Европа на Неве

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Европа на Неве

Чайки совокупляются с голубями. Питерская погода, будто в русском романе XIX века, где между природой и характерами висят стопудовые цепи, отражает туманно-дождливое сознание горожан с редким проблеском золотых куполов. Сырость города бесстыже рисует на лицах женщин эротические фантазии, переходящие в ранние морщины. Белые ночи июня и черные дни зимы превращают город в графические пейзажи.

По Москве едешь, а по Петербургу ходишь. Москва смотрит, а Петербург видит. Он — неморгающий глаз. Через триста лет после своего создания Петербург остается по-прежнему единственно осмысленным городом страны, соответствующим замыслу. Но связь города с его сегодняшним населением отключена. Между городом и горожанами идет глухая война за первенство. За городом остаются его былая слава, мифы, колонны, за населением — возможность ему окончательно нагадить. Я не знаю в мире другого такого города, где население и архитектура были бы так не похожи друг на друга.

Если воспользоваться старым русским словом, то, начиная с 1930-х годов, Петербург населен сволочью, иначе: людьми, свезенными сюда из разных мест. Современное значение слова тоже имеет место быть. Но город настолько дисциплинарен, что эту сволочь заставляет себя уважать. Имея в виду советское сознание сволочи, это выглядит чудом. Петербург напоминает старую барыню, выселенную из дворца в коммуналку, изнасилованную в темном подъезде пьяной компанией и, казалось бы, окончательно униженную. Но барыня, всем на удивление, утром выходит на общую кухню и варит на засранной газовой плите настоящий кофе, запах которого распространяется по всей квартире и даже витает в уборной. Переименование города в Ленинград, которое было попыткой выбить из города память, оказалось бесполезным занятием. Ленинград — саркофаг Петербурга. Ленинград — смирительная рубашка, наброшенная на столицу. Город замкнулся, ушел в себя, но с ума не сошел.

Выносливость Петербурга кариатидна. Построенный на крепких костях крепостных рабочих, свидетель злодейств царского и советского времени, задушенный революционным террором и блокадой, он представляется мне не как соучастник, а как жертва преступлений. Не зная, что с собой сделать, он, собрав свои колоннады, прикинулся городом-музеем, растворился в пыли домашних библиотек. В школьные годы я почти бессознательно ездил в Петербург в поисках европейского воспитания. Там я отрыл Ницше на книжной полке в маленькой квартире родительских друзей; в Эрмитаже увидел «Танец» Матисса. Сегодня я думаю, что мой отец, родившийся в Петрограде в 1920 году в скромной мещанской семье, впитал в себя дух Европы и сохранил его, несмотря на свое позднейшее советское бытие. Будь он из Тамбова или Перми, я, может быть, никогда бы не написал этих строк. Однако я никогда не верил в моих современников-ленинградцев.

Я проходил сквозь них. Питер, чтобы сохранить себя, высосал из них последние соки. Моряки, дети, девушки с крашеными волосами — все они с синими прожилками вен встали из гробов, чтобы прокатиться в вагонах метро, посетить мертвецов с соседнего кладбища, а затем вернуться в свои гробы. Заниматься любовью с этими крашеными блондинками мне казалось занимательной некрофилией. Споры с ленинградской интеллигенцией, пуповиной связанной как с Серебряным веком, так и с советской глухоманью, тоже были по-своему некрофильны. Ленинград был уникальным городом пищевой неприхотливости. Они там ели и пили так невкусно, что это было трудно назвать пищей людей. Город хмуро смеялся над своими гражданами. Он все больше утверждался в мысли, что создан для туристов: в основном, финских пьяниц.

Город до сих пор не поверил тому, что ему вернули имя. Он так стоически переживал свое ленинградское существование, что оказался застигнутым врасплох. Он свыкся с мыслью, что во дворцах поселились пионеры, которые занимаются в кружках шахматами, а в туалетах — онанизмом. Дворцовую мебель сожгли в голодные годы. Но Петербург поскакал вслед за памятником Фальконе. Рыночная экономика подстегнула его, как тощую лошадь. Сначала появились американские сигареты, сносная колбаса, затем рестораны, потом гостиницы, казино и агентства путешествий. Принялись реставрировать разбитые мостовые, в город завезли мощи царской семьи, а девушки захотели быть гордыми валютными проститутками. Содрогнувшись, город вспомнил силу денег.

Народ расслоился. Одни остались мертвецами с героическим прошлым защитников города, ветеранами КГБ. Обвешанные советскими орденами и медалями, цену которых знает теперь барахолка, герои выходят на парады, считая нынешних правителей предателями их молодости. Другие, будто ожив, стали скупать квартиры, бриллианты, дома. Крашеные блондинки приобрели свои первые итальянские туфли в бутиках на Невском и, надев их на свои красивые ноги, приблизились к Европе.

Я сел на кораблик и проплыл под низкими изнанками мостов. Погода благоприятствовала. Липы пахли. Гид на кораблике, дымя папиросой, обещала Летний сад жизни. Дворцы и мосты в ясный день мне показались даже несколько самодовольными. Но подворотни, расписанные мелким почерком графоманов, влачат жалкое существование. Молодые люди фестивального вида открыто целуются на улицах и непринужденно мочатся во дворах. Глаза прищурены, жопы подвижны. За фасадом — интриги, небрежность к жизни. Будет ли у потомства крашеных блондинок, купивших итальянскую обувь на Невском, более солнечное сознание, чем это предполагает связь явлений природы с городской жизнью?

Знай Петр Первый, какое у города предназначение, он бы вряд ли его построил.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.