно и недостаточно.

Какая же связь пропущена, чего недостает?

Пропущено третье отношение — отношение не человека к человеку (первое и самое повседневное), не людей к природе (второе и легко заметное, поскольку точкой отсчета берется человек), а отношение природы к людям, отношение, в котором субъектом является вселенная, а человечество — всего лишь объектом, функцией, производной природы. Иными словами, природа, породив из своей структуры, из ее недр мыслящее вещество, способное воспроизводить в воображении окружающий мир и само себя, самим фактом рождения в структуре, в системе — определила функциональность этого вещества, его место в общем механизме мироздания.

Отношение «человек — человек» равноправно в обеих частях; это отношение частицы (или группы частиц) человеческого вещества к другой частице или группе.

Отношение «человек — природа» есть отношение такой частицы (или общей суммы частиц) к окружающему миру, как оно видится с позиции наблюдателя, помещенного там, где находится частица (или частицы).

Отношение «природа — человек» не только меняет позицию наблюдателя на противоположную, но и снимает всякое противопоставление входящих в него членов — это отношение дерева к листу, моря к волне, глаза к зрачку, галактики к звезде…

Это третье отношение, в котором проявляется неотъемлемость человечества от природы, объектность, функциональность его.

Целесообразный инструмент природы, необходимая часть ее структуры, ее механизма, — люди так же невластны в своей общей судьбе, как и неживая природа. Они движутся к своему неизбежному концу, движутся неутомимо, и не исключено, что пространственно-временной континуум — лишь доступная им мера движения. Они рабочие и рабы природы — как сила тяготения, как внутризвездные процессы, как магнитные поля, — не в результате «сознательного» акта природы они таковы, а потому, что они — органическая часть структуры мироздания.

В природе ничто не возникает без причины или «из ничего». Не является случайностью и появление жизни вообще и человека в частности. Косвенным доказательством закономерности появления жизни (в ее низших и высших формах) является отсутствие резких границ между неживой материей и живой, между бессознательными тварями и сознательными. Мы испытываем, в частности, большие трудности, пытаясь определить, что именно характеризует только людей, что присуще только им (мы находим у животных в принципе и разумность, и изготовление орудий, и пользование языками (знаковыми системами), и социумы, и сострадание; пожалуй, наиболее существенное отличие человека состоит в том, что он знает о бессмертии и может его достичь). То же отсутствие четких границ наблюдается в природе в целом между разными формами существования материи и энергии. Другим косвенным доказательством неслучайности появления человеческого вещества может служить та постоянная связь всего сущего, которая должна пронизывать весь известный нам мир, соединяя его в движущуюся структуру; поэтому любое изменение любого элемента структуры должно приводить к некоторой перестройке всей структуры, хотя эта перестройка может выражаться как значительной, так и сколь угодно малой величиной. Мы знаем из опыта, какое заметное воздействие оказывает деятельность человека на нашу планету, изменяя ее флору, фауну, состав воздуха, а также, вероятно, воздействуя на электрические, магнитные и прочие невидимые поля. Трудно предположить, что люди появились вопреки действующим структурным связям или вне их действия. Против случайности и отъединенности людей говорит и тот факт, что человеческое вещество в своем устройстве повторяет принципы космической организации, что социумы представляют собой отпечатки тех как бы узоров, орнаментов, по которым организован биокосмический мир. Общество на земле копирует природу во всем — так сказать, от политики до поэтики.

Рассмотрение третьего отношения помогает нам более или менее точно определить общую направленность человеческого пути: мы можем предсказать с достаточной уверенностью, что процесс освобождения энергии, процесс «саморазогрева» человечества будет продолжаться; что все, с этим процессом связанное, будет торжествовать, а все, постороннее этому процессу или, более того, направленное против него, будет подавляться, истребляться, сходить со сцены, терпеть поражения.

А разве в организме отдельного человека не торжествуют процессы, направленные к смерти?..

Свою деятельность в структуре природы, свое рабство (если хотите, его можно назвать гармонией) у природы человечество не может прекратить — оно не может перестать быть самим собой.

Однако механизм третьего отношения не работал бы, если бы несвобода человеческого вещества в целом не была замаскирована свободой составляющих его частиц — отдельный человек только тогда ощущает свою свободу, когда его деятельность или поведение вливаются в природную целесообразность бытия. Только тогда человек является самим собой, то есть таким, каким его создала природа, только тогда он совершенно свободен и только тогда он полностью раб.

Что значит для отдельного человека свобода? Это значит — поступать так, как он хочет, по своей воле.

А чего хочет человек?

На свете нет каталога человеческих желаний и не будет — ни один каталог не вместит всего обилия и разнообразия страстей: мощных и слабых, устойчивых и беглых, тривиальных и редкостных, естественных и извращенных. Идея «каждому по потребности» нелепа — никакое общество никогда не сможет удовлетворить потребности каждого своего члена: очевидно, что пришлось бы создать какой-то регулирующий потребности бюрократический аппарат; этот аппарат решал бы, какая потребность достойна удовлетворения, а какая является капризом и удовлетворяться не должна; нет сомнения, что этот аппарат принялся бы удовлетворять в первую голову потребности (и капризы) свои и своих близких, друзей и знакомых… Каждая человеческая личность имеет желания — и желания меняющиеся. Можно их, конечно, попытаться классифицировать, объединить в группы: желания пить, есть, любить, властвовать, иметь и т. д. Последним классом будет раздел под названием «разное» — в него попадут именно те желания и страсти, которые наиболее своеобразны и потому глубже характеризуют личность желающего.

Способность хотеть, причем хотеть отнюдь не всегда того, что необходимо для жизни, — особенно важная черта каждой частицы человеческого вещества. Будда был прав, когда видел первопричину страдания в желаниях — добавим, страдания как сущности процесса бытия, как сущности земной жизни, существования.

Как же разнообразие индивидуальных желаний и вызванное им беспорядочное действие одиночек приводит к целенаправленной деятельности всего человечества? Каким образом из «броуновского» движения частиц человеческого вещества получается закономерный процесс движения целого? Иными словами, как третье отношение прокладывает себе путь сквозь хаос личных устремлений?

Непрерывный саморазогрев человечества требует высокой активности составляющих его частиц, а такая активность может быть достигнута лишь в условиях свободы частиц — свободы хотеть и стремиться. На уровне отдельного человеческого существа достаточно иметь заряд воли, чтобы пробудить это существо к активности, толкнуть его к действию.

И какие замечательные образцы воли, энергии, деятельности отдельного человека находим мы в истории! Великие мыслители, ученые, поэты, мореплаватели, полководцы, тираны, святые, изобретатели, пророки… Одержимые единой страстью, подчинившие ей все свои поступки — кто эти одиночки? Мы говорим «гении», «таланты», «одаренные» (гений и злодейство несовместны, но, увы, есть гении злодейства), «выдающиеся», но во всех этих словах смысл один — такими они родились, эти обладатели целеустремленной воли, объекты поклонения, зависти и подражания.

Объекты поклонения, зависти и подражания? Значит?..

Да, это значит, что каждая личность становится выдающейся не сама по себе, а лишь в глазах других людей, путем воздействия на них. Активность частицы происходит в веществе — и возбуждает вещество. Мыслитель увлекает смелостью идей, ученый раскрывает тайны феноменального бытия, поэт восхищает и учит языку, мореплаватель делает доступными дальние страны, полководец ведет толпы на взаимное истребление, тиран подавляет всех, навязывая свою волю массе, святой заставляет души тосковать и каяться, изобретатель облегчает связи между людьми, пророк будит совесть…

Активность отдельных личностей приводит в движение весь состав человечества — и вступает в действие первое отношение, отношение «человек-человек».

Люди объединяются в группы для достижения общих целей. Очень существенно, что ни биологически, ни духовно человек не в состоянии жить в одиночку. Он не сможет в одиночестве вырасти нормальным существом — перед нами будет (если даже уцелеет) не человек, а непонятная тварь, уже неспособная обучиться языку и воспринять то, что, видимо, не передается с генами — опыт, накопленный другими. Человек может жить и трудиться только в текстуре взаимоотношений с себе подобными, только соединяясь с другими людьми.

Микрообъединение людей — семья, для продолжения рода, для установления важнейших связей, связей между полами и между детьми и родителями.

Но семья не поглощает всей энергии людей, не удовлетворяет всех их желаний. Внутри человеческого вещества стягиваются все более крупные объединения, сгущаются — происходит процесс своего рода коагуляции. Человечество соединяется в шарики-семьи, в поселения — от маленьких деревушек до городов-гигантов, в общества — от любителей египетского искусства до громадных партий, в племена, нации, религиозные общины, ассоциации, группы, страны, союзы стран… Спектр деятельности этих объединений широк и разнообразен, но в результате нечто производится, по крайней мере — происходит. Для объединения людей нужна связь — и мы видим, как быстро развиваются средства связи, средства информации, покрывающие всю землю.

В любом объединении людей устанавливаются отношения господства и подчинения, появляются управляющие и управляемые. В семье господствуют более энергичные члены, родители господствуют над детьми. В обществах главенствуют те, кто обладает особыми качествами, необходимыми для главенства. В свободно образовавшихся и случайных компаниях и то выдвигаются лидеры — по крайней мере, мнений.

Во многих социумах складываются группы не для достижения целей, общих для всех членов социума, а ради удовлетворения интересов только объединившихся. В таких случаях могут появиться такие социумы, как фашистская Германия, сталинистская Россия, маоистский Китай, где сплотившаяся часть общества, преследуя свои цели, бесконтрольно управляет всем обществом. В таких социумах особенно ясно видно, что вопрос о власти сводится к вопросу о том, в чьих руках находятся средства связи — телевидение, пресса, книги, радио, телефон, телеграф, почта, кино, театр, издательства, школы, церковь… Управляющие всеми доступными им способами прерывают прямые связи между людьми, вторгаются во все их взаимоотношения, стремятся стать всеобщим посредником. Запрет налагается на любые виды общения — от чтения свободно выбранных книг, неконтролируемых разговоров по телефону до публичного высказывания своих точек зрения или браков с иностранцами… Похоже, что источником движения, в котором находится человечество, служат различия между людьми.

Иногда говорят, что человек по природе своей — отвратительное существо, способное лишь либо гнуть, либо гнуться.

Не будем торопиться с приговором, присмотримся пристальнее.

Все объединяются для достижения своих целей, но у всех цели — свои, а не общие. И начинаются столкновения на пути к достижению целей. Этот хочет, чтобы тот слушался его, а тот хочет, чтобы этот слушался его. Простейшее, мельчайшее и наиболее частое противоречие — а с него все и начинается. Шарики-объединения находятся в постоянном столкновении, в борьбе, они сливаются, укрупняясь, и дробятся, мельчая, нападают друг на друга, мирятся — словом, двигаются, работают. Для поддержания жизни, для удовлетворения желаний своих членов (всех или руководителей), для борьбы с другими сообществами объединениям нужны средства — как материальные, так и духовные. Эти средства они сообща и производят…

Вступает в действие и второе отношение — отношение человека к природе. Люди, объединившиеся в группы, черпают из природы средства существования, борьбы и удовлетворения бесчисленных желаний. И для производства этих средств нуждаются во все больших и больших количествах энергии. И добывают энергию.

Откуда? Из мертвого, медленно остывающего (второй закон термодинамики) мира — и оживляют, разогревают среду, в которой действуют…

На сцену выступает третье отношение.

Вот так — от желаний отдельного человека к желаниям групп людей, от желаний групп к «саморазогреву» природы — прокладывает себе путь космическое в земном, вселенная в своей крупице, универсальное в индивидуальном.

Таким представляется механизм третьего отношения, и вот почему без «свободы воли» отдельного человека, видимо, не получилось бы космическое рабство человечества. Без пестроты индивидуальных желаний и движений, без несхожести отдельных людей третье отношение вообще не могло бы реализоваться.

Ограничьте желания личности, сведите их к некоторому минимуму — и на земле воцарится покой; правда, покой этот будет похож на затухающий костер, правда, он будет похож на покой летаргического сна, анабиоза, паралича, правда, долго этого покоя люди могут не выдержать, начнутся бунты, восстания, безумства…

Покой такой надолго едва ли возможен — слишком явно он противоречит природе человека, его стремлению к бессмертию…

5. Ослепительные горизонты золотого века

Рабство человека скрыто свободой.

Чувство свободы, гармонии возникает тогда, когда человек отдается целесообразности бытия, когда он осуществляет предназначение, заложенное в его сущности.

А как же абсолютная свобода для всех? Совершенное счастье для всех?

Мечта о такой свободе возникла едва ли не с возникновением людей. От первых дней культуры и до нашего времени, всегда и повсюду все народы мира мечтали о совершенном устройстве общества, о стране обетованной, о рае, об абсолютной свободе, о «золотом веке», который уже был и который еще будет.

На глиняной дощечке примерно четыре тысячи лет назад шумеры написали такие, например, строчки:

В стародавние времена не было змей, не было скорпионов,

Не было гиен и не было львов,

Не было ни диких собак, ни волков,

Не было ни страха, ни ужаса,

Человек не имел врагов.

В стародавние времена земли Шубур и Хамази,

Многоязычный Шумер, великая земля божественных законов владычества,

Ури, земля во всем изобильная,

Марту, земля отдыхающая в мире,

Вся вселенная, все народы в полном согласии

Прославляли Энлиля на одном языке.

Говорят, что этот отрывок — древнейшая запись мифа о золотом веке.

Около трех тысяч лет назад древние китайцы пели:

О, земля радости, земля радости!

И повторяли:

О, страна радости!..

О, селения радости!..

А позднее они мечтали об идеальной жизни:

«Маленькая страна, немногочисленный народ! Там будет множество инструментов, а пользоваться ими не будут. Там будут ценить возможность жить до самой смерти, не уходя далеко! Хотя будут там лодки для езды, но ездить на них не будут; хотя будут там ратные люди, но в военный строй их ставить не будут! Там люди снова станут вязать узелки на веревках вместо письменных знаков и пользоваться этими узелками. Там вкусной будет еда у людей, прекрасной их одежда, мирными их жилища, радостными их обычаи. Соседние страны будут видны, даже крики петухов и лай собак будут слышны, но люди до старости и смерти не будут ходить к соседям!»

Хорошо известен древний библейский рассказ о рае, о его утрате и о предстоящем возвращении туда праведников.

Не следует думать, что люди, жившие четыре (сорок, четыреста…) тысячи лет назад, были глупее нас с вами, не знали «науки» или не могли понять того, что понимаем мы. Нет, они всего лишь выражались на другом языке, но говорили они о том же, о чем мы с вами говорим, и среди них встречались и глупые — как те глупые, что встречаются и сейчас, и умные, которые были не глупее наших умных. Поэтому, сталкиваясь со столь повсеместными и дружными мечтами о золотом веке, мы должны отдавать себе отчет в том, что за этими мечтами стоит некоторая реальность, которую мы можем «вскрыть», то есть описать на нашем языке, с помощью наших понятий.

Напомню, что эта мечта обладала и обладает поразительной силой воздействия на человека. На любые жертвы и подвиги способны люди во имя этой мечты — мечты о том, чего никто никогда не видел, не трогал, не осязал, о чем нет никаких свидетельств очевидцев, существование чего не подтверждено никакими документами…

Эдем, Атлантида, Эльдорадо, Березовград — кто в них побывал?

Никто.

А утописты? Все эти страшные картины «идеального» общественного устройства демиургов-самозванцев, начинавших с мечты о полной свободе и кончавших рабством, наиполнейшим рабством, как Шигалев у Достоевского, но так волновавшие и волнующие миллионы сердец? Многое объясняет И. Р. Шафаревич в своей книге о социализме… В частности, он верно заметил, что идеи «золотого века» (социализма) воздействуют на людей иррационально — провалившиеся безнадежно и в теории (не подтвердились), и на практике (обернулись не общим счастьем, а всеобщим несчастьем — кровавой деспотией, окоченением, безнравственностью, серой скукой восторжествовавшей посредственности), эти идеи, нигде не принесшие ничего хорошего, живы и привлекают все новых и новых сторонников. Не потому ли это так, что в эти идеи включена мечта — мечта о совершенном социальном устройстве, об абсолютно счастливом мире?..

В чем же тайна могучей силы этой мечты? В чем секрет безграничной власти ее над душами людей? Почему и одиночки, и целые народы готовы сдвинуться с места и устремиться неудержимо в погоню за неведомым, невиданным, неслыханным и нигде никогда не приводившим к счастью? Чем так манит эта вековечная мечта, что народы и люди утрачивают чувство самосохранения, устремляясь на ее зов?

Мы видим ее присутствие во всех великих умственных, духовных и революционных событиях. Она — постоянный и верный спутник человечества, его тень.

Солженицын удивляется и завидует, что революция выдвинула столько образцов самопожертвования, он сетует, что сегодня нет таких образцов в борьбе со злом, этой революцией порожденным. Но есть ли сегодня у сторонников добра и нравственности ослепляющая мечта о всеобщем счастье перед тазами? Если появится такая мечта — недостатка в самоотверженных героях не будет.

Эта мечта, этот идеал — сердцевина социализма, кащеева смерть этой «науки». Не сразу заметно, что это так — идеал под именем коммунизма скрыт за «ослепительными горизонтами», замаскирован формулой «от каждого по способностям, каждому по потребностям»; говорить о будущем конкретно марксизм категорически отказывается вот уже более ста лет — ни Маркс, ни его современные последователи не решаются нарисовать четкую картину этого самого счастливого будущего, наверно знают, что, как и Шигалев, ничего, кроме тирании и рабства, не нарисуют.

Много лет назад мой знакомый оказался случайно на заседании «товарищеского суда», созданного жильцами дома (или нескольких домов) и разбиравшего обычные дрязги какой-то коммунальной квартиры — коммунизм и дух коллективизма хороши в теории, а на практике жизнь в общих квартирах с общей кухней и общим клозетом — сущий ад. Один из участников склоки перечислил мерзости, которые ему делают соседи, и укоризненно сказал:

— И все это происходит в наше время — время счастливого будущего!

Он произнес формулу, отпечатавшуюся в сознании моих современников и соотечественников, лишенных счастливого настоящего, формулу, ослепившую их, задурившую им головы и сердца. И — продолжающую слепить и дурачить.

Ослепительные горизонты счастливого будущего… Нестерпимые лучи лупят оттуда. Свобода каждого — и свобода всех. Полный расцвет способностей и дарований. Никакого угнетения человека человеком. Никаких войн, никакого насилия. Жизненные блага текут рекой. Труд стал наслаждением. Райская жизнь, коммунизм! Подробности этого рая не разглядеть — мешает ослепительный свет, слепит он, как и полагается по определению.

Не до подробностей тут. Сказано — коммунизм, и точка. Счастливое будущее всех народов. Уточняющих вопросов просят не задавать. Чересчур настырных найдут способ урезонить, а не захотят угомониться — придавят, чтобы не мешали идти к ослепительным горизонтам.

Кто же может быть против счастливого будущего, светлого завтра и полноводных рек благополучия? Против небывалого роста производительности труда? Как можно быть против такого? Да еще ни эксплуатации, ни войн. Всеобщая гармония. Счастье. Кто посмеет быть против счастья?

Стоит ли удивляться, что в счастливое будущее поверил не только тот несчастный (о, сегодня несчастный, всего лишь сегодня, зато завтра-то, завтра как ему будет хорошо! — даром, что это сегодня длится уже шестьдесят лет и до конца столетия наступления счастливого завтра уже даже не обещают, так что с уверенностью можно сказать: никто из живущих в несчастливом сегодня до счастливого завтра не дотянет), да, поверил не только тот старик из коммунального ада, но и всякие Ромены Ролланы, Анри Барбюсы, Леоны Фейхтвангеры и прочие — вольные или невольные соучастники преступлений, творимых во имя того завтра, которое никогда не наступит?

Это вам уже не академический вопрос о золотом веке. Это вам не шумеры и не древние китайцы. Не Атлантида и не Березовград.

Это Россия, двадцатый век.

Это мы с вами.

Жизненно необходимо разобраться в этой мечте, понять ее корни, причины ее могущественной власти над сердцами.

С одной стороны — третье отношение, рабство человечества, включенность его в общее движение природы; выполнение человечеством некоего «урока», работы.

С другой стороны — мечта о полном счастье для всех, о всеобщем мире и покое, мечта, которая не могла бы появиться, если бы не какие-то для нее реальные основания.

Противоположные явления?

Нет, родственные.

Очевидно, что максимальная свобода, чувство предельной освобожденности от собственной природы, от работы по принуждению (принуждению этой самой собственной природой) будет достигнуто тогда, когда человечество максимально полно выразит себя, когда оно достигнет цели, заложенной в нем, как семя заложено в цветке, когда ему уже ничего не останется делать, когда прекратится его страдание, его движение, стремление, жизненный дух, его мука, мучение.

Предельное освобождение человечества, видимо, и будет его физической смертью.

Это будет момент, когда полнейшая свобода явится достойной платой за полную гибель, а беспредельное счастье — за худшее из несчастий. Но счастье и несчастья не будут тогда раздельно: это будет миг, когда прекратятся все конфликты, исчезнут все противоречия; когда смерть будет синонимом жизни, а жизнь — смерти; когда из этой гибели в наивысшем блаженстве, из этого блаженства в гибели, из этого исполнения всех желаний в нежелаемом, из этой полнейшей и всеобщей самоотдачи родится нечто неизвестное — с иными противоречиями, с неведомыми целями.

Это будет великий предсмертный вздох блаженного отдыха; раб опустит усталые руки и улыбнется гибнущим небесам.

Будет достигнуто полное равенство всех, не останется никакого различия.

Смерть и нестерпимый свет сольются. Золотой век будет достигнут…

Вот что предвидела русская литература, когда ей мерещилось странное единство смерти и вспышки света. А вслед за русской литературой и русским опытом это понимали чуткие писатели и других стран. Понимал, например, Честертон, когда писал о социалистах:

«И в виду они имеют смерть. Когда они говорят, что человечество будет в конце концов свободным, они имеют в виду, что человечество совершит самоубийство. Когда они болтают о рае без правого и виноватого, они имеют в виду могилу».

К нам это не придет, говорят и думают во многих странах, озираясь на русский опыт в его отрицательной части. Это может прийти всюду, говорим мы, независимо от демократических институтов и традиций, потому что везде есть мечта о золотом веке, в каждой культуре заложена она, пусть разная в подробностях, но одинаковая по сути.

Рай, золотой век, абсолютное счастье, коммунизм — синонимы смерти, прекращения жизни человеческого вещества. И одновременно — полное «освобождение» всех и каждого.

Идеалы всеобщего счастья и свободы — это выражение глубоко скрытой мечты об отдыхе, это формы стремления к смерти.

Как работает в отдельном человеке эта таинственная тяга к исчезновению, к избавлению от бремени жизни, от ее тягот и страданий? Это стремление к смерти?

В разных людях — по-разному. Но есть общий для всех неплохой прообраз такого стремления — удовольствие, с которым уставший человек погружается в сон, в отдых временного небытия.

Идеалы социализма — всего лишь навсего примитивная форма мечтаний об окончательном облегчении, отдыхе, покое. Притягательность такой мечты — реальная сила этой теории, этой «науки», «религии», а вовсе не только во внешних ее атрибутах в виде партократии, вооруженности до зубов, тьмы тьмущей шпионов, тайной полиции, цензуры, лагерей смерти, террора, мракобесия и всех прочих прелестей. Внешние атрибуты — пустяки, куча железа, свинца и расщепляющихся материалов. Даже монополия на средства информации (синоним диктатуры) пустяки, сама по себе — ничто. Все дело в вере, будто наше время — время счастливого будущего.

Однажды я разговаривал с молодым французом — членом компартии. Француз был глубоко идеен, опытен — за его плечами лежала война с фашизмом, испытания партизанской жизни, борьба с уклонистами. Он чеканил мне марксистские догмы в современной упаковке спокойно, убежденно; и вот он заговорил о будущем — и голос его прервался от волнения и влажно заблестели глаза… Он говорил о коммунизме с такой верой и страстью, словно готов был умереть во имя его ослепительных горизонтов хоть сейчас, хоть мучительнейшей смертью, и уж подавно был готов убивать и мучить ради этих горизонтов. Что могло поколебать в нем эту веру? Грязная грызня за власть внутри его партии? Так нужно же убрать с пути к лучезарному завтра все, что является помехой. Море крови позади или впереди? Без классовой борьбы коммунизма не достичь.

— Хорошо, — сказал я. — Представим себе, что коммунизм достигнут. Что дальше?

Он растерянно замолчал. В его сознании не было дальше. Мой вопрос был нелеп, с таким же успехом я мог бы спросить физика о том, что лежит за пределами нашей вселенной. Физик ответил бы: «Не знаю». Марксист так ответить не может, великие учителя ему все разъяснили, ему остается только вспомнить их разъяснение.

Француз не вспомнил.

— Я узнаю, — пообещал он.

Коммунизм в его сознании был пределом, концом — таким, как и в сознании любого убежденного марксиста.

Священный трепет веры не дает коммунистам сделать логичный вывод и признать свой идеал и мечту смертью, концом.

Русский обыватель и французский интеллектуал обнаружили коренное совпадение мироощущений — слепую веру в счастливое будущее.

Как это объяснить?

Я объясняю так: рак не знает границ, диабету наплевать на национальные традиции, вирусу гриппа безразличны расы.

У человеческого вещества единые устремления, одинаковые цели, общие судьбы, тождественные реакции. У него везде, в каждой группе живет мечта о золотом веке… Ослепляющий свет окончательной и всеобщей гибели воздействует одинаково и на русского, и на француза, и на китайца, и на англичанина, и на папуаса. Все — смертны.

В сундуке третьего отношения, в шкатулке природной сущности человека, в яйце природного рабства людей, в игле мечты об отдыхе — вот где скрыта кащеева смерть марксизма. Вот на какой реальности он паразитирует, вот где кажущиеся иррациональными причины его мощного воздействия на людей, вот почему это воздействие происходит вопреки логике, здравому смыслу и очевидности.

Особенно сильно впечатляет марксизм наиболее образованных, развитых людей, которых часто по признаку образованности ошибочно называют интеллигенцией, — видимо, потому, что эта часть человеческого вещества более активна, она выполняет большую работу по осмыслению и преобразованию окружающей среды, у нее больше тяга к отдыху, к избавлению от бремени рабства, к абсолютной свободе и к ее идеалам; больше у нее и тяга к самоубийству. В особенности это касается образованных людей на Западе — страшно встречать таких, которые не ждут для себя от победившего марксизма ничего, кроме смертного приговора и, тем не менее, остаются его искренними сторонниками. Как будто насильственная смерть убийцы (или соучастника убийства) может изменить нравственную оценку его преступления! Что уж таким сердиться, когда Солженицын, Шафаревич и Максимов выставляют их взгляды на позор и осмеяние…

Но и марксизм, и коммунизм, и злоба нашего сегодня — это всего лишь страничка в книге человеческой истории, в конце которой, действительно, будет достигнуто абсолютное освобождение всех — в гибели.

Социализм, его теория и практика — наиболее открытое проявление стремления к смерти, к смерти бесплодной, пустой. Социализм лишает человека надежды на достижение бессмертия, лишает главной черты, отличающей человека от животного. Однако и другие социальные системы, известные из истории, в той или иной степени телеологичны, целеустремлены, включают более или менее явно мечту о счастье, о предстоящих улучшениях жизни, об уменьшении в ней страдания. Единственной достойной человека целью может быть только достижение бессмертия, воскресения (и воскрешения) из мертвых; все прочие цели ложны и гибельны. Это же справедливо и для человеческих объединений. Ничего, кроме гибели, прошлое и настоящее ему не сулит.

Можно отнестись к этой перспективе, как к трагедии… Помните?

И мы погибнем все, коль не успеем вскоре

Обресть убежище; а где? о горе, горе!

Можно найти в ней вдохновение, увидеть вызов жизни и не уклониться от него:

И смотрю, и вражду измеряю,

Ненавидя, кляня и любя:

За мученья, за гибель — я знаю —

Все равно: принимаю тебя!

Можно пренебречь ею и заниматься своими делами: как смерть, ожидающая каждого отдельного человека, сплошь и рядом не мешает ему жить и действовать, так и предстоящая гибель всего рода человеческого не избавляет никого от текущих проблем бытия — продолжать-то жить надо…

Вы можете относиться к перспективе как вам заблагорассудится, ваше отношение ровным счетом ничего не изменит. Более того, можно сказать с уверенностью, что почти всегда оно послужит общему движению жизни, поскольку привнесет в это движение хоть какой-то импульс: хоть мысль особенную, хоть чувство, хоть поступок крошечный…

Не пытайтесь вырваться из сети жизни — чем сильнее вы рветесь, тем больше петель в ней образуется, тем крепче она впутывает вас и вам подобных.

Стремление к идеальному устройству общества, к золотому веку пока что нигде не дало людям ничего, кроме укрепления их рабства, их плена — плена у природы. Впрочем, переживание этого плена как гармонии тоже ничего не дало…

6. Как играет третье отношение

Первая реакция на третье отношение — паралич воли к действию.

Невольно становишься сторонником древнего даосского «у вэй» — «недеяния». Через кого угодно, только не через меня пусть прокладывает себе путь движение природы! Как ловко она устроила свой двигатель — все, решительно все человечество годится ему в топливо: зверское преступление и голубиная кротость, мерзкий грех и чистейшая святость, колокольный звон и барабанная дробь, гениальное открытие и запрещение грамотности, сладострастные стоны влюбленных и стоны раненых на поле боя, первый крик младенца и последний выдох умирающего; строительство и разрушение, революция и эволюция, религия и атеизм, капитализм и социализм, демократия и деспотия, реформы и отказ от них… Делай, что хочешь, производи, что угодно — все сгодится, все сгорит в этом двигателе! Только не останавливайся, действуй.

И ты останавливаешься, не действуешь. И вдруг замечаешь чей-то одобрительный взгляд — да что там одобрительный! просто внимательный! — и кричишь от отчаяния: вот оно, даже недеяние твое отправилось туда же, в бак с горючим для этого всепожирающего двигателя! Твое недеяние создало непохожесть, разницу потенциалов…

В прошлом веке немецкий философ Гартман предлагал кончать жизнь самоубийством, лучше — всем людям разом. Тоже мне выход нашел. В концлагерях каждый свободен был броситься на проволоку, находившуюся под током, или сделать шаг в сторону на дороге — охрана стреляла без предупреждения… И бросались, и делали шаг. Но разве тем побеждали рабство? Это не выход — не говоря уже, что невозможно всем разом, так ведь и бессмысленно — какая же это победа над собственной природой? Это же просто истребление проблемы, сбрасывание с доски шахмат вместе с позицией, где ты одновременно и фигуры, и игрок, и даже доска.

Как может играть с людьми третье отношение, видно из следующего примера.

И. Р. Шафаревич, предлагая программу морального возрождения нашей страны, призывает ученых не бояться увольнения с работы. Наш путь сейчас, считает он, — «перестать карабкаться по ступенькам карьеры или материального квазиблагополучия». Отказ от литературы и искусства, от гуманитарных наук (официальных) только на пользу отказчику — в этом сомнений у Шафаревича нет. Сложнее обстоит дело с негуманитарными науками, но и тут Шафаревич призывает не печалиться и объясняет, почему ученый, вставший на путь отказа от участия в организованной науке, может оказаться еще и в выигрыше. Приведу его рассуждение почти целиком:

«…массовый, сверхорганизованный характер современной науки является ее бедой, больше того, проклятием. Научных работников так много и их продукция так велика, что нет надежды прочесть все написанное в одной узкой области. Поле зрения ученого суживается до пятачка, он должен из кожи лезть, чтобы не отстать от бесчисленных конкурентов. Замысел Бога, божественная красота истины, открывающаяся в науке, заменяются набором технических задачек. Наука превращается в гонку, миллионная толпа мчится, и никому не понятно, куда. Немногим еще эта гонка доставляет удовлетворение, они имеют какую-то перспективу, видят хоть на несколько шагов вперед, но для подавляющего большинства не остается ничего, кроме вида пяток бегущего впереди и сопения наступающего на пятки сзади.

Но даже если бы можно было перешагнуть через то, что наука сейчас <…> уродует занимающихся ею людей, все равно и по иным причинам она не сможет развиваться в прежнем направлении. Сейчас продукция науки удваивается каждые 10–15 лет, примерно так же растет число ученых, с близкой скоростью увеличиваются материальные затраты на науку. Этот процесс длится 200–250 лет, но сейчас уже видно, что долго такое развитие продолжаться не может <…> Неустранимые трудности возникнут <…> приблизительно в 1980-е годы. Значит, это направление развития обречено, вопрос только, сможет ли наука свернуть на другой путь, на котором открытие истины не требует ни миллионных армий ученых, ни миллиардных затрат, путь, по которому шли и Архимед, и Галилей, и Мендель. В этом сейчас основная проблема науки, вопрос ее жизни и смерти. Кто как белка уже завертелся в этом колесе, вряд ли поможет ее решить, надежда может быть как раз на тех, кто этой инерции не поддался».

Как замечательно сказано! Сколько в этих словах готовности к самопожертвованию, искренности, свободы от всего, кроме стремления к истине! И как прекрасно книга Шафаревича о социализме подтверждает правоту автора — в одиночку он написал вещь, превратившую в ненужную схоластику тысячи и тысячи книг организованной науки…

Но подумаем…

Шафаревич ждет от таких ученых — отшельников, изгнанников, одиночек, надомников — нетривиальных (то есть необыкновенных, необычных, непривычных) решений фундаментальных проблем, справедливо замечая, что наука, столько давшая нового миру в предпоследние десятилетия, вот уже лет двадцать, а то и все тридцать замедлила свое стремительное движение и пока не приблизилась сколько-нибудь существенно к тем рубежам, которые, казалось, были так близки. Ни в физике (гравитация, общая система элементарных частиц, управление термоядерными процессами), ни в математике (полная математизация других наук), ни в кибернетике (обещавшей так много — от автомата — шахматного гроссмейстера до передачи человека на расстояние, то есть создания его дубликата), ни в биологии (управление наследственностью, создание различных форм жизни в лабораторных условиях), ни в медицине (победа над раком) — ни в одной области нет пока быстрого прогресса, напрасны были надежды ожидавших его. Естественные науки пока что развиваются вширь и вглубь, подтягивают тылы, готовятся к штурму новых тайн природы, к достижению того, что мерещилось близко — стоит только руку протянуть. Для такого штурма совершенно необходимы новые, нетривиальные научные решения и открытия, сумасшедшие мысли, необыкновенные точки зрения. Это известно, к этому призывают опытные ученые, но от призывов ждать нечего — они сами стали тривиальными, обычными, привычными и надоевшими. Наука так сейчас сверхорганизована, что эти призывы похожи на призыв к солдатам чувствовать себя «вольно», одновременно стоя по команде «смирно».

Шафаревич предлагает новую идею — поместить ученого (причем не искусственно, условно, а по его собственному выбору, естественно) в необычную обстановку, вне строя ему подобных научных солдат, исключить ученого из тривиальной среды и системы работы — сказать ему «вольно» и отпустить на все четыре стороны. И он предполагает при этом (думаю, справедливо), что ученые в таком положении быстрее добьются успеха — им легче дастся в руки истина, чем тем, кто живет в однообразной казарменной обстановке «хорошо организованной» науки.

Боюсь, что тем самым Шафаревич предлагает еще один способ, еще один прием облегчения действия третьему отношению — новые открытия дадут новые стимулы движению человеческого вещества…

Может быть, третье отношение играет лучшими умами, лучшими намерениями? Борется человек за добро, нравственность, справедливость — а получается, что борется за то, чтобы получше исполняли рабы свою работу, поталантливее служили бы господину? Не исключено, что добра, нравственности, справедливости в обществе в результате нетривиальных открытий не прибавится, а вот подхлестнуть расковыривание земного шара они смогут…

Из этих примеров, как я надеюсь, видно, насколько надо быть осторожными, чтобы не подыграть третьему отношению, не зайти невозвратно далеко по пути, предначертанному природой.

Но есть ли выход? Может ли человеческое вещество предотвратить свой конец, свою гибель, свое «освобождение»? Может ли оно избавиться от рабства у природы, у смерти, достичь бессмертия?

Несомненно — в противном случае не стоило бы и писать эти заметки…

7. Шаткие ножки надежды

В поисках выхода человеческая мысль давно мечется, хватаясь за разные идеи, которые кажутся спасительными.

Первая из них — правительство земного шара, подчинение интересов отдельных личностей, групп, стран общим интересам человечества, подавление беспорядочного, «броуновского» движения индивидуальных и групповых воль некоей единой центральной воле. С таким предложением выступает Альберт Эйнштейн вскоре после испытания атомных бомб на живых людях. Задолго до него к этому же решению пришел и Велимир Хлебников, но он был всего-навсего великим поэтом, и к его словам отнеслись, как к причуде.

Не прислушались, впрочем, и к великому физику Эйнштейну. Современный мир не только не обнаруживает стремления к объединению, но, напротив, быстро образует все новые и новые государства, число которых будет, видимо, расти и в будущем — повсюду мы видим желание государственного обособления, отделения — даже в небольших странах, вроде Кипра, Ливана, Бельгии, Северной Ирландии; имеется налицо какой-нибудь разделяющий людей признак — цвет кожи, язык, религия, — и возникает тяга к созданию своего правительства, своей власти. Потенциально немало государств может образоваться и в таких сегодня внешне единых гигантах, как Китай, СССР, Индия.

Идея единого всемирного государства не вызывает восторга еще и потому, что правительства — все! — скомпрометировали себя именно как орудия угнетения; они, кроме того, обнаружили, как это хорошо показал Норберт Винер, что они глупее, чем большинство их подданных. Ясно, что правительство мировых масштабов отличалось бы соответствующими масштабами угнетения и глупости.

Мы наблюдаем все-таки некоторое ограничение желаний отдельных государств. Стремясь избавиться от этих помех своей воле, государства усиленно вооружаются. Не нужно быть пророком, чтобы предсказать неизбежное столкновение вооруженных стран и групп — да эти столкновения практически ни на минуту в мире и не прекращаются. Только утописты или обманщики могут предполагать, что мир, основанный на всеобщей гонке вооружений, является сколько-нибудь прочным — страшная война готова вспыхнуть в любой день под влиянием как нарушения равновесия силы — оружия или духа, так и какой-то случайности. Точнее, война начнется тогда, когда человеческое вещество слишком задержится со своей работой — с раскрытием все больших и больших количеств энергии, скрытых в окружающей среде. Более точное и конкретное изучение действительной истории, быть может, позволит надежнее предсказывать войны, а также связанные с подготовкой к ним и с их ведением подъемы науки и техники.

Никакого всемирного единого государства, которое прекратило бы борьбу между отдельными личностями и их объединениями, не может быть — и его не будет. Да и мало кто захотел бы жить в таком государстве с его — неизбежно — чудовищно развитым аппаратом насилия, слежки, с его бюрократией, пожирающей весь прирост доходов, с его подавлением всяких индивидуальных воль и даже самой ищущей природы человека.

Но, быть может, человечество спасется в космосе?

Идея заселения космоса, распространения человечества на другие планеты, открывает, казалось бы, перед людьми перспективу вечной жизни и совершенствования. Однако такое заселение не прекратило бы действия третьего отношения — оно только изменило бы масштаб человеческой деятельности. Нет сомнения, что на пути освоения космоса люди будут испытывать потребность во все новых громадных энергетических мощностях, добывание которых соответствует основному природному предназначению человека, соответствует третьему отношению.

Спасения от рабства у природы в космосе, видимо, нет — скорее всего, напротив, — его освоение является одним из способов участия человечества в жизни мироздания.

Напомню, что именно исполнение таких работ, открытие нового, слияние личных устремлений с потоком общего бытия, проходящим через весь физический состав человека, приносит последнему наивысшее наслаждение, чувство наибольшей свободы и могущества, фон которых — усталость. Раб, открывший в природе-хозяине и, тем самым, в себе самом что-то новое для себя, чувствует себя господином.

Расселение в космосе не может избавить людей от третьего отношения — оно полностью с ним гармонирует.

Была и еще одна надежда.

После первой, а особенно после второй мировой войны стали все громче звучать слова отдельных людей, предостерегавших от остро ими ощущаемой некоей глобальной опасности, с тревогой смотревших в будущее, искавших способов сплотить людей. Казалось, что люди близки к пониманию своего единства.

«Зачем ненавидеть друг друга? Ведь интересы у нас общие, мы все уносимся вдаль на одной и той же планете — мы экипаж одного корабля. Неплохо, когда различные цивилизации противостоят друг другу, способствуя образованию новой, общей цивилизации; чудовищно, когда они пожирают друг друга», — писал Антуан де Сент-Экзюпери. Ему вторил Норберт Винер:

«Мы в самом прямом смысле являемся терпящими кораблекрушение пассажирами на обреченной планете».

Даже осторожные представители нашей официальной науки, обязанные быть стойкими оптимистами, высказывались иногда встревоженно, как, например, А. И. Берг:

«Вопрос о будущем человечества — это, в сущности, основной вопрос современности. Еще никогда будущее не выглядело, по видимости, так неопределенно; еще никогда люди на земле не стремились в большей мере эту неопределенность рассеять, так как она многих пугает, парализует энергию и инициативу, вызывает страх».

На фоне этой тревоги может возникнуть впечатление, что спасение людям в состоянии принести искусство — «красота», как выражался Достоевский. Действительно, кроме деятельности материальной, кроме работы в качестве природного элемента, люди знают и другой вид деятельности, который не связан прямо с расщеплением ядер, раскрепощением энергии и не вызван третьим отношением. Ценности, которые создаются в процессе этой деятельности, особого свойства: их нельзя съесть, из них ничего нельзя построить, их нельзя ни на что употребить. Тем не менее, эти ценности всегда были у людей в особом почете.

Эти ценности — духовная деятельность человечества в той ее части, где она осуществляется ради самой себя, а не ради чего-то другого, сколь бы важным это другое ни было. Красота, заключенная, например, в стихотворении, картине, сонате, может служить как бы мостом из мира рабства в мир свободы, полной индивидуальной свободы; человек во время сильного эстетического переживания, видимо, освобождается от своего материального природного естества и попадает в мир совершенно иной, лежащий как бы вне того мира, где господствует смерть, где правит необходимость, где свирепствует третье отношение. Может невольно показаться, что стоит только уловить, рассмотреть и описать этот иной мир, — и путь спасения от третьего отношения станет ясен: материальную жизнь можно будет построить по идеалам, выработанным духовной деятельностью людей. Не исключено, что это имел в виду Томас Манн, когда писал:

«Что до меня, то я не вижу ничего особенно сатанинского в мысли (она принадлежит старым мистикам, эта мысль), что когда-нибудь жизнь материальная может раствориться в жизни духовной, — хотя немало, немало воды утечет еще до тех пор. Гораздо более реальной представляется мне опасность самоистребления жизни на нашей планете в результате усовершенствования атомной бомбы».

Подтверждение надеждам на «красоту» можно найти и в том факте, что искусство чуть ли не всегда и везде, с одной стороны, пользовалось особым положением в обществе, вызывало уважение, находило поддержку, считалось исключительно важным, а, с другой стороны, подвергалось гонениям со стороны тех, кто наиболее тесно был связан с материальной, организованной деятельностью людей, со стороны руководителей централизованных государств, технократов, военщины, бюрократии, вызывало в них ненависть, раздражение, неприятие.

Между свободой и необходимостью, между любовью одних и ненавистью других, под градом постоянных попыток превратить его в орудие государства, церкви, технического прогресса («массовая культура»), различных политических движений — в таких условиях уже сколько столетий существует искусство, которое продолжают считать не средством — для чего бы то ни было! — а самоцелью.

Доказательство того, что люди могут спастись через узкий просвет искусства, соблазнительно увидеть и в том факте, что природу искусства невозможно познать рационально, «разъяснить» ее красоту, истолковать производимое ею впечатление, которое сродни гипнозу.

Впрочем, это — очень шаткая надежда. Может ли человек преодолеть свою натуру с помощью таких хрупких средств? Может ли способность воспринимать красоту, чувствовать запредельный, не этот мир оказаться сильнее зова природы? Может ли «голос муз» перекрыть шум механизмов, машин и станков? Оказаться людям дороже, чем радость от слияния с природными силами, пронизавшими все наши атомы, клетки, все наше существо, которое само есть одна из этих сил? Дать больше, чем дают вкус хлеба, тепло одежды, уют жилья, удовлетворение бесчисленных потребностей, прихотей и страстей?..

Всемирное правительство, заселение космоса, идеалы красоты и искусства — шаткие ножки надежды… Выдержат ли они такую тяжесть, как многоцветное, многоликое, мятущееся в страстях человеческое вещество, слой которого на коре земного шара становится все гуще и гуще?

8. От чего приходил спасти нас Иисус Христос?

Как можно не вспомнить, что путь к спасению рода людского был указан почти две тысячи лет тому назад бездомным нищим из Назарета? Разве ясная надежда не была подана давным-давно? Не указан путь?

Вероятно, нет противоречия между концепцией третьего отношения и тем, чему учил Христос, явивший (в этом с верующими соглашаются и неверующие) образец человека небывалой духовной высоты и показавший словом и примером, как может человек любить ближних.

От чего же приходил спасти нас Иисус?

Вот что услышал во сне Иосиф, муж Богородицы, от ангела:

«Родит же сына, и наречешь Ему имя Иисус; ибо Он спасет людей Своих от грехов их» (Матфей, 1.21).

Иисус значит: «Господь-спасение».

Действительно ли ангел являлся во сне Иосифу, что именно сказал, откуда Матфей об этих словах узнал — эти и подобные им вопросы существенны для желающих опровергать Евангелия или согласовывать их со своим разумением, но не для тех, кто хочет вскрыть мировоззрение, выраженное в этих текстах.

Итак, в первой же главе первого Евангелия содержится ответ на наш вопрос: Христос приходил спасти людей от греха.

Апостол Иоанн пишет:

«И вы знаете, что Он явился для того, чтобы взять грехи наши…» (Первое послание, 3.5). И продолжает: «Кто делает грех, тот от дьявола, потому что сначала дьявол согрешил. Для сего-то и явился Сын Божий, чтобы разрушить дела дьявола» (там же, 3.8).

А что же это за грех, грехи?

Прежде всего, грех — нарушение учения Христа. В том же послании Иоанна Богослова так и говорится: «грех есть беззаконие» (3.4). И еще: «Всякая неправда есть грех» (5.17).

Но эти ответы кажутся нам недостаточными, общими. И мы возвращаемся к словам Иоанна — «сначала дьявол согрешил». А в Евангелии от Иоанна прямо сказано, что дьявол — «человекоубийца от начала… Он лжец и отец лжи».

Как же согрешил дьявол сначала?

Об этом рассказывается в начале Библии (Бытие, гл. 2 и 3).

Сотворив первого человека и его жену, поместив их в райском саду, Господь Бог сказал человеку: «от всякого дерева в саду ты будешь есть; а от дерева познания добра и зла, не ешь от него; ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь».

Но вот дьявол-змей искушает Еву. Нет, он вовсе не уговаривает ее попробовать плодов чудесного дерева. Выслушав Еву, повторившую предупреждение Бога — «не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть», — дьявол говорит: «Нет, не умрете; но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло».

Вот и вся роль дьявола в этой истории. Он сообщил Еве, во-первых, что Бог говорил, будто она и Адам, поев плодов, умрут, а на самом деле они останутся живы; и во-вторых, что они с Адамом станут, «как боги», то есть будут знать «добро и зло».

«И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание».

Ева и Адам вкусили запретных плодов. И что же?

«И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания».

В гневе Бог обрекает Адама и Еву на труд, страдания и смерть.

Однако Бог озабочен еще одним обстоятельством:

«И сказал Господь Бог: вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно».

Стремясь не допустить Адама к дереву жизни, Господь высылает его из рая — «чтобы возделывать землю, из которой он взят».

У входа в рай Господь поставил «херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни».

Такова эта история, имеющая, как мне кажется, глубочайший смысл.

Прежде всего, этот миф разъясняет нам, что такое грех с христианской точки зрения. По поводу библейских слов: «А от дерева познания добра и зла, не ешь от него; ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь» апостол Павел замечает: «как одним человеком грех вошел в мир, и грехом смерть, так и смерть перешла во всех человеков, потому что в нем все согрешили» (К римлянам, 5.12).

Яснее ясного: грех — это познание добра и зла, от познания — смерть.

Спасти может только Христос:

«Ибо возмездие за грех — смерть, а дар Божий — жизнь вечная во Христе Иисусе, Господе нашем» (там же, 6.23).

Грех — источник смерти, грех это и есть смерть; спасти людей от смерти, дать им жизнь вечную — вот зачем приходил Христос.

Вот соответствующие евангельские тексты:

«Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную. Ибо не послал Бог Сына Своего в мир, чтобы судить мир, но чтобы мир спасен был чрез Него… Суд же состоит в том, что свет пришел в мир, но люди более возлюбили тьму, нежели свет; потому что дела их были злы. Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы; а поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге соделаны» (Иоанн, 3.16–21).

Иисус свидетельствует о Себе:

«Я пришел для того, чтоб имели жизнь и имели с избытком» (там же, 10.10).

И еще:

«Отвергающий Меня и не принимающий слов Моих имеет судью себе: слово, которое Я говорил, оно будет судить его в последний день; ибо Я говорил не от Себя, но пославший Меня Отец, Он дал Мне заповедь, что сказать и что говорить; и Я знаю, что заповедь Его есть жизнь вечная» (там же, 12.48–50).

Жизнь вечная… И не в каком-то туманном раю иного измерения, а в этой необъятной вселенной, в этой галактике, в этой солнечной системе, на этой нашей планете. Жизнь вечная во плоти после воскресения из мертвых.

О жизни, жизни вечной, о преодолении смерти, о воскресении из мертвых Новый Завет говорит во многих местах.

«И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную» (Матфей, 19.29).

«Когда же приближались дни взятия Его от мира, Он восхотел идти в Иерусалим, и послал вестников пред лицом Своим; и они пошли и вошли в селение Самарянское, чтобы приготовить для него; но там не приняли Его, потому что Он имел вид путешествующего в Иерусалим. Видя то, ученики Его, Иаков и Иоанн сказали: Господи! хочешь ли, мы скажем, чтобы огонь сошел с неба и истребил их, как и Илия сделал? Но Он, обратившись к ним, запретил им и сказал: не знаете, какого вы духа; ибо Сын Человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать. И пошли в другое селение» (Лука, 9.51–56).

«Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес. А если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша» (Павел, 1-е послание к Коринфянам, 15.13–14).

«Ибо, если устами твоими будешь исповедовать Иисуса Господом и сердцем твоим веровать, что Бог воскресил Его из мертвых, то спасешься; потому что сердцем веруют к праведности, а устами исповедуют ко спасению» (К римлянам, 10.9–10).

«Последний же враг истребится — смерть» (1е послание к Коринфянам, 15.26).

Из Нового Завета ясно: Христос приходил указать людям путь к бессмертию. Он победитель ада и смерти. Вера в него спасает отдельного человека. Современный толкователь новозаветных текстов пишет:

«В Адаме все согрешили, потому что грех, им совершенный, был грехом самой человеческой природы; во Христе все оправдались, потому что пришествие Богочеловека было оправдание самой природы человеческой».

В конечном счете, согласно евангельскому учению, предстоит возвращение человека в рай, к древу жизни, дающему плоды бессмертия.

Картина грядущей победы над смертью нарисована в главах 21–22 «Откровения святого Иоанна Богослова»:

«И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое… И сказал мне: совершилось! Я есмь Альфа и Омега, начало и конец; жаждущему дам даром от источника воды живой».

Далее следует описание Нового Иерусалима — дарованного Богом великого града, в котором будут жить праведники: «И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего; ибо слава Божия осветила его, и светильник его — Агнец. Спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою. Ворота его не будут запираться днем, а ночи там не будет. И принесут в него славу и честь народов; и не войдет в него ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни».

В том граде у высокой горы будет течь чистая река воды жизни и расти древо жизни, плодоносящее ежемесячно, с целебными листьями. И будут жить в нем праведники: «Блаженны те, которые соблюдают заповеди Его, чтобы иметь им право на древо жизни и войти в город воротами».

Итак: соблюдайте заповеди и будет у вас жизнь вечная. Первая из этих заповедей — «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим» — повторяет ветхозаветную; вторая развита в Новом Завете: «возлюби ближнего твоего, как самого себя». На этих двух заповедях, по словам Иисуса, «утверждается весь закон и пророки» (Матфей, 22.40), то есть Ветхий Завет; свое же наставление Христос наиболее полно, как мне кажется, изложил в Нагорной проповеди (Матфей, гл. 5, 6, 7).

Что же заповедал Христос?

Не убивай; не гневайся; не ругайся; не ссорься; не смотри на женщину с вожделением; не оставляй жену; не клянись; не противься злому; дай просящему и не прячься от желающего взять у тебя взаймы; люби врагов своих… В идеале — «будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный».

Христос продолжает учить нравственному поведению:

Твори милостыню, не трубя о ней перед собой, а тайно; не молись на виду и многословно; прощай людям их согрешения; не притворяйся во время поста мрачным, чтобы показаться постящимся другим; не старайся разбогатеть — нельзя служить одновременно Богу и богатству; не заботься, что есть и что пить, не заботься об одежде, о завтрашнем дне — ищи прежде всего Царства Божия (бессмертия) — все остальное приложится, будет у тебя, не пропадешь.

Продолжая свою простую такую на первый взгляд проповедь, Христос призывает не осуждать других — тогда и вас не осудят; видеть прежде всего свои несовершенства и пороки, а потом — пороки и несовершенства других; поступать с другим во всем так, как хочешь, чтобы поступали с тобой; беречься лжепророков, которых познают не по словам, а по плодам: если плоды от речей и поступков пророков хорошие, добрые, то и учили они, стало быть, верно; а если плохие результаты — значит, и учение этих лжепророков плохое…

Вот, пожалуй, и все. До чего, казалось бы, просто все, а за всю человеческую историю, среди десятков миллиардов людей сумел выполнить эту простейшую нравственную программу один-единственный — сам Христос…

Учение его можно и еще короче изложить: любите друг друга так, как я, Иисус Христос, люблю вас.

Как же выглядит христианское учение с точки зрения третьего отношения?

Современная судьба человечества началась тогда, когда люди стали различать, что хорошо им и что — плохо им, стали различать добро и зло, стали познавать мир и самих себя, то есть тогда, когда человек стал человеком. Люди могли жить и без этого познания и самопознания — и в этом случае им не грозила бы смерть; но они выбрали путь страдания и смерти сами, когда стали действовать в соответствии со своей природой, когда включились трудом в деятельность природы. Этот выбор был сделан в условиях как бы не до конца ясных человеку — он знал («от Бога»), что, «вкусив от дерева познания добра и зла», он «смертию умрет», то есть станет смертен; но он решил все-таки попробовать, поскольку другая сила («диавол») уверяла его, что нет, не умрет он. Это была тонкая ложь — действительно человек не умер тут же, но он стал и сам смертен, и смертен как род, как человечество. Способность познавать добро и зло, способность, стало быть, следовать эгоизму, возможность во имя добра себе причинять зло другим — вот тот изначальный грех, который присущ каждому человеку, который приводит каждого и грозит привести всех к смерти.

На этом пути противопоставления себя другим и эгоизма неизбежно должна была начаться и началась война всех против всех, должно было появиться и появилось стремление любыми способами добиться добра для себя, отъединиться от других. Заработал механизм человеческой деятельности — в поте лица своего добывали люди себе средства существования, добывали из природы, рабами которой они стали.

От этого греха, от смерти, от рабства у природы и приходил спасти людей Христос. Он собственным примером показал нам, что каждый может с помощью любви к людям и соответствующего поведения освободиться от рабства у природы и тем самым избавиться от смерти, причина которой — природа человека, физическая его природа и подчиненность духовной природы временным, сиюминутным, эгоистическим устремлениям. Очевидно, что если бы вражда и соперничество между людьми сменились бы их братством, ненависть — любовью, а эгоизм — чувством единства, общности жизни, то третье отношение не работало бы.

Учение Христа — указание нравственного пути к спасению от третьего отношения, от смерти, обусловленной самой природой человечества.

Это освобождение при исполнении учения Христа действительно произошло бы: смерть исчезла бы с лица земли, человек разумный стал бы жить в разумном человечестве, а не в бессознательном веществе, в этой массе, ведущей себя, как странная тварь, неспособная ни думать о себе, ни заботиться — более того, клетки этой странной твари, необычной, небывалой поедают друг друга…

Что же случилось с таким простым и понятным учением Иисуса из Назарета? Изменило ли оно поведение людей? Вразумил ли их ряд пророчеств христианских проповедников, поражающих ярким изображением последнего дня человечества, того момента, когда закончится работа людей и преобразуется мир? Например, такое:

«А нынешние небеса и земля, содержимые тем же Словом, сберегаются огню на день суда и погибели нечестивых человеков. …у Господа один день, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день. Не медлит Господь исполнением обетования, как некоторые почитают то медлением; но долготерпит нас, не желая, чтобы кто погиб, но чтобы все пришли к покаянию. Придет же день Господень, как вор ночью, и тогда небеса с шумом прейдут, стихии же, разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят. Если так все это разрушится, то какими должно быть в святой жизни и благочестии вам, ожидающим и желающим пришествия дня Божия, в который воспламененные небеса разрушатся и разгоревшиеся стихии растают? Впрочем, мы, по обетованию Его, ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда» (2 Петр. 3.7–13).

Подействовало ли это на людей? Как повели они себя, узнав путь к спасению?

Сначала пример и проповедь Христа подействовали ошеломляюще. Люди, встречавшиеся с Ним, приходили в такой экстаз, были так потрясены, что легко передавали свою веру окружающим. Вера в Христа, в Его воскресение, ожидание скорого пришествия Его для суда над людьми, отделения достойных от недостойных, дарования первым райского блаженства бессмертия и счастья быстро распространились в мире. Возникшие общины верующих жили по заповедям Христа, члены их стремились любить друг друга. Казалось, пройдет совсем немного времени — и мир преобразуется, в нем восторжествует братство, природа будет побеждена, дух победит… Люди готовились ко второму пришествию, апостолы предупреждали:

«Или не знаете, что неправедные Царства Божия не наследуют? Не обманывайтесь: ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники, ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники — Царства Божия не наследуют» (Павел, 1е послание к Коринфянам, 6.9–10).

Но при всей простоте учения Христа, при несомненных успехах отдельных людей и целых общин в исполнении заповедей Иисуса, люди остались людьми, быстрого чуда не произошло и тяжкий путь долгой и кровавой истории по-прежнему лежал перед человечеством.

Довольно быстро в нравственно определенное учение Христа были внесены поправки. Его минимальные, но категорически обязательные требования к поведению людей сделали не всегда обязательными, не для всех обязательными, не во всех случаях обязательными. В мою задачу не входит подробно прослеживать печальную историю Церкви, претендующей быть Христовым телом на земле, хранительницей Его заветов. Церковь во многом устроилась так же, как любая другая организация — с иерархией, стяжательством, борьбой за власть, демагогией, интригами, сварами, нелепыми ограничениями, жестокостями, ненавистью…

Даже церковь не сохранила единства, разделилась на враждующие между собой части — и вписалась в третье отношение…

В одном издании Нового Завета есть к нему «Краткий толкователь» — примечания к Евангелию современных богословов, выдержки из святоотеческой и церковной литературы. Этот материал дает некоторое представление о том, в каких местах и как уточняется учение Христа, как оно подчиняется несколько неожиданной с точки зрения Евангелия задаче: создать наилучшие условия в мире для Церкви, сделать ее земной силой, приемлемой для сильных мира сего, для богатых, для власть имущих, а при удобном случае взять в свои руки земную власть, накопить земное богатство — то есть сделать именно то, от чего наотрез отказался Христос.

Например, «Толкователь» уточняет Нагорную проповедь. К однозначным словам Христа — «не противься злу», ясно уточненным Им: «Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай тому и верхнюю одежду» (Матфей, 5.39–40), «Толкователь» дает такие примечания (выделено мною):

«Христианин должен с терпением сносить обиды, а не мстить за них; он должен иногда отказываться от личного законного права, быть жертвой несправедливости, воздавать добром за зло, чтобы любовью обезоружить врага. Приведенные (Христом. — Б. В.) примеры нельзя всегда истолковывать буквально, не считаясь с особенностями отдельных случаев. В частности, христианин должен отстаивать свои права во всех тех случаях, когда, отказываясь от них, он очутился бы в невозможности исполнять обязанности к Богу, семье, ближним или обществу. Но и тогда он должен действовать в духе любви, без чувства ненависти и мести».

В этих словах есть едва ли не все, чтобы оправдать отказ от исполнения заповеди Христа; в них признается законное право — то есть условности небратского человеческого общения; целью воздаяния добром за зло провозглашается чуть ли не выгода воздающего — «чтобы обезоружить врага»; в них Церковь («исполнение обязанностей к Богу») ставится выше Христа — и христианина обязывают отстаивать свои права, то есть вести себя не по-братски; в них выше Христа ставится и семья, и ближние, и даже общество — и это «Толкователь» помещает в той же книге, где сказано и повторено: «нет никого, кто оставил бы дом, или родителей, или братьев, или сестер, или жену, или детей для Царствия Божия, и не получил бы гораздо более в это время, и в век будущий жизни вечной» (Лука, 18.29–30)! И еще сказано: «Никто, возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадежен для Царствия Божия» (там же, 9.62).

Похоже, что переиначивают непереиначиваемое, оговаривают безоговорочное — Нагорную проповедь! Еще пример:

В «Деяниях Апостолов» о жизни первых христиан сказано: «Все же верующие были вместе и имели все общее: и продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого» (2.44–45).

Это едва ли можно понять иначе, чем написано.

И все-таки:

«Христианство никогда не посягало на право частной собственности и со всею силою и определенностью утверждало неприкосновенность этого естественного права. Но когда оно возвестило, что истинные ученики Христовы только те, которые любят друг друга (Иоанн, 13.53), и в лице Христа Спасителя явило совершенный образ такой любви (Иоанн, 13.34; 15.12), то этим самым оно в корне изменило отношение человека, узнавшего свое сверхъестественное призвание, к естественному праву собственности».

Это «Толкователь» цитирует «Чтение древней церкви о собственности и милостыне», вышедшее в свет в 1910 году и сочиненное Василием Экземплярским. «Толкователь» его суждением не ограничивается и прибегает к авторитету Иоанна Златоуста:

«Св. Иоанн Златоуст в любви к ближнему, доведенной до полного отказа от личной собственности, видел нечто столь великое, что ожидал от ее торжества устранения всех недостатков нашего общественного строя. Вместе с тем он не забывает, однако, что такое самопожертвование требует от человека высоких нравственных достоинств, которые не могут быть уделом каждого. Поэтому он советует это только избранным; остальным же разрешает сохранить свое имущество и даже заботиться об увеличении его. Он лишь дает им совет: творите милостыню и таким образом умножайте ваше добро! Пусть же наши слова относятся к людям совершенным; а менее совершенным скажем следующее: уделяйте от имения своего нуждающимся и таким образом умножайте свое богатство, потому что подающий бедному взаем дает Богови» (выделил «Толкователь»).

Непонятно, где и когда Христос говорил, что высокие нравственные достоинства не могут быть уделом каждого? Каким образом увеличение своего имущества, обогащение, богатство согласуется с несовместимостью Бога и маммоны (что по-арамейски и значит «богатство»)? Как христианский императивный нравственный закон может оказаться всего лишь советом?

Христос призывал победить третье отношение отказом от эгоизма, действенной братской любовью к ближнему и дал пример такой любви как образца, достижимого для каждого. Смогла ли Церковь последовать этому примеру, если она разрешила богатство, имущественное противопоставление богатых бедным, разделение добра и зла (одним добро, другим зло)?

Иоанн Златоуст знал, что отказ от личной собственности приведет к великому торжеству, к устранению недостатков общественной жизни людей; папа Пий XII мыслит, кажется, уже без таких обобщений, вполне в духе полной подчиненности третьему отношению.

«Отчуждение частного имущества в общественное достояние допустимо только в тех случаях, когда оно прямо необходимо для блага общественного, когда нет другого средства, могущего устранить злоупотребления, предотвратить расточение производительных сил страны, обеспечить их естественный рост, согласовать и упорядочить их деятельность и направить их на усовершенствование хозяйственной жизни народа, правильное и мирное развитие которой должно привести его к благосостоянию, потребному и для его духовных и религиозных нужд. Во всяком случае должен быть признан непременным и обязательным условием всякого отчуждения выкуп отчужденного имущества по цене справедливой и соответствующей в условиях данного времени его действительной стоимости» (Слово, 12 марта 1945 г., цитированное «Толкователем»).

Непонятно, какое же благосостояние потребно людям для духовных нужд? Уж не в золотом ли распятии нуждается верующий в нищего и бездомного Христа Спасителя?

Защищая от Христа богатство, богословы стараются оберечь от Него и близнеца маммоны — власть. «Толкователь» цитирует Иоанна Златоуста:

«Мы все братья, и один из нас Наставник, но и между братьями надобно, чтобы один давал приказания, а остальные слушались».

А также: «…Безначалие — везде зло, причина многих бедствий, начало беспорядка и смешения; особенно же в Церкви оно тем опаснее, чем власть ее больше и выше».

Как стары доказательства от данного, от наблюдаемого: везде мы в мире видим иерархию власти, значит, она — неизбежна и потому нужна и хороша; Бог ее создал… Но ведь власть и иерархию мы видим в греховном, смертном мире! В том мире, который приходил спасти — не от Самого же Себя! — Сын Божий. Историческая практика, увы, подтверждает — носители власти, как правило, отличаются в худшую сторону от тех, кто власти не имеет; замечено, что власть портит человека, то есть делает его более безнравственным, чем его современники, власти лишенные. Но Церковь не только признает мирскую власть, не только ее благословляет и поддерживает, но и сама старается устроиться иерархически, по тем же образцам, что и мирская власть. Почему же Иисус отверг земную власть, как дьявольский соблазн?..

Церковь сплошь и рядом отказывается от завещанного ей Христом меча — меча борьбы с самим принципом власти во имя устранения всякой, земной власти; борьбы с богатством — за устранение системы земных ценностей, ведущей к обогащению… И даже Златоуст с удовольствием сравнивает христиан с войском — Петр у него «…обходил, как бы некоторый военачальник, ряды, наблюдая, какая часть сомкнута, какая во всем вооружении и какая имеет нужду в его присутствии…»

Но, может быть, у нас остались еще сомнения в том, что «Толкователь» действительно считает всякую мирскую власть дарованной Богом? Богословы разъясняют:

«Христианство, преобразуя мир созданием нового человека, признает всякие формы государственного правления, оно борется только с богопротивными законами. Оно рассматривает каждый существующий строй как поставленные Богом условия естественного порядка, в котором Церкви надлежит разрешать свою сверхмирную задачу вселенского спасения».

Как же разрешать эту задачу вселенского спасения, когда всякое государство требует от подданных осуществлять по отношению друг к другу меры не только не братские, а прямо-таки злодейские: убивать людей на войне и готовиться к такому убийству, мучить, пытать, грабить себе подобных, если они не угодны «цезарю», то есть властям? Требует лгать, повторяя государственную ложь, поклоняться кумирам, воздвигать им при жизни памятники и т. д., и т. п.? На каждом шагу практика государства враждебно противостоит заповедям Христа! Законы государства исходят не из идеи духовного братства людей, а из идеи подчинения одних другим…

Но:

«Единомыслие в Церкви немыслимо без послушания».

Но:

«Да не нарушается закон подчинения, которым держится и земное и небесное, чтобы чрез многоначалие не дойти до безначалия…»

Это «Толкователь» цитирует Григория Богослова…

Отказываясь от действительного преобразования человека, подменяя Христа, на самом деле распятого за свою проповедь реального спасения, преобразованием воображаемым, спасением фарисейским, спасением только в сфере сознательной, недеятельной, лишает, как мне кажется, жертву Христа ее сути. Разве учение Христа не потому потрясает души, что Он Сам жил так, как учил, был за это подвергнут унизительной и мучительной казни — и воскрес, потому что был безгрешен? Следование Христу с очевидностью отменяет все отношения, не основанные на любви; оно приведет человека к спасению при условии, что тот не побоится отвергнуть во имя этой любви всю паутину лживых отношений господства и подчинения, столкновения воль и интересов.

Но:

«Христианство, не отменяя существующих правовых отношений, изменяет их изнутри: оно пронизывает их духом любви, мира, долготерпения и милосердия, который обезвреживает их неправду. Христианин-слуга, повинуясь своему господину по плоти, послушествует Христу; христианин-владыка в службе подневольного по плоти видит услуги брата во Христе».

Но при таком толковании ничто на свете не меняется, а только объясняется по-иному… Так-то оно так, но — как можно обезвредить изнутри неправду убийства? Концлагерей? Тюремной камеры? Присвоения чужого труда?

Увы, Церковь заботится и о том, чтобы запретить задавать ей такие «провокационные вопросы»:

«Только учащей Церкви дано свыше толковать священные пророчества».

Как же так? Не на наших ли глазах то же самое — монополия на толкование своего «учения» — привело к полному подавлению мысли в странах с наиболее сильно развитой мирской властью? Но, может быть, учащая Церковь — это какая-то общность всех верующих, некий зародыш родового самосознания? Увы:

«Постановление Тридентского Собора (заседание 4, о Св. Писании) гласит: „Дело Церкви — изъяснять смысл и давать толкование Св. Писания“. Органами же Церкви в преемственном исполнении сего дела являются епископы и наипаче главенствующий в их сонме епископ Римский».

Действительно, легко впасть в соблазн и заподозрить, что епископы боятся, что кое-кто начнет что-то сам толковать, понесет вредную отсебятину, подорвет устои Церкви, повредит ее более или менее благополучному существованию в погибающем от греха мире, нанесет ущерб единству верующих, авторитету и власти высших церковнослужителей:

«Есть в Писаниях места неудобовразумительные, могущие дать повод к Превратным толкованиям. Верующие не должны толковать такие места каждый по-своему, но держаться мнения, запечатленного учением Церкви».

Неужели к «неудобовразумительным» местам относится и Нагорная проповедь?.. И «не убий»?..

Впрочем, запреты «инакомыслия» плодов не дали — в христианском движении за время его существования накопилось множество самостоятельных течений, направлений, школ, сект и соответствующих толкований… А это привело к тому, что люди, призванные любить ближнего, как самого себя, и верующие в Того, Кто это заповедал, порой истребляют друг друга с ненавистью, неутоляемой даже кровью невинных детей, как мы видим сегодня в Ольстере — и можем увидеть, увы, повсюду.

Да, Церковь Христова, к великому нашему горю, вписалась в жизнь человеческого вещества на Земле и деятельно участвует в работе третьего отношения, в исполнении человеком, «познавшим добро и зло», того дела природы, которого последняя без способного к самопознанию органа реализовать, очевидно, не может.

Конечно, Церковь хранит дух христианства, хранит Слово Христа — пусть порой плохо, пусть иногда перетолковывая его к своей земной выгоде, но хранит; конечно, Церковь помогает тысячам и тысячам меньше грешить; конечно, она утешает людей в их скорби и тем облегчает им трагедию жизни и смерти. Все это, конечно, так, но мы не можем не видеть, что за две без малого тысячи лет существования своего Церковь не оказала решающего воздействия на третье отношение, не приблизилась к выполнению главной своей цели — спасению людей от осуждения, от греха, то есть от полной гибели.

Путь, указанный Христом, путь спасения по одиночке, нравственным совершенствованием и совершенством отдельных людей в ожидании того момента, когда совершенными станут все или, по крайней мере, большинство и мир преобразится, поскольку станет жить не по законам физической природы, а по законам природы духовной, — этот путь, теоретически вполне реальный, простой и как бы даже самоочевидный, пока что не привел к желаемым результатам. Перед нами попрежнему безнравственная тварь человечества, неспособная сама с собой управиться — светлые клеточки нравственных, чистых и не грешащих людей только подчеркивают безобразную черноту массы, не подлежащей, впрочем, ни суду, ни осуждению, поскольку она не располагает свободой воли — в отличие от каждого индивидуума, который имеет и свободу воли, и совесть, и сознание, и душу…

Похоже, что в учение христианства включился тот самый элемент, могучее воздействие которого на людей мы видим на протяжении истории — надежда на рай, на абсолютное счастье, на пакибытие, на «золотой век», в котором людей ждет одухотворенное и нетленное тело, неподвластное страданию, не исполняющее бремени непосильного труда, бессмертное, светоносное, не знающее пределов времени и пространства, болезней и вообще каких-либо несовершенств. Это абсолютное счастье не может быть ничем иным, кроме воскресения из мертвых всех во плоти, кроме бессмертия людей. Но пока не подчиним мы всю нашу систему ценностей этой цели — бессмертию и воскресению, — обречены мы быть частью слепой природы.

Пакибытие может быть достигнуто, хотя, видимо, мы сейчас еще только очень смутно догадываемся, каким образом это произойдет. Было бы очень печально, если бы попытка предотвратить гибель человечества казалась нам совершенно бесполезной и безнадежной, если бы знание о третьем отношении приводило лишь к полному параличу воли. Да, в наше время едва ли подлежит сомнению тот факт, что человечество как целое лишено свободы воли (в этом я расхожусь с И. Р. Шафаревичем); но кто поручится, что так будет всегда?

9. Имеет ли теория третьего отношения какое-либо практическое значение?

В заметках о русском практическом опыте были предложены структурные реформы, назревшие в нашей стране и необходимые ей, чтобы спастись от гибели. Говорилось, что осуществлению реформ препятствует не отсутствие положительной программы, а странный недостаток воли к улучшению условий жизни, к борьбе за земное счастье. Концепция третьего отношения, вероятно, отрицательно влияет на волю. И все-таки, как мне кажется, знание о третьем отношении полезно: оно способно предостеречь от неправильного решения не только общих, но и некоторых конкретных, практических вопросов. Например, гонка вооружений должна быть прекращена безусловно, любой ценой, даже в одностороннем порядке; в первую очередь, необходим отказ от ядерного оружия и уничтожение всех имеющихся его запасов, опять-таки в крайнем случае и одностороннее — независимо от того, удастся ли договориться на этот счет с другими странами; следует вкладывать возможно большие средства в науку о человеке — о его духовных и биологических особенностях; нужно пересмотреть систему ценностей, сложившуюся на основе тайного тяготения людей к смерти, и заменить ее постепенно системой ценностей, основанной на стремлении к бессмертию, к жизни вечной. Понимание места и роли третьего отношения в судьбах людей — роли решающей, но скрытой — может дать точку отсчета, основание для выбора в очень многих конкретных случаях.

Трудно, конечно, сказать, способны ли люди принимать во внимание в практической деятельности опасность — полную гибель рода людского, программа которой, как мне кажется, «заложена» в человеке при его появлении, гибель, к которой уже не отдельная страна, а все человечество движется в силу собственной природы. Ведь людям не понадобилось никакого умственного усилия, чтобы установить, что человек физически смертен. И хоть многие тратили и тратят немало труда, чтобы продлить сроки личной жизни, однако решительных выводов из этого факта люди, как будто, не сделали и не делают — не видно, что борьба за продление жизни и бессмертие стала в обществе по значению в ряд с производительной деятельностью или с жаждой вооружаться. Невольно задумываешься, а не меньше ли потребность людей жить, чем их потребность работать и убивать — так они мало прилагают совместных усилий для победы над смертью. Это печальное обстоятельство вполне объяснимо третьим отношением — в частности, тем, что по своей физической, биологической природе люди не в состоянии стремиться к достижению цели, выгодной для всех, — человечество не эгоистично и целостным себя на практике не мыслит.

Да, сомнительно, что люди изменят свое поведение перед лицом надвигающейся угрозы, что они окажутся способными выработать установки, необходимые для предотвращения всеобщей смерти.

Поймут ли люди жизненный смысл противоположения в них временного, тленного, материального и вневременного, нетленного, духовного? Индивидуального «я» и безликого «мы»? Противоположения начал рабства и свободы? Приведут ли в гармонию эти начала? Сумеют ли построить мир по идеалам, выработанным христианской религией?

Не знаю.

Одно очевидно — путь к избавлению, к бессмертию во плоти долог и труден, требует усилий от каждого — нет чудодейственных средств, которые позволили бы разом, вдруг достичь избавления. Не исключено, что начало этого пути может быть положено созданием общественных условий, наиболее благоприятных для выработки способов и средств к избавлению.

Такие общественные условия созрели, как мне кажется, в глубине русской истории. Русская мысль родила, выпестовала и попыталась осуществить на практике идею всемирного братства людей и совместного достижения ими бессмертия. Да, попытка реализовать идею братства пока что была более чем неудачной. Но, может быть, Россия еще не сказала своего последнего слова?..

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК