Культурный национализм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Декабризм в мировоззренческом плане представляет собой своеобразный гибрид просвещения и романтизма: с одной стороны – устойчивый, уверенный в себе (иногда до наивности) рационализм, с другой – принципиальный историзм, поиски общественного идеала в русском прошлом, склонность к эстетической архаике. Социально-политическая программа «первенцев русской свободы» была, несомненно, «западнической», но ее культурное оформление явно тяготело к «почвенничеству». В этом смысле декабризм – типичный представитель центрально- и восточноевропейского национализма, отличие его, пожалуй, только в том, что политика в данном случае шла не следующей стадией после «культурного возрождения», а, наоборот, предшествовала ей, и культурный национализм «отставал» от политического, был недостаточно разработан. Среди вождей тайного общества имелись известные литераторы (Рылеев, А. Бестужев), но большинство все же составляли амбициозные «политики» из офицерской среды, чьи литературные, культурологические и исторические штудии носили случайный, дилетантский характер (что не отменяет значительности последних). Это скорее «декларации о намерениях», чем полноценное творчество. Кроме того, русская высокая культура к 1825 г. находилась еще в периоде становления и не могла предоставить достаточно материала для культурного национализма. Но все это вовсе не означает, что декабристы не придавали ему первостепенного значения.

Всерьез обдумывалась, например, языковая проблема. «Иноземцы, дабы господствовать над умами людей, – писал Н.И. Кутузов, – стараются возродить хладнокровие и само пренебрежение к отечественному наречию. Язык заключает в себе все то, что соединяет человека с обществом; самые малейшие его оттенки сильно говорят сердцу патриота и чужды рабу иноземному. <…> Народы для знаменитости и могущества должны заботиться о господстве языка природного во всех владениях своих, о всегдашнем употреблении его и совершенстве: совершенством языка познается величие народа»[183]. Декабристы негодовали на «изгнание родного языка из обществ», «совершенное охлаждение лучшей части общества к родному языку» (А. Бестужев)[184], на господство французской речи в дворянской среде и активно пропагандировали переход к русскому, как языку общения и переписки. Тот же Кутузов полагал, что учащиеся до 16 лет должны изучать только родной язык. М.Ф. Орлов писал княгине С.Г. Волконской о воспитании ее детей: «Пусть постигнут они глубину духа их родного языка! Пусть вся их переписка с Вами, с их отцом, с друзьями всегда будет на русском языке! Именно приказывайте им это, и никогда не должно быть двух мнений в этом отношении. Возвращайте безжалостно все письма, где они примешают хотя бы одно иностранное слово»[185].

Некоторые декабристы, ориентировавшиеся на лингвистическую программу политически от них предельно далекого А.С. Шишкова, предлагали весьма масштабные проекты по очистке русского языка от иноземных заимствований. Ф.Н. Глинка, скажем, призывал «освободить язык наш, столь же сильный и величественный, как и народ русский, от нашествия иноплеменных наречий», «изгнать <…> все слова и обороты речей, заимствованные из чуждых наречий» и показывал, как можно заменить иностранные слова русскими на примере военной терминологии (вместо аванпоста – караул, вместо патруля – сторожевая цепь, вместо колонны – общий строй и т. д.)[186]. В.К. Кюхельбекер надеялся «очистить русский язык от слов, заимствованных со времен Петра I» из латинского, французского и немецкого языков. Особенно раздражали Вильгельма Карловича германизмы («совершенно невыносимые варваризмы»): «Мы не теряем надежды, что, в конце концов, правительство примет меры, чтобы больше не оскорблять народного чувства шлагбаумами, ордонансгаузами, обер-гофмаршалами и т. п. словами, которые до сих пор искажают письменную речь, придают ей нечто от враждебной державы, оскорбляют национальную гордость и являются по справедливости предметом насмешек тех же иностранцев, у которых заимствованы эти варварские выражения»[187].

Планировал «русификаторскую» языковую реформу Пестель, «в результате которой все заимствованные слова были бы заменены словами со славянскими корнями»[188], под очевидным влиянием опыта того же Шишкова[189]. Вот выборочный список пестелевских славянизмов применительно к военной области: армия – рать; корпус – ополчение; дивизия – войрод; батальон – сразин; артиллерия – воемет, бронемет; кавалерия – конница; иррегулярная – бесстройная; кирасиры – латники; арсенал – оружейня; рекрут – ратник; колонна – толпник; каре – всебронь; диспозиция – боевой указ; офицер – чиновник; пост – став; штаб – управа; штандарт – знамя[190].

Декабристы-литераторы выступали с красноречивыми призывами к созданию подлинно национальной русской литературы. А. Бестужев в 1825 г. задавался вопросом: «Когда же мы попадем в свою колею? Когда будем писать прямо по-русски? <…> все образцовые дарования носят на себе отпечаток не только народности, но и века и места, где жили они, следовательно, подражать им рабски в других обстоятельствах – невозможно и неуместно»[191]. В 1833 г. он развивает ту же тему на примере исторического романа: «Где мне только исчислить все девственные ключи, которые таятся доселе в кряже русском! Стоит гению топнуть, и они брызнут, обильны, искрометны»[192]. В. Кюхельбекер восклицал: «Да создастся для славы Росии поэзия истинно русская; да будет святая Русь не только в гражданском, но и в нравственном мире первою державою во вселенной <…>. Станем надеяться, что наконец наши писатели <…> сбросят с себя поносные цепи немецкие и захотят быть русскими». Источники для «истинно русской поэзии»: «вера праотцев, нравы отечественные, летописи, песни и сказания народные»[193]. Н. Кутузов указывал новой русской поэзии (и, конкретно, молодому Пушкину) как на образец на «Слово о полку Игореве»[194].

В своей литературной практике декабристы пытались соответствовать выдвинутой ими теории, стремясь изобразить через обращение к сюжетам национальной истории «дух народный». Можно назвать «Думы» Рылеева[195], «Прокопия Ляпунова» Кюхельбекера, «новгородские» повести Бестужева-Марлинского, «Осаду Смоленска» и «Василько» А.И. Одоевского. Эти произведения не стали классикой первого ряда, их народность декларативна. Впрочем, есть исключение: две рылеевские думы – «Иван Сусанин» и «Смерть Ермака», последняя стала народной песнею.

Вообще же историческая тема – одна из центральных у декабристов. Это неудивительно, они жили в эпоху, когда история стала делом общественной и государственной важности, когда авторитет прошлого был признан первейшим аргументом для обоснования тех или иных актуальных социально-политических практик, а «изучение истории <…> приобрело смысл большой патриотической задачи, важного гражданского долга»[196]. Деятели тайного общества не только жадно читали исторические сочинения[197], но и стремились создать собственную концепцию отечественной истории, которая не могла не быть полемически заостренной против наиболее авторитетной в 1820-х гг. исторической концепции Н.М. Карамзина. Последняя «аргументом от истории» утверждала благодетельную неизбежность и незыблемость для России самодержавия, сводя русскую историю даже не к истории государственности, а к истории монархии. Декабристов не устраивала тенденция «выставлять превосходство самодержавия и какую-то блаженную патриархальность, в которой неограниченный монарх, как нежный чадолюбивый отец, и дышит только одним желанием счастливить своих подданных»[198]. Им, для обоснования своих социально-политических идеалов, нужно было противопоставить этой концепции принципиально другое, альтернативное представление о русском прошлом.

Во-первых, декабристы настаивали на том, что русская история – это история народа. Никита Муравьев так и начинает свою критическую статью о карамзинской «Истории», в пику ее «посылу» («история народа принадлежит царю»): «История принадлежит народам»[199]. Движущая сила истории – «дух народный, без которого не совершается коренных переворотов»[200]. Во-вторых, русская история – это история свободного народа, который в начале своего бытия управлялся демократически: «Древние республики Новгород, Псков и Вятка наслаждались политическою и гражданскою свободою <…> и в других областях России народ стоял за права свои, когда им угрожала власть <…> общинные муниципальные учреждения и вольности были в древней России во всей силе, когда еще Западная Европа оставалась под гнетом феодализма»[201]. Затем эта свобода была «похищена» московскими князьями, «обманом» присвоившими «себе власть беспредельную, подражая ханам татарским и султану турецкому <…> Народ, сносивший терпеливо иго Батыя <…> сносил таким же образом и власть князей московских, подражавших во всем сим тиранам» (Н. Муравьев)[202]. Императорский период также оценивался весьма критично, за исключением деятельности Петра I, Екатерины II и «дней Александровых прекрасного начала». Впрочем, у некоторых декабристов и Петру предъявляется суровый счет[203]. История послемонгольской России – история борьбы народа за возвращение «похищенной свободы», включающая в себя и земские соборы Московской Руси, и «кондиции» «верховников», и конституционные проекты Н.И. Панина и П.А. Палена, и, наконец, тайное общество (наиболее подробно эта схема изложена в примечаниях к «Разбору донесения Тайной следственной комиссии…» Лунина и «Обозрении проявлений политической жизни в России» М. Фонвизина, написанных уже в ссылке, но, так или иначе, разделялась практически всеми декабристами и сформировалась уже к началу 1820-х гг.). «Думы» Рылеева пропагандировали декабристскую историческую концепцию в поэтической форме. По точному замечанию В.Г. Базанова, поэт стремился «выдать идеалы, за которые декабристы боролись за идеалы общенародные, завещанные предками»[204]. Даже вроде бы монархический «Иван Сусанин» несет в себе национал-демократический заряд: герой жертвует собой за «русское племя» и за выборного царя[205].

Таким образом, декабризм претендовал быть не просто «почвенным», но истинно «почвенным» явлением русской жизни. Борьба за политическую свободу и демократию превращалась из подражания иноземцам в «возращение к корням»[206]. С.И. Муравьев-Апостол в своем «Православном катехизисе» призывает «христолюбивое воинство российское» не установить, а именно «восстановить правление народное в России»[207]. Н. Муравьев единственный способ «добывать свободы» видит в том, чтобы «утвердить постоянные правила или законы, как бывало в старину на Руси»[208]. Народно-вечевое прошлое Руси, по его мнению, опровергает «ни на чем не обоснованное мнение, что русский народ неспособен, подобно другим, сам распоряжаться своими делами»[209]. Рылеев полагал, что «Россия и по древним воспоминаниям и по настоящей степени просвещения готова принять свободный образ правления»[210]. «История великого Новгорода» «утверждала в республиканском образе мыслей» Пестеля[211]. Естественно, что «преклонение перед вечевым Новгородом стало почти общим культом тайного общества. Даже Батеньков, который не был республиканцем, заезжая в Новгород по делам, вспоминал о Марфе Посаднице и Вадимовом месте»[212]. Уже престарелый М. Муравьев-Апостол в письме 1860 г. по ходу самых что ни на есть злободневных рассуждений ссылается на опыт вечевой республики: «Бюрократическая регламентация доказала на опыте, что она никуда не годится. Пусть народу будет предоставлено хлопотать самому о своих делах <….> Изречение старинное: Великий Новгород Государь Наш, доказывает, что нашему народу не чужда мысль о народоуправстве»[213].

«Восстановление свободы» поэтому мыслилось в национальных русских формах. По «Конституции» Н. Муравьева, «гражданские чины, заимствованные у немцев и ничем не отличающиеся между собою, уничтожаются сходственно с древними постановлениями народа русского»[214]. Зато появляются должности тысяцкого (глава уездной исполнительной власти), волостного старейшины, державного дьяка. Области, на которые делится государство, получают название «держав», законодательное собрание именуется народным вечем[215] (а его верхняя палата – верховной думой), вместо министерств учреждаются «приказы» и т. д. В первой редакции «Конституции» столицу предполагалось перенести в Нижний Новгород, переименованный в Славянск (в третьей редакции столица – Москва). В пестелевской «Русской правде» практически то же самое: столица переносится в Нижний Новгород[216] (переименованный во Владимир, Владимир же становится Клязмином), законодательная власть осуществляется народным вечем, исполнительная – державной думой, Петербург переименовывается в Петроград[217].

Некоторые декабристы придавали серьезное значение «восстановлению» национального быта или, как сказал бы К.Н. Леонтьев, национальной «эстетики жизни». М. Дмитриев-Мамонов публично расхаживал в красной рубахе, полукафтане, шароварах, носил бороду[218]. В. Кюхельбекер мечтал, но не решался носить «русский костюм», ограничившись тем, что облачил в кафтан своего слугу[219]. Рылеев хотел явиться на Сенатскую площадь в «русском платье». Можно вспомнить и о его «русских завтраках» с водкой и квашеной капустой, по поводу которых Н. Бестужев вспоминал «всегдашнюю наклонность» поэта – «налагать печать русизма на свою жизнь»[220]. Замечательно признание А. Бестужева на следствии, что «в преобразовании России <…> нас более всего прельщало русское платье и русское название чинов»[221].

Еще один важнейший элемент «национального возрождения» – историософия, миф о мировой миссии России не был разработан декабристами даже зачаточно. Отдельные высказывания на эту тему говорят только о том, что в миссию эту они свято верили и считали ее великой: «Если провидение составило такую империю, как Россия, то, конечно, с высокой целью» (Штейнгейль)[222]. Большинство их связывало ее со славянской идеей: «Я все надеюсь, что не с гнилого Запада явится заря, а с Востока, то есть от соединения славянских племен. Это будет прочнее всех вспышек и потом реакций, отдаляющих жестоко само дело. У меня это idee fixe, и я все подвожу к этому подготовлению» (И. Пущин)[223]. Поджио, также склонный к панславизму, замахивался на большее – «тылом стать к Европе, грудью к Азии и образовать наконец из России первенствующую шестую часть света»[224]. В. Кюхельбекер признавался, что чуть ли не самой главной причиной его вступления в Тайное общество стала боязнь за то, что русский народ не осуществит своего великого призвания: «взирая на блистательные качества, которыми Бог одарил народ русский, – народ первый в свете по славе и могуществу своему, по своему звучному, богатому, мощному языку, коему в Европе нет подобного, наконец, по радушию, мягкосердечию, остроумию и непамятозлобию, ему пред всеми свойственными, я душою скорбел, что все это подавляется, вянет и, быть может, опадет, не принесши никакого плода в нравственном мире»[225].