Глава 20
Глава 20
Ночью в узких улочках Риги
Слышу поступь гулких столетий.
Слышу века… Но ты от меня далека,
Так далека, тебя я не слышу.
Ночью умолкают все птицы.
Ночью фонари лишь искрятся…
Как же мне быть?
Зарей фонари погасить?
Будут светить далекие звезды.
Та-та-та-та…
Жду я в узких улочках Риги
Ночью, ночью, ночью.
Григорий Горский
— Таня обеими руками обняла Иванова, голову в русых завитках пушистых волос спрятала у него на груди и тихо напевала старую песню. Они стояли на высоком крыльце здания на углу Смилшу и Домской площади. Чуть-чуть выглядывала луна из-за собора, мягко падали на них редкие пушистые снежинки. Свет в стрельчатом окне за причудливым балконом Дома радио был таким желтым и уютным, и все-все окна, что еще светились в этот ночной час, были сказочно-гостеприимны. И казалось, что живут за этими окнами удивительно добрые волшебники, которые вот-вот оторвутся от своих таинственных забот и мигом сделают что-то такое, от чего все злые заклинания развеются, как дым, и мир воцарится на всей земле, и вместо флагов красно-бело-красных, густо обвивших, как кровавые наросты, любимую старую площадь, вырастут цветы.
— Хоть поверьте, хоть проверьте, но приснилось ночью мне… будто принц к тебе явился на серебряном коне. — запел вдруг Иванов невпопад, — и это был я! — Он нагнулся и снова стал целовать Таню, так же нежно, как снежинки, невесомо падающие сверху — от самых звезд.
— Валера! — выдохнула Таня, — Валерочка.
Naktos paures Vecrogas ieles
Dzirdu senu gadsimtu sonus,
Soni te klaudz, Ir staigejis nauwu tik daudz.
Sonu tik daudz, Bet nedzirdu tavus…
— отчаянно фальшивя, продублировал Валерий Алексеевич песню Пьехи в латышском оригинале Брежгиса.
— «Испортил песню, дурак!» — шутливо забарабанила его в грудь кулачками в узких перчатках Татьяна.
— Это ты на что намекаешь? — грозно взревел Иванов? Мы еще не «На дне»! Я вешаться не собираюсь! Мы с тобой еще поживем, мы еще поборемся!
Маленькие женские кулачки разжались, упали бессильно. Таня повернулась в сторону площади, долго, запоминая, смотрела сквозь свет старинного фонаря, как летят на огонь снежинки, как белеют заснеженные острые крыши, уступами уходящие в темноту, в непроглядную ночь. Звезды совсем скрылись, а снег все усиливался, откуда-то из-за угла вдруг взметнулся резкий порыв ветра.
— Холодно уже. — устало проговорила Таня, безразличным, безжизненным голосом. — Прости, милый, это я сдуру, ради красного словца. Такие как ты — не вешаются. Они обычно до этого не доживают.
— Таню-у-ша. — встревоженно протянул Иванов. — Ты что это? Озябла? Пойдем скорей домой. А то ты вся в миноре. Я, маленькая моя, человек тихий и мирный, я всего боюсь, я больше всего на свете люблю лежать на диване и читать книжки. Что со мной сделается, Таня?
— Домой. — грустно протянула Таня, взяла Иванова под руку и повела вниз, с высоких ступенек на скользкую, покрытую свежим снегом брусчатку площади. — Нет у нас с тобой дома, куда бы мы могли возвращаться вместе. Есть только временный приют. Пойдем еще погуляем, когда еще придется вот так встретиться?
— Ну, пойдем, пойдем! Разреши, я закурю?
— И мне дай прикурить! Ужасно вульгарно — курить на ходу…
— В движении. Это ты в уставе вычитала? Там тоже примерно так сказано, — усмехнулся Валерий Алексеевич, чиркая спичкой.
Они свернули было направо, к костелу Екаба, но за ним был сейм, туда уж точно идти не хотелось… Тогда пошли к набережной. На улицах никого не было в этот ночной, почти предутренний час. Тем неожиданней послышался вдруг резкий рык двигателя, метнулся по стенам свет фар. Милицейский УАЗик вывернул из-за угла прямо на прижавшуюся друг к другу пару и резко затормозил. Иванов поправил намеренно неловким движением выбившийся шарф на груди, сдвинув одновременно молнию куртки пониже, чтобы удобнее залезть во внутренний карман, если понадобится.
В машине мог оказаться кто угодно — и латышский патруль из сельской милиции, прибывшей в Ригу на усиление новой власти, и. неизвестно кто вообще.
УАЗик вдруг снова взревел и резко развернулся, к лесу передом, к Иванову задом. В проеме открытой задней дверцы, выставив перед собой ручной пулемет, сидел Кабан и делал Иванову ручкой приветственные жесты.
— Тьфу ты, черт, — выругался Валерий Алексеевич и снова застегнул молнию на куртке потуже — не май-месяц.
Хлопнула передняя дверца, наружу ловко выскочил Толик Мурашов с автоматом на груди, в руке — фонарик, которым он нагло осветил стоявшую перед ним парочку.
— Хватит выделываться, не в карауле! — прикрикнул на него Иванов сердито. Таня только поближе придвинулась к нему, но страха не выказывала, скорее — пристальное любопытство к ситуации.
— О! Валерий Алексеевич изволит гулять по Старой Риге! — весело прокричал, чтобы весь экипаж слышал, Толян. Из темного недра УАЗика послышался нестройный приветственный гул. Вслед за Кабаном, выпрыгнувшим размять ноги, показались Джефф и Спейс, а с водительского места — Птица — высокий, худой, с приветливой улыбкой, в которой не хватало пары передних зубов.
— Господину поручику. — Водила первый подошел к Иванову и размашисто протянул ладонь — здоровкаться.
— Привет, Птица, чего так поздно летаете? Собрались на середину Даугавы? — пробурчал Поручик.
Птица не понял сложноватой для него аллюзии и нахмурился, зато Мурашов с удовольствием расхохотался и обнял Иванова, крепко похлопав по спине. Таня недовольно отстранилась в сторону, а Толян незаметно для окружающих умудрился похлопать друга и под мышкой и, конечно, рука его ненавязчиво прощупала там пистолет.
— У тебя же официального разрешения нету, чудо, — тихо прошептал он Валерию Алексеевичу.
— У меня записка в кармане о том, что я его только что нашел и несу сдавать, — ответил тихо Иванов и улыбнулся.
— Ну, это ты латышам рассказывать будешь. Только лучше сразу им говори, что сейчас за тобой взвод ОМОНА приедет, отпустят тут же. — так же тихо сказал Бубнов и уступил место Кабану, который просто крепко хлопнул старого знакомца по ладони:
— Здорово, Поручик! Не боишься с девушкой гулять в такую погоду в таком месте?
— Так ОМОН на страже, честным людям бояться нечего, — отшутился Иванов и обернулся к Татьяне, — познакомься, это и есть доблестные рижские омоновцы!
— Доброй ночи, девушка! Ничего не бойтесь, мы всегда рядом! — почти хором выкрикнули Джефф со Спейсом, и все засмеялись. Птица с Кабаном, махнув рукой на прощанье, опять полезли в машину, а Толян остался поговорить, да и с красивой женщиной поближе познакомиться.
— Лейтенант Мурашов! — Татьяна Федоровна, коллега наша из Вильнюса, — представил их Иванов друг другу.
— Рад познакомиться! — Толян вежливо приложил ладонь к берету и попросил, — Ничего, если мы пару минут пошепчемся с Валерой?
— Разрешаю. Шепчитесь! — с иронической улыбкой ответила Таня и сама отошла в сторонку, делая вид, что любуется снова выглянувшим из-за туч месяцем.
— Хороша девочка! Кого-то мне смутно напоминает. Кто такая? — Толян дал Иванову прикурить и сам закурил.
— Не про твою честь, Толя. Дела у нас с ней, не более того.
— Ага, это вы в пятом часу ночи служебные проблемы в Старушке обсуждаете! — хмыкнул недоверчиво Мурашов.
— А хоть бы и так? Что на базе, как обстановка в городе?
— Базу в ноль часов обстреляли из автоматов. Все целы, прочесывание ничего не дало.
С этой ночи на крыше котельной дополнительный пост стоит, с пулеметом.
Позывной «Шифер», если что. У тебя же «Виола» есть? Нашу волну знаешь?
— Знаю. Я на днях в Ленинград еду. Окончательно решу вопрос об эфире с офицерами отряда. Только я предполагал тебя и замполита, но сдается мне, Чес сам хочет это дело под контроль взять и перевести стрелки на себя с Невзоровым.
— Хорошо. Посмотрим, тут я не решаю ничего, сам понимаешь. Но если будет Чес, то все равно я с ним буду, так что ты будешь в курсе. Молоток, спасибо, нам сейчас телевидение большое крайне важно для подстраховки. Ситуация вообще хреновая, ты в курсе?
— В курсе. Но от меня ничего не зависит. Это к Горбатому обращайся!
— Ясно. Поосторожней с оружием шляйся. Но и без него ночью один не ходи. Если что, звони на базу под любым предлогом — они зассут и отпустят. А нет, так отобьем — с улицы Атлантияс, как с Дона, выдачи нет Да, Питон привет передавал. Говорит, что ЦК на тебя компру роет, хочет через тебя к Алексееву подобраться. Имей в виду, и сам соображай, что делать. Шефу только ничего не говори, он у вас мужик жесткий, пойдет разбираться, нам это ни к чему.
— Весело живем. То-то у меня задница второй день свербит…
— Прими пургену, хорошо помогает от предчувствий, если задница чувствительная, — заржал Толик.
— Ладно, ты передо мной-то из себя ваньку-взводного не строй. Отвези нас лучше с Таней домой.
— К тебе что ли?
— С ума сошел? У тебя от твоей квартиры ключи с собой? Ольга же со Светочкой к маме опять ушла?
— А ты откуда знаешь? Ну ничего в этом городе скрыть нельзя! — озлился вдруг Мурашов и полез в карман — за ключами. — Только я вас высажу не прямо у дома, а чуть дальше, на Илукстес, а то мужики допрут сразу.
— Хорошо, спасибо! Ты же на «казарме» сидишь? Если до отъезда не увидимся, я ключи Свораку оставлю.
— Я недавно там был… Белье в шкафу, в холодильнике консервов полно, в «стенке» бальзам есть и шампанское — цени!
— Ценю! Сочтемся! Ну что, поехали?
Против ожидания, Таня без малейшего смущения и даже ловко забралась в УАЗик, потеснив мужиков достаточно бесцеременно. Иванов пристроился рядом кое-как, посадив на колени маленького Спейса, даже здесь не вынимавшего из ушей наушники плейера.
— На Илукстес, мухой! — скомандовал водителю Толян.
— Он мухой не умеет, он как птица полетит, — засмеялся Иванов, вспомнив прозвище водилы, но тот не среагировал, просто притопил по газам, и машина понеслась по заснеженным улицам, как «Летучий голландец», от которого старались шарахнуться в сторону все редкие по ночному времени встречные машины. Толян врубил магнитофон в бардачке; и в тесном, пахнущем кожей, оружием и сигаретами салоне внезапно грянула группа «Любэ»:
«Батька Махно смотрит в окно, На дворе темным-темно. Звезды светят и луна, А в округе тишина… Спит монастырь, дремлет село, Мошки бьются о стекло… На посту стоит монах, Еле-еле на ногах…»
Татьяна нашла в подрагивающей, дергающейся темноте теплую руку Иванова и мягко сжала ее, показывая, как же хорошо им сейчас в этой машине, несущейся сквозь снег по покорно стелющейся под омоновские колеса Риге; как хорошо, что вокруг свои, сильные и смелые русские мужики, как здорово, что у мужиков этих есть оружие, которым они умеют пользоваться, и какое чудо, что есть еще немного времени для того, чтобы успеть полюбить.
Мертвые с косами вдоль дорог стоят —
Дело рук красных дьяволят!
Мертвые с косами сбросили царя,
Занималась алая,
Занималась алая,
Занималась алая, эх
Заря, заря, заря,
Алая заря…
Окно все ярче проступало светлым прямоугольником из темноты уютной комнаты Мурашовых, потом стали проступать предметы вокруг — потом — детали, потом алая-алая январская заря, как в песне почти, занялась в полнеба и разбудила мгновенно отключившегося незадолго до рассвета Иванова.
Он открыл глаза и увидел, как смотрит на него еще молодая, но уже постоянно грустная от пережитого женщина, как дрожат слезинки на ее синих глазах, как невинно дышит все еще высокая обнаженная грудь. Не чувственной любовницей — сестрой или матерью смотрела на него Татьяна, баюкала осторожно его голову, положив себе на голые теплые колени, нагнувшись над ним, как будто удержать пыталась изо всех сил.
— Танюша, славная моя, любимая моя женщина, — сухими со сна, пересохшими губами прошептал Иванов… — Ты не спала? Прости, я, кажется, только закрыл глаза — все, как умер.
— Не говори никогда так, ладно? Ты еще всех нас переживешь, будешь нянчить внуков, напишешь много книжек, да? Ты счастливый, я знаю точно!
— Откуда?
— У меня бабка ворожейка была, — тихонько рассмеялась Таня. — Оттуда!
— А ты что же, бросишь меня? — встревожился очень глупо и искренне Валерий Алексеевич.
— Ну что ты? Разве таких бросают? Это ты меня оставишь. Ты ведь молоденьких уже любишь, хоть и сам молодой еще. Тебе сейчас десятиклассниц подавай — подлиннее ножки, покруглее попка, посвежее личико, головенка поглупее.
— Что ты говоришь, сама ты «круглая попка»! — Иванов внезапно почувствовал, что если он сейчас не выпустит пробудившуюся в нем, накопившуюся за пару часов сна мужскую силу, то умрет от разрыва сердца. — У нас есть попить? — Он потянулся к фужеру с недопитым шампанским, жадно проглотил все еще шипучее, не успевшее как следует выдохнуться вино, и зверем неожиданно накинулся на покорную, доступную, сразу открывшуюся ему женщину.
Это неистовое счастье продолжалось так долго, что оба изнемогли уже под конец, и вздох наслаждения слился со вздохом облегчения. Сил не осталось ни на то, чтобы встать, ни на то, чтобы что-то сказать еще друг другу, и они тут же снова уснули, не думая ни о чем. Призвала бы их труба Страшного суда, так бы и полетели на суд, грешные, не успев проснуться.
Все та же алая заря, только уже отражением из горящих пламенем окон дома напротив, ослепила им глаза, когда они одновременно, в одно мгновение проснулись в конце уходящего, короткого зимнего дня. И, странно, не было никакого страха — где мы? Который час? Кто нас ищет? Что за дела пропустили? Только покой, безмятежный покой и общее тепло друг от друга.
— Ничего. — начал Иванов.
— …не бойся… — продолжила тут же Таня.
И в самом деле. Не звонил телефон. Никто не искал. Никто не стучался в дверь.
Чтобы прогнать остатки привычного за годы беспокойства, Валерий Алексеевич сам, едва закурив первую сигарету, подвинул к себе телефон и начал звонить: домой, на службу, Толику на базу. Как оказалось, никто его не разыскивал. Сворак, посмеиваясь, сказал, что после вчерашнего банкета, на котором было все руководство, в конторе весь день была тишь и благодать, и Иванова никто не искал и не спрашивал, так что он только что успел сказать внезапно заглянувшему в конце дня в их кабинет Алексееву, что Валерий Алексеевич ушел домой чуть пораньше — к дочке-первокласснице на родительское собрание.
Дома никто не отвечал. Тогда Иванов позвонил к теще, и та сказала, что Алла с Ксюшей со вчерашнего дня у нее, сейчас гулять с дочкой пошла, поскольку «вы изволили отпроситься на банкет, так что сами дома и хозяйничайте!». «Я уборку делаю, встал поздно, вчера допоздна засиделись в «Таллине» с начальством — юбилей, никуда не денешься. Сейчас закончу и к родителям своим поеду, там, наверное, и заночую», — тут же соврал Иванов радостно, вспомнив, что сегодня суббота, и значит, Алла пробудет у тещи до вечера завтрашнего дня. Сама Алла разыскивать мужа нипочем не станет — выдержит характер. А своих родителей можно предупредить, что он ночует на базе ОМОНа, но поскольку об этом лучше никому не знать, то пусть они Алле и теще не звонят и ничего не говорят. Толян, вызванный дежурным по базе к громкой связи у себя в бараке, жизнерадостно прокричал, что собирается с Мишкой Лениным в баню, и чтобы Иванов не трогал его по крайней мере до завтра.
— А квартира тебе не нужна будет ночью, после бани-то? — на всякий случай спросил его Валерий Алексеевич.
— Я за город еду, там свои номера есть, отдыхай, друг, и береги себя! — торопливо проорал в трубку Толян и повесил трубку.
— Чудеса, — не веря своему счастью бормотал Иванов и моргал глазами, пытаясь проснуться.
Татьяна, приняв душ, накинула его рубашку вместо халата, нежась, расхаживала неторопливо по квартире, готовила кофе и немудреный завтрак из припасов, найденных у Толи в холодильнике. Краем уха она прислушивалась к интенсивным переговорам, устроенным Валерой и прощающе улыбалась его торопливому вранью в трубку.
— Завтрак подан, ваше благородие, — пропела Татьяна и подвинула журнальный столик на колесиках поближе к раскрытому, все еще незаправленному дивану.
— Танюша! — спохватился вдруг Иванов, — а тебе, тебе никуда не надо спешить? — он с ужасом представил, как Таня вдруг собирается и опять исчезает в неизвестность и чуть не застонал, как от острой зубной боли.
— Нет, не выгонишь! — женщина одним плавным движением плеча скинула на пол рубашку и улеглась гибко на диван, на спину, положив голову на колени Иванову, уже пристроившемуся на краешке с чашкой кофе в руках. — Корми меня теперь! И пои! Я — заслужила!
Иванов послушно начал подавать чашку, отламывал кусочки от бутербродов и клал ей прямо в рот, а она ловила его пальцы губами, прикусывала белыми зубками вместе с едой, прыскала ему, наклонившемуся над ней с фужером в руках, шампанским прямо в лицо.
Очень скоро Таня почувствовала, как что-то стало мешать ей лежать на коленях у Валеры, оба засмеялись, и снова повторилось невозможное счастье юных лет, как будто вернулись безмятежные дни первого знакомства в заснеженном литовском Линксмакальнисе… И ведь прошло ровно 9 лет, чуть ли не день в день, разве так бывает?
Они не выходили из квартиры Мурашова до середины следующего дня. Потом, уже одевшись, прибрав за собой, готовые к выходу на улицу, сели перекурить на дорожку.
Тут-то Таня и попросила очень серьезно отнестись к тому, что она сейчас скажет.
— Что такое? — встревожился Иванов, уже с обеда почувствовавший, что праздник заканчивается, и снова начинается безжалостная проза будней.
— Знаешь, Валера, я ведь могу только советовать тебе. Но я, я действительно не могу относиться к тебе как к постороннему человеку, я, я ведь. я люблю тебя, глупый ты ля мюжик! — она прервалась вдруг и заплакала.
— Что ты, малыш мой? Что же ты плачешь? Я же, я же. я тоже люблю тебя, — обоим было невыносимо тяжело признаваться в этом друг другу, оба понимали, насколько проще и правильнее было бы сдержаться и не говорить этих роковых слов.
И еще полчаса они не отрывались друг от друга, только шептали, сидя одетыми на диванчике в коридоре, перед дверью — шептали нежные глупости, целовались и утешали друг друга. Бедные дети, дети. Тридцать лет уже стукнуло Иванову, а Татьяна была старше его на целых четыре года, а может, даже и на шесть, он не хотел помнить об этой разнице в возрасте. «Дети, бедные грешные дети», — смотрел на них сверху Господь и все-то знал про них, и знал, что с ними будет, и оттого жалел еще больше, как жалеют самых непутевых детей.
— В общем, мой тебе совет, любимый. Постарайся в ближайшее время дистанцироваться от Интерфронта и перейди в ОМОН. Только не сразу. Не вдруг. Еще есть время, до лета, примерно… Не перебивай, послушай, а то я никогда не смогу тебе этого сказать… Так будет лучше для всех. Начинается страшное время. В Интерфронте никому до тебя не будет дела, когда настанет конец всем иллюзиям. Да и сейчас уже там нельзя сделать ничего, что могло бы переломить ситуацию. Ты сам это знаешь. Другое дело, что Интерфронт все равно должен быть до самого конца — это единственное, что поддержит людей когда-нибудь потом — память о сделанном, память о своем достоинстве, память о том, что они сопротивлялись. Нет, слушай!
Но ты можешь сделать больше, чем просто поддерживать дыхание Движения вместе со всеми. Там найдется кому это сделать без тебя. Ты должен пройти свой путь до конца вместе с последними защитниками нашей страны. И я постараюсь быть там же. Не в Вильнюсе, так в Риге… Не спрашивай… Не надо. Слушай меня, любимый!
Ты сам понял, что последним и крайним во всем, чтобы ни случилось, будет ОМОН. Там ты свой человек. Там будет труднее, но там никого не бросят, там все свои до конца. И ты должен пройти весь путь, чтобы… чтобы обязательно остаться в живых! Ты должен быть свидетелем всего, что еще будет. Единственным свидетелем, который находится внутри и, вместе с тем, способен посмотреть снаружи — непредвзятым и точным взглядом. Ты же поэт, Валерочка! Ты — журналист. Ты — последний свидетель. Больше некому. Только ты. Если не будет памяти — все будет зря. Мы живем только памятью, Валерочка! Ты должен сохранить эту память. Память обо всем — о нас, об Интерфронте, о Рижском ОМОНе. О друзьях и врагах, о предателях и героях. Ты — должен стать свидетелем. Иначе — к чему все? Я помогу, я буду рядом. Тебе помогут, твою роль будут знать и вытащат тебя живым из любого пекла. Ты — свидетель. Я люблю тебя…