Окончательный Пелевин
Окончательный Пелевин
Недавно популярный журнал «Афиша» провёл опрос читателей: «Кого из современных писателей будут читать через сто лет?» С большим отрывом победил Виктор Пелевин. И хотя аудитория «Афиши» – студенты и конторские служащие, это ещё не вся Россия, именно на них делает ставку… ну, скажем «время» – не скажем «правительство». Стилистика информационного потока, обилие молодёжных движений, назойливо выпячиваемое присутствие президента в Интернете – это же нужно зачем-нибудь? И пусть формальные знаки внимания достаются другим – именно Пелевин транслирует в народ главные, «становые» идеи. И делает это уже пятнадцать лет. Модные писатели приходят и уходят, а он остаётся. Что же это за идеи, которым всё сносу нет?
ОВСЯНКА, СЭР
Возьмём недавний роман, названный с величавой скромностью буквой «Т». Сюжет прост. Бригада литературных наёмников пишет роман о Льве Толстом, содержание которого радикально меняется в зависимости от того, кто оплачивает «проект». Герой романа, умученный нестабильностью, пытается одолеть своих изменчивых авторов, превращается в реального Льва Толстого, которому всё это безобразие снится, и уезжает на телеге в закат. Или восход, не важно. Сюжет пародийный, он вопиет о своей формальности и взаимозаменяемости компонентов. Персонажи тут нужны только для того, чтобы прочесть по ролям философский трактат.
И трактат этот – вовсе не о природе творчества, как показалось некоторым романтически настроенным рецензентам.
Он об отношениях Субъекта и Объекта. Плюс о тех побочных эффектах сознания, которые возникают, если вообразить, что философские категории способны по-людски «вступать в отношения».
Это покамест тема, идея впереди.
Поскольку и Субъект, и Объект сводятся к Пустоте (в правой части уравнения ноль), их значения можно менять местами. Скажем, кто кого мыслит: Бог человека или человек Бога? Не важно: результат – ноль.
В эту схему можно подставлять что угодно. Можно героя и автора, можно автора и читателя. А можно – личность и общество. Или правду и ложь. Всё это равно нулю. Ничего нет. А кто думает иначе, тот просто плохо подумал.
Негусто для многостраничного романа? Ну так ведь Пелевин признался, что по первоначальному замыслу это был всего лишь рассказ. Только ведь рассказ отдельной книгой не издадут, рекламную кампанию не раскрутят, и дойдёт он до куда меньшего количества умов и сердец.
Это не к тому, что Пелевин честолюбив, нет.
Он миссионер. Проповедник «благой вести».
А весть такая: ничего нет. Делайте свои выводы.
Если ничего нет – всё дозволено. «Свобода».
Мы любим тех, кто говорит нам, что мы свободны. Мы готовы слушать эту новость снова и снова. Как в анекдоте:
– Иди домой, мальчик, школа сгорела.
– Что?
– Школа, говорю, сгорела!
– Что?
– Мальчик, ты глухой?
– Нет, дяденька, но ты говори, говори…
В этом ровно половина секрета неувядающей пелевинской популярности (при том, что каждая его очередная книга пугающе похожа на все предыдущие). Вторая половина связана с тем, что в литературе важно не только что сказано – важно ещё и как.
Кто-то, может быть, удивится: да разве же Пелевин художник?
Ещё какой.
Помню, на первом курсе преподаватель теории литературы нас учил:
– Представьте себе тарелку борща: жирного, огневого, с перчиком… Красиво?
– Краси-и-иво! – в изнеможении воют голодные троечники.
– А теперь представьте жабу: скользкую, пупырчатую… Красиво?
– Не-е-ет!..
Следует вразумление: красота не имманентное свойство предмета, она не в борщах и жабах, а в головах. Поэтому в литературе красив не тот образ, который нравится, а тот, который вызывает требуемые колебания души.
Позже, на заре сетевой эпохи, был у меня друг – человек, учившийся на филфаке целых три раза, а потому безукоризненно грамотный. Однажды, наблюдая, как он переписывается «по сетке» со своими pen pals, я заметил, что время от времени он делает пунктуационные ошибки. Зачем, спрашиваю? «Это, – говорит, – чтобы меня поняли».
Мораль: художественное качество пелевинских текстов обусловлено их эффективностью. Недаром же в романе «Т» сообщается: его автором являешься ты, читатель. Здесь есть всё, что угодно тебе, и нет ничего, что тебе не угодно.
А читатель этот, не забываем, тот, на кого делает ставку «время».
На меня, положим, время ставок не делает. Неудивительно, что читать роман мне было неинтересно. Я, по темноте своей, до сих пор считаю, что плач голодного ребёнка за стеной – это куда важнее, чем самые интересные (но кажущиеся мне отчего-то досужими) размышления о загадочном устройстве мира. Чтобы я поверил в то, что «ничего нет», нужно постараться донести до меня эту идею через страх и боль, вручить её живому человеку – такому же, каким я полагаю себя.
Но согласно правильному ответу в конце учебника, боли и страха нет. Людей тоже нет – только функции Абсолюта, сиречь Пустоты. Игру теней можно наблюдать холодным умом, хватать же эти тени за руки, кричать им «туда не ходи, сюда ходи – снег башка попадёт» – методологически неверно.
Кроме того, очевидно, что если бы Пелевин вывел в своём романе живых людей с их повседневными проблемами, его философская конструкция развалилась бы под их тяжестью. Потому-то герой романа, упражняясь в писательском «сотворении мира» (вот стол, стул, белая перчатка, река, покрытая льдом), дальше этих гамм не идёт. Мира нет, вместе с ним нет и как такового романа – потому что не надо. Кончился, поясняет автор, замшелый XIX век, когда читатели любили, чтоб их «трогали там» (то есть брали за душу). «Есть серьёзные сомнения в том, что этот текст может называться литературой». Литературы не надо. А надо именно то, в чём вы, соавторы мои, послушно участвуете.
Вот вы же смотрите каждый день телевизор. Никто вас там за душу не берёт, о ваших действительных проблемах не рассказывает, а вы смотрите.
Смотрите, хотя знаете, что всё, что вам показывают, – фуфло.
Смотрите, хотя понимаете, что вы и сами фуфло, раз смотрите.
Так и надо. Только поняв, что тебя нет (ты фуфло, и мир фуфло, и нет между вами никакой разницы), становишься взаправду свободен.
Свобода состоит в неучастии. Да хоть бы и в общественной жизни (глядите, какая она потешная – крыша либералов воюет с крышей силовиков, и обе сосут трубу, гы-гы). А там, где неучастие, откуда взяться сочувствию? (Ребёночек, говорите, хныкает… Гы-гы!)
WELCOME TO THE MACHINE
Специально выделил курсивом слово «разница» несколькими строчками выше. Оно напомнило мне спор вокруг перевода книги французского философа Бодрийяра «В тени молчаливого большинства, или Конец социального». Подразумевал ли Бодрийяр под словом «дифферанс» всего лишь разницу (как оно положено по-французски), или «различание», как у великого Дерриды? Сошлись на первом.
Книга эта была о «массах». (Тех самых, у которых «массовая культура».) Бодрийяр писал: понятие «массы» пустотно. Когда политик, социолог или художник апеллирует к «массам», он апеллирует к пустоте. «Массы» не являются ни субъектом, ни объектом истории. У них нет ни воли, ни предпочтений, ни облика – никаких свойств, кроме одного: к ним стало принято апеллировать. Поэтому единственным понятийным содержанием «масс» является совокупность этих апелляций. Иначе говоря, люди смотрят в телевизор, читают модный роман или слушают политическое воззвание, ожидая там, как в зеркале, увидеть себя, но вместо своего отражения видят фоторобот предполагаемого преступника – умозрительный портрет неких умозрительных «масс».
Что дальше?
Дальше мы перестаём ощущать разницу. Начинаем думать, что этот фоторобот и есть мы, что нам нужно то, что нужно ему. Мнимое отражение пожирает нас, превращая в безличный объект манипуляций.
Заметим, что по такому же принципу действует искусство: отражение вытесняет из сознания отражаемое. Но искусство в отличие от массовой культуры не претендует на монопольную картину мира. У разных народов, классов, социальных групп, даже характеров – разные искусства, тогда как массовая культура одна на всех и для всех обязательна.
В этом её ценность для «времени» (оно же гегелевская разумная действительность – то есть власть, «господствующий дискурс»). С помощью механизмов массовой культуры можно объединять и властвовать, не считаясь с различиями, то есть с противоречиями и конфликтами. Нянчиться с ребёнком обременительно. Куда лучше, когда он смотрит по телевизору мультики и не мешает работать.
Чтобы общественных конфликтов не было, необходимо подавить то, что их вызывает, – волю и самосознание. Скажем, мы боремся с экстремизмом, дело хорошее. Но почему эта борьба почти исключительно сводится к битью чучела под названием «русский фашизм»? Да потому, что русские – это 80 процентов населения, решив проблему с их нелицензированной активностью, решаешь проблему в общем и целом.
Массовая культура как навязываемый народам суррогат самосознания эту тонкость хорошо чувствует. Даже у парящего над злобой дня рафинированного Пелевина находим шуточки над ксенофобскими стереотипами (это где фольклорные «жиды» пляшут на льдине, чтоб она поскорее раскололась и потонула вместе с жителями, а их бы самих подобрали лодки). Зато никаких шуточек над происхождением этих стереотипов (навязываемых самосознанию, чтобы затем выжигать «в пределах здоровых тканей», то есть вместе со всякой национальной рефлексией как таковой) в романе не заметно. Знает собака, где заканчивается мясо и начинается цепь.
Не Пелевиным единым, возьмём примерчик из жизни. Читаю интернет-дневник молодого честолюбивого литератора (лауреат премии «Дебют», редактор литературных изданий и по совместительству профессиональный пиарщик). Видно, что парень из кожи вон лезет, чтобы «прийти к успеху». Сообщает: подрался в Доме литераторов с двумя «казаками», допустившими неполиткорректные высказывания в воздух, всех победил. Вроде бы чудесно. Вот только… Это всё равно, как если бы в моё время молодой человек хвастал: «Подрался с двумя рокерами, которые говорили, что комсомол дерьмо». Мы бы его «не поняли», независимо от того, как сами относимся к комсомолу.
Сегодня ничего, понимают. Другое время, другие песни. Стало модно быть паинькой. А чтобы выделиться и «прийти к успеху», нужно быть агрессивным паинькой – нужно о своей послушности орать и вколачивать её «богу в уши» кулаками. Вот такая «политическая активность „нам нужна“.
Как видим, со времён Бодрийяра (та книга была написана в конце 70-х годов прошлого века) кое-что изменилось. Массы приобрели субъектность, завели своих «активистов». Быть послушным отражением чужого воображения стало престижно, «успешно», модно. В идеале нужно отражать идеи начальства, но потренироваться можно и на книжечках. «Вы есть то, что я о вас думаю», – сообщает Пелевин своим читателям. А чтобы никто не обиделся (ведь у молодых читателей «массовой интеллектуальной литературы», то есть умных книжек для глупых, часто бывает болезненное самолюбие), тут же выворачивает эту истину наизнанку: «А я есть, что обо мне думаете вы». Юное самолюбие удовлетворено, защитный барьер снят, прививка пошла в кровь.
Резюме, господа односельчане. Романы Пелевина – это безупречные идейно-эстетические высказывания великой убеждающей силы. Действуют на физиологическом уровне, как наркоз. Мне они нравятся, как нравились одному герою киноэпопеи про «Чужих» тамошние «совершенные машины убийства». И пока они мне нравятся, они меня жрут.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.