9. Не так-то все просто, Надежда Платоновна…

Браки заключаются на небесах.

Старинное суеверие

Прошел примерно год после исчезновения Горюновой. Я в то время очень интересовался своей родословной, стараясь найти предков как можно глубже в истории, и мне удалось уже добраться по отцовской линии до семнадцатого столетия, но по линии матери я увяз в середине девятнадцатого, в частности, наскочив, как уже упоминал, на Лукерью Васильевну Губанову, и в очередной отпуск побывал в Сказкино, где никаких отчетливых своих корней не обнаружил, но услышал рассказ о Наде Горюновой, бабушка которой была из Губановых. Мне удалось встретиться с учительницей Инной Николаевной, от которой я многое узнал о Наде и, среди прочего, ее новый адрес в Инске, по которому я, вооруженный рекомендательной запиской, весьма для меня лестной, и явился — признаюсь, что не так я надеялся узнать что-нибудь новое о своих предках, как любопытно мне было поглядеть на юную красавицу, о которой я в Сказкино слышал так много самых разных и противоречивых слухов. Видимо, Горюнова была рада, что я не увлекся ее красотой и не позволяю себе ни слова, ни взгляда, которые можно было бы понять как проявление чувства, хотя она не могла, конечно, не понимать, что я восхищаюсь ее красотой и что мне приятно быть в ее обществе. На самом деле такая в общении с нею простота и независимость нелегко дались мне — конечно, я был в нее тайно влюблен, но запретил себе эту любовь. Знаю, что запретить любовь невозможно, — однако, на собственном трудном опыте знаю также, что человек в силах так глубоко скрыть чувство, что о нем не догадается никто, даже самые близкие. Конечно, такое захоронение любви напоминает убийство, но что же делать, если иногда у вас просто нет иного выхода. А что касается интереса к родословной, то вы даже не представляете себе, как много неожиданных новостей обнаружил я, роясь в старых газетах, справочниках, книгах и архивах! Уверяю вас, что это почти так же увлекательно, как сегодняшние последние известия, а кое в чем и интереснее, потому что сегодняшние события редко звучат для нас, как такие уж совсем неожиданные новости, а вот в прошлом что ни известие, то почти всегда сенсация — для вас, по крайней мере. Что ни говорите, а наша отечественная история богата, как и вся земля наша, которую ни объехать, ни объять… Помню, как в разгар моих исторических разысканий прочел я где-то стишок поэтессы Клары Сверхновой (псевдоним, конечно, с намеком на звезду, только таинственное, повторяю, это дело — псевдонимы! Ничего, кроме этого стишка, я этой сочинительницы нигде не встречал, да и мои знакомые, сколько я ни расспрашивал, — тоже, так что, пожалуй, лучше все-таки держаться своей фамилии — есть у каждой фамилии какие-то корни все-таки, а без корней трудно, особенно в наше нешуточное время), так вот стишок мне запомнился, написанный по случаю юбилея и, наверно, с самыми лучшими побуждениями обнародованный для детей, но странным, очень странным мне показавшийся, поскольку в первой же строчке заявлялось: «Родина, тебе шестьдесят», и хотя дальше ничего, да простится мне этот дешевый каламбур, сверхнового не было, рифмы и размер автор выбрал самые что ни на есть традиционные (помню там только что-то такое из рифмы не то «ребят», не то «октябрят», которые не то в «барабаны стучат», не то у них «сердца стучат», потом шла рифма, кажется, «звенят»), но вот эта, повторяю, с самым светлым намерением сочиненная первая строка показалась мне уж слишком смелым поэтическим ходом. Конечно, все знают, что жизнь на нашей планете еще только начинается и начало свое она взяла, продолжая прошлое, именно в нашем с вами отечестве, в этом я совершенно уверен и выше уже говорил про это, но не всякий же сообразит, что Клара Сверхновая выразилась метафорически, — вдруг кто-то из читателей, поскольку дети все-таки, и впрямь решит, что и у родины его корней никаких вовсе нет. Не знаю, как вам, а мне такая ошибка доверчивого читателя была бы крайне неприятна.

— А вам? — спросил я Горюнову, рассказав ей о стихотворении Клары Сверхновой, которое — вспомнил я все-таки! — прочел в детском парке города Инска, чудесном парке, на щите, выставленном среди кустов сирени. Какой прекрасный тихий парк, знали бы вы! Лиственницы и липы, озерцо с островом, на котором с весны толпятся чайки и утки, с каналами, в которых всплескивается рыба, с лужайками… Щит был светло-коричневый с малиновой каймой, буквы черные, причем начальное «Р» нарисовано витиевато, даже с завитушками, как делалось, бывало, в древнейших наших рукописях.

Лицо Горюновой потемнело:

— Пусто вокруг нее, наверно, и одиноко…

— Может, у нее отличная семья и прорва друзей, — возразил я.

— Я не про родню, — насмешливо сказала Горюнова. — Про душу.

— На кого намекаете, Наденька?

— Нет, не намекаю. Я с Алешей рассталась потому, что не так-то просто все оказалось, как я воображала…

С Алешей они прожили недолго, не успели даже расписаться (о том, чтобы венчаться, Надя почему-то не заикалась, а Алеша был только рад ее молчанию на сей счет). В одно прекрасное воскресное утро Надя вдруг оглушила Алешу, убиравшего со стола после завтрака, сказав, что она от него уходит — не к кому-нибудь, а просто так, ни к кому.

— Ничего не понимаю, — честно закручинился Алеша. — Из-за чего? Что я такого сделал?

— Ничего такого ты не сделал, — сказала Надя. — И я к тебе прекрасно отношусь, ты добрый, работящий, хороший человек, очень хороший, но я ухожу… Сегодня же, не обижайся.

— Но объясни, почему, — настаивал тот, ошалев. Бледное лицо, окаймленное темно-русыми волосами, редкими, зато длинными — Алеша стригся раз в полгода у приятеля, — мученические глаза, тонкая шея и худые руки, торчащие из майки…

Горюнова отвернулась и заплакала.

— Не знаю, — прошептала она. — Не могу иначе, ты уж прости…

Алеша утешал ее, уверяя, что он счастлив только тогда, когда ей хорошо, что он хоть и не может жить без нее, но никогда не позволит себе ее удерживать насильно, пусть делает, как хочет, лишь бы не плакала, лишь бы ей было хорошо, а он всегда поможет, что бы ей ни понадобилось, пусть только заикнется, потому что он любит ее больше, чем себя, гораздо больше, нельзя сравнивать даже, потому что себя он совсем не любит, не за что. Она слушала его и с ужасом думала, что ей только померещилось, что она его любит, померещилось потому, что он всегда был с нею необыкновенно прям и честен, полная противоположность Афанасию Ивановичу, никогда не хитрил, не юлил и любил ее беззаветно и доверчиво. Она вспомнила, как посетила его комнату в коммунальной квартире. Бедность там была — почти как у нее в доме на улице Батюшкова! И везде ее портреты на медных листах, десятки — и в профиль, и в фас, и в три четверти… В одну из их первых еще встреч Алеша уговорил ее, как он выразился, «позировать лицом»; однако не рисовал ничего, а какой-то веревочкой с узелками принялся измерять ее физиономию, что-то при этом записывая.

— Теперь опустите, пожалуйста, голову, — просил он. — А теперь наоборот… Пожалуйста, еще выше подбородок… Закройте глаза, пожалуйста.

Долго он мерил, то натягивая веревочку, то сплетая ее колечками… И вот на нее смотрели сейчас отовсюду ее чуть поблескивавшие изображения. Лицо занимало небольшую часть места, остальное пространство покрывали волосы, распущенные и то струящиеся, то летящие, то как-то особенно вьющиеся и переплетающиеся, то образующие головоломный орнамент.

— Какие волосы, — сказала Надя неуверенно.

— Картина — это как бы весь мир, — объяснил художник. — И никого в нем, кроме вас. Поэтому волосы. А глаза меньше натуральных, потому что иначе получается неправдоподобно.

— Меди сколько пошло, — заметила Надя.

— Через Афанасия Ивановича достал, — Алеша и имя и отчество эти произнес проникновенно.

— Покровительствует?

— Помогает.

— Даром, что ли?

— Без денег.

— Услугами берет?

— Он попросил два ваших портрета — я дал… Мне не жалко. Я новые сделал, такие же.

— Покажите, какие он взял, — приказала Горюнова.

Афанасий Иванович выбрал, действительно, лучшие. На одном Надя смотрела на зрителя исподлобья, опустив голову, словно коза, готовая боднуть, хотя сравнение необыкновенной красавицы с козой, конечно, совершенно и никуда не годится — уместнее было бы вспомнить косулю, лань, серну или другое животное, воспетое поэзией. На второй картине, предпочтенной Афанасием Ивановичем, она была изображена в профиль, опустившая взор, словно читающая письмо, а струящиеся вниз волосы обтекали невидимое плечо так, что при желании можно было вообразить Горюнову под волосами голой на манер леди Годивы. На обеих картинах глаза были такими же, как и в жизни, однако благодаря позе не казались огромными.

— А кроме меня, есть что-нибудь? — спросила Надя.

— Где-то есть.

— Покажите же.

Алеша нехотя полез под кровать и извлек оттуда с десяток пластин.

— Этюды, — сказал он, расставляя то, что вытащил.

— А картина о Куликовской битве?

— У Афанасия Ивановича она. Называется «Крещение огнем».

— Вот даже как?

— Сам я, конечно, не читал, но на заводе слышал от кого-то, что два бывает крещения у каждого народа: одно — водой, другое — огнем, и что русские первое крещение имели в Киеве тысячу лет назад, а второе — через четыреста лет на поле Куликовом…

— Положим, не водой, но это неважно. Вы, Алеша, молодец…

— Мне сейчас эта картина не нравится.

— Отчего?

— Что-то в ней криво, а что — не возьму в толк. А ваши портреты прямые все выходят.

— Почему?

— Я вас больше жизни люблю, Надежда Платоновна. Вот, наверно, почему.

— Ой, — сказала Надя.

Между прочим, Алеша имел свойство говорить страшно медленно, делая между словами к месту и не к месту долгие паузы, во время которых опускал взор и даже иногда закрывал глаза, как бы не то засыпал, не то погружался в размышления. Иногда же во время такой остановки слегка улыбался, предоставляя собеседнику решать, чему он улыбается — тому, что сказал, или тому, о чем думает, или тому, что сейчас скажет. Так что фразу, которой он объяснился в любви, следовало бы записать примерно так:

— Я. Вас больше. Жизни. Люблю. Надежда Платоновна. Вот. Наверно. Почему.

И произносил он ее минуты полторы. Подумать только, что Горюновой померещилась милота и в этой его черте, на мой взгляд, непереносимой, хотя я, понятно, не могу быть тут не предвзятым.

И вот они наконец расстались, причем Алеша остался в Москве, а Надя вернулась в Инск, где поселилась в его комнате, убрав свои бесчисленные лики под ту же кровать, под которой хранились этюды к «Крещению огнем». Здесь и нашел ее однажды Александр Желтов, выдающийся специалист по физике твердого тела, заехавший по каким-то делам в Инск и, конечно же, заинтригованный рассказами знакомых мужчин, называвших его, как и все прочие приятели и приятельницы, Аликом, о красавице — его землячке.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК