Черный Чехов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Черный Чехов

Антон Павлович Чехов любил посещать бордели. Приедет в какой-нибудь город — сейчас же спрашивает: «А где тут у вас, скажите на милость, бордель?» Некоторые считают, что он там, в борделе, выдавливал из себя по капле раба. Вот такой он был ебливый писатель, а по лицу не скажешь, что ни одной бабы не пропускал. Чем это кончилось? Смотришь на фотографии последнего года его жизни — весь почернел. Отчего? Жена Книппер изменяла ему с Немировичем-Данченко. Одним словом, актриса. А Чехов очень хотел ребенка. Любил же он в сексе быть грубым, наезжал на бабу с садистскими штучками. Об этом Книппер ему в письме намекала. Ну, хорошо, она забеременела. И, слава Богу, что внематочная беременность — оказалось (он недели как доктор считал), не от него. Вот ведь какая ерунда! Но он с ней остался и дальше жить. Только весь почернел. Неприятно, конечно. В человеке все должно быть прекрасно, а он почернел. Божье наказание за бордели. А потом в Германии выпил залпом бокал шампанского и помер. Теперь мы всё знаем. Чехов — певец ничтожности человеческой жизни. Это его оригинальная писательская ниша на века, собственный фрагмент занимательной антропологии. Всякая человеческая жизнь, в самом деле, ничтожна, какой бы великой она ни была. Великие люди ничтожны своими иллюзиями. Стремление переделать мир, самолюбие, тщеславие чаще всего имеют роковые последствия. «Мое дело — маленькое»: «маленький человек», любимец русской литературы, мучительно отвратителен своими комплексами неполноценности, подозрительностью к миру. Житейская ничтожность поэта вне Аполлона — со времен Пушкина трюизм. Тайну составляет сам талант. В этой тайне копаются сотни исследователей — без толку. Однако порой такая «бестолочь» сама по себе интересна. Например, книга англичанина Дональда Рейфилда о жизни Чехова. Философу ничтожества приписана ничтожная жизнь. Получи по заслугам?

В какую лупу, в какой микроскоп-телескоп смотреть, чтобы увидеть реального человека? В русской антропологической традиции преобладает банальное манихейство: мы одинаково слепо любим и ненавидим. Во имя чувств мы готовы на любые подтасовки. Вечный спор о том, с чего начинается писатель и нужно ли вообще знать о его жизни, в наше время идет в тандеме откровения и откровенности, быта и бытия. Посторонний взгляд иностранного исследователя всегда поражает туземцев вуайеризмом. Кому нужен голый, больной, несчастный, обманутый женой Чехов? Нужно ли отнимать у нас последние идеалы?

В русском комментарии к «Улиссу» приводится мазохистское письмо Джойса к Норе и говорится, что Джойс, как и Блум, любил порку. Подумаешь! В зеркальном же отражении брутального Чехова следует вымарать как опечатку. Что позволено иностранному быку, то не позволено нашему Зевсу. Чехов — наш рулевой. Но вместо Чехова, который учит не обращать внимания на пролитый соседом на стол соус, мы получаем обломки кораблекрушения — вполне британский образ мореходства. Новый, неведомый Чехов выходит из морской пучины растерянным монстром и тянет к нам руки: пожалейте меня!

Боже, его, действительно, жалко! Бедный Антон! С другой стороны: да пошел ты вон! Сердце читателя разрывается. Не будем доводить дело до инфаркта. Поговорим о недостатках биографического жанра. Как так случилось, что в мрачной таганрогской семье мелкого лавочника родились сразу три брата-таланта: журналист, модный писатель и художник?

Мы ждем описания чуда — нам шлют донесения с эпистолярного фронта. Сомнительная мания взаимной переписки, на которой настояна английская книга. Антон Чехов — противоречие в себе. Его не должно было быть, а он есть. Время действия сильно приближено к нашему. Дворянские порядки кончились — они уже жили почти, как мы: так же пьянствовали, блядовали, на все забили. Идем по кругу. Сумерки. Народ — урод. Правительство консервативно охренело. Национализм, списывание грехов на других, казенщина. И нет сил верить — сплошной агностицизм. Чехов пытается выстроить иллюзии, осторожно заглядывает в форточку метафизики — голова не просовывается. Тогда начинают работать вспомогательные элементы: природный юмор, ирония, цинизм, воля к успеху, побочная матерщина. Чехов делает шаг, вредный для творчества: он заставляет свой талант работать на себя, наращивает гонорары, ловко пользуется Сувориным, наслаждается славой. Бабы прыгают по нему, как блохи. Вдруг занавес открывается: он — бабник.

Собственно, это и есть самое большое биографическое открытие. Конечно, бабы — знак отчаяния, имитация побед и только в десятую очередь сладострастие туберкулезника. Но это — уже интерпретация, а не отслеживание фактов. Чехов — сексуальный маньяк, который страдает комплексом гепарда: ему подавай новых телок, на использованных у него не стоит! Он обожает публичные дома — главный театр его жизни. Он — достаточно грубый (наблюдение Зинаиды Гиппиус), провинциальный человек, скверно говорящий по-французски — начинает вырубать, как вишневый сад, женские судьбы Лики Мизиновой и К°. Появляются разные актрисы, а также юная лесбиянка и будущая советская переводчика Щепкина-Куперник: свальный грех, гарем, отстой. Великий русский интеллигент, неважный врач, не слишком верный друг, почти ницшеанец и слегка декадент, Чехов бросает свое окружение в качестве прототипов в печку своих рассказов. Многие обижаются, вроде экзистенциально-депрессивного Левитана, а некоторые польщены, как не менее модный писатель Потапенко — отец внебрачной дочки той же Лики. Дальше Чехов часто терял пенсне. Дальше — либерализм, Сахалин, «Русская мысль» вместо «Нового времени», авто-Ионыч, неудачно продавший Мелихово, собаки, кошки, обезумевшая родня и снова новые бабы. Короче, как сказал о себе Куприн, он познал все, кроме беременности. Беременность пришла позже.

«Когда б вы знали, из какого сора…». Но Анна Андреевна сама бы бросилась грудью прикрывать дверную скважину, как амбразуру: не смейте знать!.. А почему нельзя? Хочу все знать. Романы — это, конечно, хорошо, а какого размера у него хуй? Художник, в любом случае, на 80 процентов состоит из говна: покажите говно! Теперь у нас не осталось Александров Матросовых от литературы: вымерли или превратились в беспомощных маргиналов. Нам высыпали на голову весь «сор» чеховской жизни. Так вот: эти «желтые» подробности убивают Чехова или приближают к нам, делают его родным и живым! Усиливают его писательское воздействие или ослабляют? Что мы на самом деле видим: Бога в деталях или черта в подробностях?

Все зависит от вас, дорогие читатели. Расставьте ваших богов и чертей по своим местам. Но в любом случае кончается старое время писателей как святых пророков. Это — болезненный переворот в культурном сознании.

Между тем, Бог, в которого Чехов едва ли верил, разгневался. Бог жестоко перепутал ему успехи с неудачами: кровохарканье и драматургию, заморские путешествия (он сладко совокупляется в тропическую ночь с индуской) и долги (45.000 рублей). Все включено: благородные порывы уравновешены равнодушием, сексуальные победы — приступами импотенции, умеренный социальный темперамент в безнадежной стране — геморроем. В конце концов, Чехов многое понял: французы живут лучше, веселее нас, а у нас даже нет своей уличной жизни; на каждую «Чайку» найдется еще больший успех в виде горьковского «На дне». Немирович-Данченко — будущий мемуарист — напишет о Чехове и Книппер с кошачьем урчанием нежности. Я читал с удовольствием издание 1927 года. Режиссер-любовник возлюбленной, а позже — жены с поджатыми губками. Немецкая сука по имени Книппер достала Чехова «по самое не балуйся»: адресов своих мужу не оставляла, декольте — до пупа (по свидетельству Станиславского). Зимняя Ялта. Антон Павлович — садовник. Не так его лечили. Германия. Запоздалое патриотическое беспокойство: немецкие газеты равнодушны к крупным русским потерям в войне с Японией. Устрицы. Похороны. На похоронах вдова шла, опираясь на руку Каменного Гостя, того же «умного» (слово Розанова) Немировича-Данченко (впрочем, забеременела она внематочно не от него, а от какого-то молодого человека). Шаляпин расплакался, стал ругаться, глядя на смеющуюся публику, ломающую соседние кресты: «И для этой сволочи он жил, и для нее работал, учил, упрекал». Суворин продал его сразу после смерти: «Никогда большим писателем не был и не будет».

Россия уже тогда созрела не только для сексуальной революции. В 1917 году Чехову было бы всего 57 лет.

Есть фотография: моложавый Чехов на ступенях крымского дома Суворина в окружении курортной родни издателя. Он — красавец итальянского типа, ленивый соблазнитель. В письмах Чехов писал, что любит долго разговаривать с Сувориным. Я не понимаю смысла их разговоров (о никчемности всего). Биография не пролетела мимо Чехова: она задела его страданиями, полезными, как правило, для писателя. Но он — расчетливый, разумный — не верил в источник своего вдохновения, оставшись на стороне наблюдателя и энтропии. Пошлость есть пошлость — тавтология недоверия к мировому мещанству стала венцом чеховской мысли. Мы имели в советские времена доброго кастрированного Чехова. Он же и в самом деле был по-своему «лишенцем»: Чехова (судя по биографии) жестоко миновал опыт настоящей любви. Большой (Суворин врет) писатель ничтожности прожил ничтожную жизнь.

В общем, лучше бы идти от Чехова к его биографии; от чеховской биографии к Чехову не дойдешь.

Вне рамок чеховской биографии Лев Шестов написал статью «Творчество из ничего», где объяснил всемирно-историческое значение Чехова, который, по его словам, воспел чистую случайность жизни. А все случайное ничтожно. Это стало культурным керосином XX века.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.