Из писем

Элизабет Ламли

Да! Я скроюсь от мира, и ни одна, самая пронырливая сплетница не узнает, где я. Вслед за эхом, способным лишь нашептать, где находится мой тайник, я позволю себе бегло набросать его очертания. Вообрази же крошечную, залитую солнцем хижину на склоне романтического холма. Ты думаешь, что я не возьму с собой любовь и дружбу?! Ничуть! Они будут делить со мной мое одиночество, садиться и вставать вместе со мной, принимая прелестные очертания моей Л., и будем мы столь же веселы и невинны, как были наши предки в Эдеме, прежде чем неописуемое их счастье не нарушил князь тьмы.

В нашем уединении будут произрастать нежнейшие чувства, и они дадут всходы, которые безумием, завистью и тщеславием всегда уничтожались на корню. Пусть же человеческие бури и ураганы бушуют на расстояньи, скорбь и отчаянье да не вторгнутся в пределы мира и покоя. Моя Л. собственными глазами видела, как в декабре цветет первоцвет — некая волшебная стена будто скрыла его от колючего зимнего ветра. Вот и нас настигнут лишь те бури, что будут ласкать и лелеять нежнейшие цветы. Боже, как прекрасна эта мечта! Мы будем строить, мы будем взращивать, и делать это на свой лад: простота да не будет извращена искусством! Искусству жизни мы будем учиться у Природы — она будет нашим алхимиком, соединяющим все самое прекрасное в один целебный глоток. Мрачный союз тревоги и неверия будет изгнан из нашего жилища, надежно охраняемого твоим добрым и надежным божеством.

Мы будем хором петь наши благодарственные гимны и наслаждаться нашим уединением.

Прощай, моя Л. Возвратись же к тому, кому нет жизни без тебя.

Л. Стерн.

Элизабет Ламли

Не дожидаясь, покуда моя Л. подаст на меня в высокий суд Дружбы, я сам признаю себя виновным и всецело полагаюсь на милость сего благосклонного судилища. Если же признание это и не способно искупить мое прегрешение, то пусть оно, по крайней мере, смягчит наказание. Только не говори, что я точно так же согрешу вновь, — хоть и известно, что слишком легко добытое прощение приводит иногда к повторению того же проступка. «Пусть сегодня мои деньги лежат мертвым грузом — завтра они могут пойти на доброе дело», — скажет скряга. «Дайте только мне эту неделю провести в запретных и упоительных удовольствиях, а уж следующую я посвящу серьезным и полезным размышлениям», — скажет распутник. «Дайте мне в последний раз испытать судьбу, и больше, клянусь, я никогда не сяду играть в кости», — скажет игрок. Чтобы стать честным человеком, мошеннику, каким бы делом он ни занимался, не хватает «только одного» — независимого положения. Ветреная красавица тем больше радуется, изводя пылкого своего возлюбленного, чем больше боится, что, женившись на ней, он ее не пощадит.

Твое видение (а что такое письмо, как не видение?!) было для меня тем более желанным, что явилось совершенно неожиданно. О моя Л.! Ты так добра, что прощаешь меня; знай же, тебе не придется пожалеть о своей доброте, ибо, став твоим должником, я верну тебе долг с лихвой. Отчего же моя Л. без конца жалуется на то, что друзья ее покинули? Скажи, есть ли на свете хотя бы одно живое существо, которое бы не присоединилось к этой жалобе? Давно уже замечено, что интерес людей семейных редко простирается дальше домашнего очага. Люди привыкли экономить не только деньги, но и заботу, и, хотя последняя не стоит нам ровным счетом ничего, расточать ее следовало бы с еще большей щедростью. Виноград, как известно, с терновника не собирают, а потому мы не вправе ожидать добрых дел от людей, которые с головой погружены в дела свои собственные. Не могу сказать, чего более достойны эти люди, — презрения или жалости: природа никогда ведь не воздает ни злу, ни добру по справедливости.

Моя Л., ты делишь свой досуг с зимней меланхолией; будь ты одна, заточение твое было бы менее тягостным. Униженное тщеславие позавидовало бы твоему затворничеству, а обманутая любовь к нему бы стремилась. Большие города, шумные сообщества превозносят бездумие и веселье, одиночество же — лучшее хранилище мудрости. Я вижу сейчас, мнится мне, мою созерцательницу в саду: она стоит и наблюдает за постепенным приходом весны. Неужто не вызывает у тебя восторг набухание первых почек? Подснежники и примулы, эти самые первые и самые желанные провозвестники весны, вырастают прямо у тебя под ногами. Флора и Помона уже почитают тебя своей служанкой и в очень скором времени осыпят тебя нежнейшими своим дарами. Пернатая рать уже в твоем распоряжении, и с их появлением нестройная гармония начнет сопутствовать твоим утренним и вечерним прогулкам… Но как бы прелестно все это не было — возвращайся, возвращайся: йоркширские птицы настроят свои трубы и споют ничуть не хуже стаффордширских.

Прощай же, моя возлюбленная Л.,

твои лишившийся из-за тебя покоя

Лоренс Стерн.

Роберту Додсли

Йорк, 23 мая 1759 года

Сэр,

посылаю с этим письмом «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», каковые предлагаю Вам первому и вручаю без малейшего сомнения — как ввиду Вашего доброго нрава, так и самых лучших рекомендаций со стороны мистера Хинксмена {158}. Задачи я себе поставил, как Вы вскоре убедитесь, весьма значительные, и касаются они не только слабостей наук наших, в чем и состоит основная мишень для насмешки, но и всего прочего, представляющегося мне достойным осмеяния.

Если первый том будет иметь успех (в чем критики в здешних широтах ни секунды не сомневаются), то выиграем от этого мы оба. Книга наверняка будет продаваться; что же касается других ее достоинств, то мне о них не пристало ни думать, ни говорить; судить о них не мне, а Вам — свет же установит истинную цену нам обоим.

Издай Вы ее сейчас, второй том будет готов к Рождеству или даже к ноябрю. Чем вызван такой перерыв. Вы поймете, когда прочтете книгу. Полагаю, что формат должен быть таким же, как «Эссе об искусстве изобретательного мучительства» у Миллара, те же шрифт и поля.

Окажите мне любезность — отпишите, когда придет рукопись. Какую, по-Вашему, следовало бы поставить цену? А впрочем, проще будет сказать, во что оцениваю ее я сам, — в 50 фунтов, будем надеяться.

Остаюсь, сэр, с величайшим уважением к Вашим добродетелям,

Ваш покорнейший и нижайший слуга

Лоренс Стерн.

P. S. Пишите мне на имя Йоркского пребендария в книжную лавку мистера Хинксмена, Йорк.

Некоторые из лучших здешних ценителей уговаривали меня выпустить рукопись в свет notis variorum [63] — в них, слава Богу, недостатка нет, однако я счел за лучшее отдать ее в мир, в чем мать родила, — если, конечно, Вы захотите ее приобрести… Это мы обсудим в дальнейшем…

Роберту Додсли

Октябрь, 1759

Сэр,

по поводу Вашего июньского письма в ответ на мое предложение заплатить мне 50 фунтов за «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», Вы пишете, что для одного тома сумма эта слишком велика, и, если книга не будет продаваться и риск не оправдается, Вашему брату придется нелегко. Его нежелание заплатить мне ту сумму, какую, на мой взгляд, мое произведение стоит, представляется мне вполне оправданным. Вы и без меня знаете, до какой степени многие авторы склонны переоценивать свои труды. Хочется все же надеяться, что я являюсь исключением: если б я, посредством волшебства, смог узнать точную цену своего сочинения, то мистер Додсли, заявляю об этом во всеуслышание, получил бы его с двадцатипроцентной скидкой.

А потому предлагаю, исключительно чтобы послушать читательский пульс, напечатать книгу за мой собственный счет скромным тиражом в двух небольших томах размером с «Расселлас», на такой же бумаге и таким же шрифтом, с тем, чтобы я знал, какую цену устанавливать на остальные тома. Если моя книга будет продаваться тем тиражом, какой сулят ей критики, я освобожу себя от всех дальнейших хлопот и заранее договорюсь с Вами, если это возможно, обо всех последующих томах, каковые будут передаваться Вам каждые шесть месяцев. Если же мою книгу ожидает неудача, то убытки понесет тот, кому и надлежит их нести. По той же причине, по которой я предложил Вам первому эту безделицу, я бы хотел теперь предоставить Вам всю выгоду от продажи (за вычетом того весьма значительного числа экземпляров, которые мистер Хинксмен будет продавать здесь) и распространять книгу только через Ваш магазин на обычных условиях. Печататься «Тристрам Шенди» будет здесь /в Йорке. — А.Л./, а тираж пересылаться Вам; поскольку живу я в Йорке, все корректуры будут прочитаны мною, и в свет книга выйдет в безупречном виде; что же до печати, то бишь, бумаги, шрифта, и пр., все будет в полном порядке — мы Вашу репутацию не запятнаем. Готовы ли вы на этих условиях заняться «Тристрамом», опекать его столь же бережно, как если б Вы купили на него права? Прошу написать мне несколько строк обратной почтой и считать меня, сэр, Вашим преданным и покорным слугой.

Лоренс Стерн.

P.S. Местный колорит из книги полностью изъят — сатира носит всеобщий характер. Там, где это необходимо, даются примечания; чтобы книга лучше продавалась, добавлено около ста пятидесяти страниц. В заключение должен сказать, что труд мой вызывает и уже вызвал немалый интерес, благодаря чему мне удастся, надеюсь, распродать небольшой тираж coup d'essai [64]. Первоначально я хотел, чтобы обо всем этом написал Вам мистер Хинксмен, но, побоявшись, как бы он что-то не упустил или недостаточно ясно изложил Вам мои намерения, я счел за лучшее побеспокоить Вас письмом сам.

Пишите: «Пребендарию Йоркского собора».

Мистеру…

Йорк, 1 января 1760 года

Дорогой сэр,

прочитав Ваше нравоучительное письмо, я полдня, вопреки беспечному своему нраву, проходил с невеселым видом, да и мыслям предавался также весьма невеселым. Порой мне казалось даже, что Вы недоговариваете и что лишь Ваша доброта не позволяет Вам выразить во всей полноте свое разочарование «Тристрамом Шенди» — и прежде всего тем легкомыслием, какое не пристало духовному лицу; в душе — признавайтесь! — вы сочли, что юмор мой не соответствует цвету моей сутаны. Согласен, ей более подошли бы размышления о четырех сокровенных помыслах, но тогда бы я не был автором сего труда.

Мой друг мистер Фозергил {159}, к которому я отношусь так же, как и к Вам, то есть, как к лучшему из своих критиков и доброжелателей, каждый Божий день читает мне проповеди из Вашей настольной книги {160}. «Сначала получи более высокий сан, — твердит он, — а уж потом пиши себе на здоровье». А если этого сана, дорогие мои джентльмены, придется долго ждать (быть может, до самого Второго Пришествия) — мне, что же, прикажете мучиться?! Вы оба, как истинные философы, пугаете меня загробными муками, зная, что страх — лучший способ борьбы со страстью.

Не согласен, я не зашел так далеко, как Свифт; он держится на почтительном расстоянии от Рабле, а я — от него. Свифт говорит тысячу таких вещей, которые я никогда сказать не посмел бы — разве что был бы деканом собора Святого Патрика {161}

Что же до ambitiosa ornamenta [65], на которые Вы намекаете, то, перечитав «Тристрама», я очищу совесть и от этого греха, и любые безделушки, что попадутся мне на глаза, будут выброшены без всякой пощады; они суть пороки моей конституции даже в большей степени, чем постоянное желание блеснуть, выставить себя в выгодном свете, и, хотя менее всего мне бы хотелось прослыть унылым бытописателем, — эти пышные сорняки будут вырваны, по возможности с корнем, дабы не мешать расти дереву.

Что касается падения Стопа {162}, то этот эпизод напрямую с повествованием не связан и особого значения не имеет; возможно, Вы правы, когда говорите, что история эта натужна, — но мой юмор, дорогой сэр, в том-то и заключается, чтобы изображать самые несущественные вещи с такими ornamenta ambitiosa, от которых в любом другом месте выворачивало бы наизнанку.

Не знаю, свободен ли я от того недостатка, за который так справедливо ругают Овидия, я имею в виду Nimiurn ingenii sui amator [66], — но подметили Вы верно: остроумие, когда им щеголяешь, приедается быстро; это ведь все равно, что заигрывать с барышней: удовольствие получает ухажер, но никак не прохожий, наблюдающий за его шашнями со стороны. Этого недостатка я пытался избежать сколько мог; из страха сказать слишком много, я никогда не развиваю собственных шуток, и тем не менее один джентльмен именно в этом меня недавно упрекнул. Ваши же суждения о Слопе, равно как и суждение моего друга Фозергила, я полагаю более правыми, хотя, может статься, и ошибочными.

Боюсь, как бы «Тристрам Шенди» не вышел в свет с целой сотней недостатков, — остается лишь надеяться, что, если ему посчастливится иметь и безусловные достоинства, милосердные и добропорядочные судьи пощадят его так же, как пощадил Бог Содом ради всего десяти находящихся там праведников.

Остаюсь, сэр,

Ваш Л. Стерн.

Миссис Ф. {163}

Сударыня,

весьма благодарен Вам за заботу о моем здоровье. Что доставляет нам большее удовольствие, чем добрые пожелания тех, кого мы более всего ценим? Жаль, что Ваше собственное здоровье не внушает Вам оптимизма. Надеюсь, что дегтярная вода Вам поможет, — мне она оказала ценимую помощь. Раз Вы пишете, что я сочиняю «невероятную книгу», — стало быть, сведения черпаете из Йорка, этого кладезя сплетен и пересудов. Впрочем — неважно. Вас интересует, отчего я стал сочинителем. Оттого, что мне надоело, что моими мозгами пользуются другие. В течение многих лет, сказал я себе, я по глупости приносил свои мозги в жертву одному неблагодарному человеку {164}. Я во многом завишу от беспристрастия читающей публики, однако, чтобы оценить свою книгу по достоинству, суд присяжных мне не требуется, и, покуда сами Вы не прочтете моего Тристрама, не порицайте его вслед за некоторыми. Уверен, кое-что в моей книге Вас рассмешит… Я снял небольшой дом в Минстер-Ярде для жены и дочки — последняя начнет вскоре брать уроки танцев: если я не способен оставить ей состояние, то должен, по крайней мере, дать образование. Поскольку в самое ближайшее время я собираюсь издавать свои сочинения, к марту я приеду в город и буду иметь счастье с Вами увидеться. Все Ваши друзья в добром здравии и, как и прежде, питают к Вам столь же нежные чувства, как и автор этих строк.

Прощайте, мадам,

с искренними пожеланиями счастья,

преданнейший

Лоренс Стерн.

Дэвиду Гаррику{165}

Сэр,

смею сказать, Вас удивит не только автор этого письма, но и его тема, ибо речь в письме пойдет о книгах. Здесь только что опубликованы два тома, которые наделали много шума и пользуются огромным успехом: через два дня после ее выхода в свет книготорговец продал двести экземпляров — и книга продолжает расходиться. Это — «Жизнь и мнения Тристрама Шенди». Как сказал мне вечером на концерте автор, он отправил свой труд в Лондон, так что, может статься, вы его уже видели. Если же нет, умоляю, достаньте и прочтите — у него репутация остроумнейшего сочинения, и, если, на Ваш взгляд, так оно и есть, похвала Ваша, убеждена, принесет ее автору огромную пользу. Знайте же, он — мой добрый гений, его мне послала судьба, когда я приехала в эти, неведомые мне края, и, думаю, лучший способ отблагодарить его было бы познакомить Вас с ним и с его шедевром. Только этим желанием и можно оправдать ту вольность, которую я, обратившись к Вам, себе позволила и за которую приношу свои извинения. Моего доброго гения зовут Стерн, он занимает весьма высокое положение, являясь пребендарием Йоркского собора, и в этих краях считается человеком образованным и умным. Впрочем, люди степенные утверждают, что юным дамам читать его книгу не пристало, а потому Вы можете счесть, что и рекомендовать ее им не пристало тоже. Люди же знатные и именитые всячески ее расхваливают, говорят, что книга хороша, хотя порой и излишке цветиста…

Преданная Вам,

дорогой сэр…

Дэвиду Гаррику

от автора «Тристрама Шенди»

Йорк, 27 янв. 1760

Сэр,

когда, себе в удовольствие, я послал Вам два первых тома /«Тристрама Шенди» — А.Л./, то решил было сопроводить их письмом. Я дважды брался за перо: напишу — будь что будет! — гнусное, уклончивое послание, которое сводится к тому, чтобы попросить мистера Гаррика замолвить словечко за мою книгу, заслуживает она того или нет. Но нет, передумал я, не стану писать, пусть лучше моя книга катится к черту! Когда же вчера доктор Годдард {166} сообщил мне, что Вы, оказывается, хорошо отозвались о моем сочинении, все мои сомнения развеялись, и я из благодарности (а может, и из тщеславия) считаю себя вправе выразить Вам, сэр, свою признательность, что от души и делаю, за ту услугу и честь, которую Вы своим добрым словом мне оказали. Не знаю (впрочем, я подло лгу, ибо знаю прекрасно), отчего мне хотелось получить Вашу похвалу больше, чем чью-нибудь еще, но моим первым побуждением было послать книгу именно Вам и получить Ваш отзыв, прежде чем на нее отзовутся газеты. Вышло же все иначе — книга перекочевала в свет прямо из моей головы, без всяких поправок; впрочем, это — мой автопортрет: раз уж я такой оригинал, стало быть, и цена на мой труд должна быть вполне солидной.

Эти два тома, а также черновики третьего и четвертого, которые наделают еще больше шума, иногда напоминают мне комедию Сервантеса — хотя, боюсь, если труд мой и будет пользоваться успехом, так только в университетах.

Полслова Вашей поддержки будет довольно, чтобы я задумал и сочинил что-нибудь для сцены — насколько это будет хорошо или плохо, другой вопрос.

С искренним уважением

к Вашим выдающимся дарованиям,

Обязанный и преданный Вам

Лоренс Стерн.

Дэвиду Гаррику

Четверг, одиннадцать часов вечера

Лондон, 6 марта 1760

Дорогой сэр,

то же самое бывает, когда невзначай порежешь палец острым перочинным ножом: я увидел кровь, отсосал ее, перевязал ранку — и напрочь забыл о ней {167}.

Однако забыть о ране — вовсе не значит излечиться от нее; любая рана (если только она не совсем пустяшная, мою же пустяшной никак не назовешь) еще некоторое время причиняет боль — Природе предстоит с ней повозиться: она должна поболеть, зарубцеваться.

Речь идет об истории, которую Вы мне рассказали про предполагаемого наставника Тристрама, — с этого, собственно, мне бы и следовало начать свое письмо, тогда бы моя метафора не вызвала у Вас вполне объяснимого недоумения.

Хотя я сразу распознал какова нанесенная мне рана, поначалу она мне серьезной не показалась — а впрочем, если уж быть до конца честным (хоть это и разрушает мою метафору), на самом-то деле я испытал сильную боль, однако ж сделал вид, как это в таких случаях принято, что боль не столь уж велика.

Вернувшись к себе из театра (Ваша игра {168} меня потрясла!), я обнажил свою рану и уже полчаса разглядываю ее, качая головой.

Черт побери! Неужто среди великого множества псевдотеологов христианского мира не найдется ни одного ученого болвана, из которого бы получился наставник для моего Тристрама?! Ex quovis ligno non fit [67]. Неужто мы так поиздержались, что среди наших докторов нет ни одного, чья голова была бы набита хламом, опилками, известью или пудингом? Неужели среди многочисленных представителей рода человеческого не найдется одной-единственной твари, что много прочла да немного вычитала и могла бы с полным основанием претендовать на ту роль, которую я, повредившись рассудком, якобы отвел некоему У-ну /Уорбортону. — А.Л./?! Позор! Неужели честь моего героя так мало меня заботит?! Неужели я настолько лишен разума и чувств, что допускаю, чтобы моего героя, коему уготовано бессмертие, затмил его наставник?! О, нет, мистер Гаррик!

Злоба изобретательна — если только ее переизбыток не перехитрит ее самое. Эта злобная сплетня утешает меня двумя вещами: во-первых, она отчасти и впрямь перехитрила сама себя: а, во-вторых, она из того разряда, что преждевременно отправила Йорика в могилу {169}. Эти козни способны пустить кровь автору «Тристрама Шенди», однако такому человеку, как автор «Божественной миссии», им не повредить. Да благословит его Бог, хотя (к слову и в соответствии с табелью о рангах) благословение должно исходить от него ко мне, а не наоборот. Скажите, нет ли у Вас желания представить меня его милости? {170} Почему Вы меня об этом спрашиваете? Если же я удостоюсь такой чести, то лишь благодаря тому уважению, которым я обязан столь великому человеку, как он, и которые будут предъявлены миру в моем сочинении. Раз уж зашла речь о том, кому я чем обязан, я бы хотел, мой дорогой сэр, чтобы о том, насколько я обязан Вам, Вы бы узнали от других; сам же я делать этого не стану никогда, скажу лишь, что

остаюсь преданный Вам

Л. Стерн.

Кэтрин Форментл

Лондон, 8 марта 1760

Моя дорогая Китти,

сюда /В Лондон. — А.Л./ я прибыл совершенно благополучно, если не считать ранения в сердце, которое нанесла мне ты, прелестная моя проказница. Сегодня выяснится, где я буду жить, на Пикадилли или на Хеймаркет, и, прежде чем заклеить конверт, я дам тебе знать, куда адресовать письмо, каковое ожидать буду с величайшим нетерпением — а потому, любовь моя, пиши мне всенепременно. Здесь великими мира сего мне оказываются величайшие почести… Я получил уже приглашение пообедать с добрым десятком аристократов и знаменитостей. Мистер Гаррик оказывает мне куда больше внимания, чем то, на какое я мог надеяться; сегодняшний вечер я провел с ним, и он пообещал, что в самом скором времени множество великих людей будут слезно просить меня с ними отобедать; он дал мне право пользоваться его ложами и весь год жить у него в доме, и делает все необходимое, чтобы либо оказать мне услугу, либо повысить мою репутацию. Он полностью взял на себя книготорговцев и обеспечит моей книге высокую цену — но об этом в следующем письме.

А теперь дорогая, дорогая моя девочка, позволь мне заверить тебя, что еще ни один мужчина не был более предан женщине, чем я — тебе; сердце мое, покуда оно бьется, будет преисполнено к тебе нежностью, где бы я ни был. <…> Прощай же, дорогая и любезная моя девочка, и помни, что я — навсегда твой верный друг и преданнейший поклонник… Сегодня вечером иду на ораторию.

Прощай, прощай.

P. S. Твоей матушке мое почтение.

Пиши мне в Пэлл-Мэлл, 2-й дом от Сент-Олбанс.

Епископу Глостерскому Коксуолд,

19 июня 1760 Милорд,

имел честь получить с этой почтой Ваше письмо, за которое — а также за Ваши благородные и в высшей степени дружеские советы — я возвращаю Вашей милости все, на что способен, — нижайшую мою благодарность. Заверяю Вас, милорд: по собственному почину я не нанесу оскорблений ни одному смертному, не сделаю ничего из того, что может расцениваться малейшим нарушением приличий и хороших манер. Вместе с тем, хотя в душе я не таю обиды и не стремлюсь никому ее нанести, мне очень трудно, сочиняя такую книгу, как «Тристрам Шенди», выкорчевать из нее решительно все несообразности, вплоть до невинного юмора, сквозящего в каждой мелочи. Сделаю, однако, все от себя зависящее, хотя смеяться, милорд, я буду, причем — громко и от всего сердца. <…>

Из всех гадостей, какие обо мне пишут, упомянутое милордом письмо в женском журнале {171}, несомненно, самая непотребная, что повергает меня в уныние, каковое я в силах развеять, лишь отрицая предъявленные обвинения и громким криком возвещая о невзгодах, причиненных мне хитросплетениями самой бессовестной лжи, которая распространяется не для того, чтобы послужить мне уроком, а чтобы меня уничтожить. Господь свидетель, эти низкие подонки слишком часто достигают цели! Весь город говорит, что автор письма — некий доктор Хилл, автор «Наблюдателя» и являющийся, по мнению многих, в том числе и Гаррика, располагающего доподлинными фактами, владельцем и управляющим этого журнала. Отбиваясь от подобных ударов исподтишка, сопровождаемых пинками, затрещинами и оплеухами, я начинаю жалеть о своем дурацком юморе, который был задуман, дабы искоренить зло нашего порочного мира, и в котором я раскаиваюсь ничуть не меньше Санчо Пансы, имевшего несчастье связать свою судьбу с несчастной судьбой Дон Кихота. Подобно этому бедолаге, я тоже должен буду сделать выводы. «Такова моя судьба-злодейка и мое странствующее рыцарство. Что ж тут еще скажешь? {172}». От души говорю: лучше б я никогда не брался за перо, а продолжал и дальше жить в многолетней тиши и забвении; я чувствовал себя спокойно, ибо был ниже зависти и, вместе с тем, выше нужды; настолько выше, что мысль марать ради нее бумагу ни разу не приходила мне в голову, — и едва ли придет теперь, когда расстояние, отделяющее меня от нее, на 200 фунтов в год больше, чем прежде. Заявляю во всеуслышание: я имею все, что только можно иметь и желать в этом мире, — по моим подсчетам, благосостояние мое ничуть не уступает благосостоянию моего друга Гаррика, что, впрочем, не мешает мне от души восхищаться его сердечной добротой и честным малодушием, каковые позволяют ему держаться на почтительном расстоянии от искушения. <…>

Желаю Вашей милости все, что только может пожелать самый благодарный ему человек, — счастья и в этом мире, и в следующем.

Остаюсь, милорд,

со всем почтением и преданностью

к Вам Ваш покорный слуга

Лоренс Стерн.

Мэри Маккартни Коксуолд,

конец июня 1760

Кувшин ледяной воды в самой раскаленной точке самой раскаленной аравийской пустыни, протянутый рукой ангела умирающему от жажды пилигриму, не был бы воспринят с большей благодарностью, чем письмо мисс Маккартни {173}. Скажите, умоляю, не слишком ли метафора эта цветиста, не носит ли она излишне восточный характер? Если это так, то я легко исправлюсь, написав с тупой флегматичностью бесчувственного болвана (suivant les ordonnances [68]): «Письмо Ваше от 8-го числа благополучно дошло до адресата».

Да сохранит меня Господь от любых литературных связей с теми, кто сочиняет послания, как адвокаты — долговые расписки, вставляя пропущенные слова на свободные места, и кто, вместо того, чтобы прислать мне письмо, которое я с нетерпением жду, поражает мое воображение каким-нибудь ладно скроенным эссе, написанным по всем законам этого жанра. Для меня, существа опрометчивого, за всю свою жизнь не произнесшего и не написавшего ни одного заранее обдуманного слова, подобное общение было бы отвратительным, и я бы, скорее, совершил прелюбодеяние с моавитянками {174}, чем вступил в переписку с подобным корреспондентом, который для меня существует лишь в том случае, если пишет с беспечной неряшливостью, отличающей человека доброго и покладистого… Самое время поэтому поблагодарить Вас за Ваше письмо и сказать Вам, что оно из тех, коим душа моя не устает радоваться.

Да, за то, что Вы мне написали, я должен быть Вам благодарен, за то же, что написали так скоро, я благодарен Вам бесконечно; тем не менее даже Вашего недюжинного ума не хватит, чтобы поколебать меня в моей вере; Вы — ее сороковая статья {175}, и я Вас за это обожаю. Но, спрашивается, не есть ли обожествление мисс Маккартни — прямая дорога в ад? Нет, и еще раз нет, прелестный ангел (раз уж я вознес Вас на небеса, то продержу Вас там столько, сколько мне заблагорассудится): не прошло и месяца с тех пор, как я начал размышлять, следует ли мне поклоняться Вам или — нет, а если поклоняться, то каким образом и какой фимиам воскурять, и с какими церемониями, — как сиюминутные заботы этого мира встали между мной и моей страстью, что постоянно происходит и со многими другими добрыми людьми, покуда совесть моя не пробудилась и не пожелала более с этим положением мириться. <…>

«Да простит меня Господь за тома сквернословии, коим стал я причиной»… Теперь же я говорю: «Да простит их Господь», и молитву эту я постоянно возношу за тех, кто ведет себя со мной самым недостойным образом: епископ Глостерский, который, как никто другой, испытал на себе злословие мира, прислал мне в связи с этим поздравительное письмо, смысл которого сводится к следующему: к страданиям других людей мы относимся философски {176}; хотелось бы, чтобы с таким же безразличием мы относились и к их успехам.

Ваш — еще более, чем раньше,

Л. Стерн.

Миссис Фентон,

моей вдумчивой вдове

Коксуолд, 3 авг. 1760

Cударыня,

когда мозг твой ссохся, как выжатый апельсин, а самомнения осталось не больше, чем в пестике для ступки, тщетно даже помыслить о том, чтобы сесть и написать письмо даме Вашего ума, — разве что это будет деловая депеша типа «Ваше сообщение от 15-го числа сего месяца благополучно дошло до адресата в срок», и т. д., а Вам ли не знать уже после первого письма, которое я имел честь Вам послать, что деловой человек из меня не получится никогда. Учитывая сие прискорбное состояние моего ума, я сообщил было мистеру Бейнсу, что не стану писать Вам до следующей почты, — в надежде, что к тому времени получу небольшое подкрепление — если не в виде ума, то хотя бы в виде бодрости; однако, поразмыслив хорошенько, я счел, что плохое письмо ко времени все же лучше, чем хорошее не ко времени, результатом чего явилась эта мазня, и, если вы сожжете это письмецо, как только его получите, то клятвенно обещаю Вам прислать вместо него отточенное эссе в стиле Ваших многочисленных корреспонденток. Да сохранит меня Господь от всех тех, кто ни разу в жизни не написал ни одного непродуманного слова, — а потому посылаю сие послание с удовольствием, ибо написано оно с невоздержанностью беспечного сердца. <…>

Более всего на свете мне бы хотелось быть сейчас подле Вас: я только что закончил очередной том Шенди и горю желанием прочесть его той, кто сможет оценить юмор и им насладиться, что, с моей стороны, является некоторой наглостью, ибо я считаю само собой разумеющимся то, что его величеству читателю предстоит еще подтвердить. Впрочем, мне довольно будет лишь Вашего мнения. Хотите знать мое? Готов поделиться им с Вами при условии, что Вы оставите его при себе. Знайте же, что, на мой взгляд, книга эта очень смешна и юмор в ней соседствует с сервантовой сатирой, трудно даже сказать, чего в ней больше, — а впрочем, не нам судить детей наших.

Возвращаю Вам тысячу благодарностей за Ваши дружеские поздравления в связи с моей обителью {177}; я позабочусь, чтобы впредь ничего, кроме доброго здоровья, желать мне было нечего.

С величайшим уважением и самыми искренними чувствами

премного обязанный Вам

Л. Стерн.

P. S. Это письмо писалось так неряшливо и поспешно, что, боюсь, Вам придется нести его к дешифровщику. <…>

Джону Холлу-Стивенсону {178}

Коксуолд, июнь 1761

Дорогой Холл,

я рад, что Вы в Лондоне — оставайтесь там с миром; дьявол — здесь. Вы оказались хорошим пророком: мне хочется вернуться обратно / в Лондон. — А.Л./, как Вы мне и предсказывали, — и не потому, что с башни Безумного замка прямо на меня, оказавшегося в этом Богом забытом месте, дует премерзкий северо-восточный ветер (северо-восточный ветер со всей его мощью я в грош не ставлю!), а потому, что переход от быстрого движения к абсолютному покою был чересчур резким. Прежде чем уединиться в своем коттедже, мне следовало, в качестве промежуточного этапа, дней десять прогуливаться по улицам Йорка; я же пробыл в городе минуту-другую, да и здесь немногим дольше и не сумел, как подобает человеку мудрому, справиться со своими невзгодами, и, если б Господь мне в утешение не вселил в меня шендистский дух, который не позволяет мне больше одного мгновения думать на любую неприятную тему, я бы, наверное, слег и умер — да, умер… Я же — готов поставить гинею — уже через минуту буду веселиться и проказничать, точно мартышка, и разом позабуду все свои напасти. <…>

Сейчас холодно и промозгло, как могло бы быть в декабре (Господь же распорядился иначе), а потому я рад, что Вы там, где Вы есть и где (повторюсь) мне тоже хотелось бы быть. Бедность и разлука с теми, кого мы любим, — вот два несчастья, что более всего отравляют нам существование, — а между тем от первого я страдаю не слишком. Что же до супружества, то надо быть отпетым негодяем, чтобы жаловаться на судьбу, ибо жена моя — в отличие от мира — нисколько не осложняет мне жизнь; живи другой вдали от законной жены столько же, сколько я, это считалось бы несмываемым позором, — она же во всеуслышание заявляет, что ей привольнее жить без меня, причем заявление это она делает не в порыве гнева, а руководствуясь самым что ни на есть здравым смыслом, в основе которого лежит немалый жизненный опыт. Поскольку она очень надеется, что Вы сумеете договориться, чтобы в следующем году я повозил по Европе медведя {179}, сейчас Вы у нее в фаворе. Она уверяет, что человек Вы не глупый, хоть и склонный к шуткам; веселый малый, хоть и не без желчи; и (если не принимать в расчет любовь к женщинам) кристально честен… Итак, сейчас Вы отправляетесь в Рэнили, а я, разнесчастный, сижу, как сидел пророк в пещере, когда до него донесся крик: «Что ты здесь, Илия?» {180} В Коксуолде, впрочем, никаких голосов нет и в помине: если б не несколько овец, которых оставили в этой пустыне на мое попечение, я мог бы с тем же успехом (если не с большим!) находиться в Мекке. Кстати, почему бы нам с Вами, когда мы обнаружим, что можем, посредством перемены мест, бежать от самих себя, не совершить туда увеселительную поездку, прежде чем перебраться на постоянное местожительство в долину Иосафата {181}? <…>

Завтра утром (если не вмешаются небеса) сажусь за пятый том Шенди. На критиков мне наплевать: свою повозку я нагружу тем товаром, что Он мне ниспошлет, — пусть не покупают, если не хотят, их дело. Как видите, я настроен решительно: чем дальше от мира мы отходим и видим его в истинных размерах, тем больше его презираем. Каков образ, а? Да хранит Вас Господь!

Преданный Вам кузен {182}

Лоренс Стерн.

Дэвиду Гаррику

Париж, 31 янв. 1762

Мой дорогой друг.

только не подумайте, что, не написав Вам ни строчки за две недели пребывания в этой столице, я сотни раз не вспоминал Вас и миссис Гаррик и головой, и сердцем. Сердцем, сердцем! Ну уж, и сердцем, — скажете Вы… но я не стану тратить бумагу на badinage [69] с этой почтой — что будет со следующей, посмотрим. Итак, я здесь, мой друг, здоровье мое — Вашими молитвами — совершенно исправилось, зато с умственными способностями дело обстоит худо: голова идет кругом от всего, что я вижу, и от тех неожиданных почестей, которые мне оказываются. Тристрам, как выяснилось, известен здесь ничуть не меньше, чем в Лондоне, — по крайней мере, среди людей знатных и образованных; благодаря ему я принят в обществе — и это тоже, comme a Londres [70]. Я завален приглашениями на обеды и ужины на две недели вперед. Моему обращению к графу де Шуазель {183} дан ход, ибо моими делами занят не только мистер Пеллетьер {184}, который, кстати, шлет Вам и миссис Г. /Гаррик. — А.Л./ тысячи лучших пожеланий, но и граф Лимбург {185}: барон Гольбах дал гарантию, что во Франции я буду вести себя прилично, — не вздумай же безобразничать, мошенник! Этот барон, один из самых образованных парижан, великий хранитель умов и ученых мужей, коим ума-то как раз и недостает, устраивает приемы трижды в неделю: сейчас его дом, как прежде — Ваш, в полном моем распоряжении; живет он на широкую ногу. Забавно, что когда меня представили графу де Бисси {186} по его желанию, тот читал Тристрама: сей аристократ оказывает мне величайшие почести, разрешает в любой день и час проходить через свои покои в Пале-Руаяль. дабы насладиться картинами Орлеанского дома. Побывал я и у докторов Сорбонны… Из этого города, который по savoir vivre [71] превосходит все города мира, из этой сокровищницы уеду я никак не раньше, чем недели через две…

Собираюсь, когда допишу это письмо, отправиться с мистером Фоксом и с мистером Маккартни к мсье Титону {187} передать ему Вашу просьбу. Купил Вам памфлет о театральной, а точнее, трагической декламации {188}; посылаю Вам со слугой мистера Ходжеса еще один, в стихах, — почитать, по-моему, стоит.

Вчера вечером был с мистером Фоксом на «Ифигении» {189}, видел мадам Клэрон {190} — зрелище незабываемое: Вам бы парочку таких, как она: что за счастье было бы лицезреть Вас с такой великой актрисой на такой сцене! Куда там!.. Ах! Превиль {191}! Ты — сам Меркурий! Заказав пару лож, мы посмотрим на этой неделе «Француза в Лондоне» {192}, после чего Превиль зовет нас к себе ужинать, будут человек пятнадцать-шестнадцать знатных англичан, которые живут сейчас здесь и, представьте, отлично ладят. Все счастливы!

Я весьма обязан мистеру Питту {193}, который повел себя со мной, как человек благородного и доброго нрава… Со следующей почтой напишу снова… Фоли {194} — добрая душа… Я мог бы написать шесть томов о тех забавных эпизодах, которые здесь за последние две недели происходили, — но обо всем этом позже. Теперь же все мы в трауре {195}; ни Вы, ни миссис Гаррик никогда бы не узнали меня в этом наряде. Да благослови вас обоих Бог! Мои лучшие пожелания миссис Денис {196}. Прощайте, прощайте.

Джону Холлу-Стивенсону

Тулуза, 19 окт. 1762

Мой дорогой Холл, вчера получил Ваше письмо — оно, стало быть, странствовало из Безумного замка в Тулузу целых восемнадцать дней! Будь я волен в своих поступках, я бы выехал к Вам сегодня же утром и меньше чем через три дня стучался бы уже в ворота Безумного замка. <…> Что это Вы задумали с топорами и молотками? {197} «Я знаю высокомерие твое и дурное сердце твое…» {198} Понимаю, ты спишь и видишь архитравы, фризы и фронтоны с их водоподъемным колесом, ты нашел предлог a raison de cinq cent livres sterling [72] возвести дом в четыре года и т. д. и т. д., чтобы не подумали (как всегда добавляет искуситель), что мы оправдываемся перед самими собой. Может, совершить подобное и очень мудро, но еще мудрее, покуда за стенами наших домов воюют, а в стенах о войне судачат, держать деньги в кошельке. Святой… советует своим ученикам продавать одежду, верхнюю и нижнюю, — и лучше идти в Иерусалим без рубахи и меча, чем опустошить суму {199}. Так вот, мой дорогой Антоний, quatres ans cons?cutifs [73] — это самые аппетитные кусочки твоей будущей жизни (в этом мире), и было бы правильно насладиться этими кусочками без забот и расчетов, без проклятий, ругани и долгов — это и будет твоим покаянием, и это так же верно, как то, что камень это камень, а известковый раствор — это известковый раствор. В конечном ведь счете, раз судьба решила, как мы с Вами и предполагали в связи с Вашей расточительностью, что Вам никогда не быть человеком с деньгами, решение это — окончательное, будете Вы себе строить дом обширный {200}, или нет. Et cela ?tant [74] (передо мной на столе бутылка «Фронтиньяка» и стакан) я пью, дорогой Антоний, за твое здоровье и счастье и за выполнение всех твоих лунных и подлунных планов и начинаний. Мои же планы за последние полтора месяца, что я Вам не писал, были куда грандиознее Ваших, ибо все это время я, как мне казалось, перебирался в мир иной, заразившись ужасной лихорадкой, которая поубивала здесь сотни людей. Здешние врачи — самые отъявленные шарлатаны в Европе, самые невежественные из всех чванливых дураков; я вырвал поэтому то, что от меня еще оставалось, из их лап и целиком доверился даме по имени Природа. Она-то (моя обожаемая богиня) и вытащила меня с того света после пятидесяти чудовищных приступов лихорадки, и теперь я начинаю относиться к этой даме не без некоторого энтузиазма — да и к себе тоже. Если мне и впредь будет так же везти, то, скорее всего, я покину этот мир не в результате естественной смерти, а вследствие пресуществления. Итак, здоровью моему, а также глупости может позавидовать любой счастливый, и я сел валять дурака со своим дядей Тоби, которого влюблю по уши. Имеются у меня и другие планы и начинания, и всё, будем надеяться, сложится так, как мне бы хотелось. Когда закончится зима, Тулуза мне будет больше не нужна, а потому, съездив с женой и дочкой в Баньер, я вернусь обратно/В Англию. — А.Л./. Супруга же моя хочет из экономии провести здесь еще год, и подобный разнобой в пожеланиях, хоть и не будет кислым, как лимон, сладким, как леденец, не станет тоже. <…> Этот город /Тулуза. — А.Л./ ничуть не хуже любого другого на юге Франции. Мне же, признаться, он не по душе: основная причина моей ennui [75] — в приевшейся пошлости французского характера, в его бесцветности, неоригинальности: французы очень вежливы, однако вежливость эта в своем однообразии приедается и смертельно надоедает. Нет, надо за собой следить, а то я со своими рассуждениями глупею на глазах… Мисс Шенди /Лидия Стерн — А.Л./ вовсю занялась музыкой, танцами и французским, причем в языке она делает a merveille [76] и говорит с безукоризненным прононсом — и это притом, что практикуется вблизи Пиренеев. Если снегопад мне не помешает, то предполагаю провести два или три месяца в Бареже или в Баньере, однако моя дорогая женушка решительно противится любым незапланированным расходам; подобную склонность (пусть она и не носит деспотического характера) я допустить не могу — впрочем, склонность эта вполне похвальна. Что ж, пускай себе говорит, я все равно сделаю по-своему, и жена покорится, не сказав мне ни слова наперекор. Кто еще сделает столько комплиментов собственной супруге?! Таких, полагаю, найдется немного. Маккарти в городе нет, он отправился на сбор винограда, а потому пишите мне: Monsieur Sterne gentilhomme anglois [77], и письмо дойдет непременно. Мы здесь влачим совершенно бездумное существование, как будто живем на Острове Доброй Надежды, — так что пишите время от времени длинные, такие же бессмысленные письма и не говорите в них ничего между строк. (Я-то Ваше бойкое перо люблю, а вот другим оно может и не понравиться!) Знайте же: стоит из Англии прийти письму, как здешнее любопытство вооружается лупой.

Прощайте, дорогой Холл,

Преданный Вам

Л. Стерн.

Джону Холлу-Стивенсону

Париж, 19 мая 1764

Мои дорогой кузен,

целый месяц мы ничего не делаем — только и говорим о том, что пора бы покинуть этот город соблазнов, а потому я могу сколько угодно раздумывать над Вашим письмом. Все это время у нас не было ничего, кроме планов, и я каюсь в этом грехе, даже не пытаясь найти себе оправдание. «Боже, будь милостив ко мне грешнику {201}!» или же: «Дорогой сэр или дорогая мадам, будьте милостивы и пр.» (в зависимости от обстоятельств) — вот что мне обычно приходится говорить в связи с тем, что я делаю и чего не делаю… Но все это лишь предисловие. Уже два месяца охвачен я самой пылкой страстью, какая только могла охватить пылкого влюбленного. Можете себе вообразить, дорогой кузен (а верней, не можете), как в течение всего первого месяца, всегда hanch? [78], я фланировал по улицам от моего дома к ее — сначала два раза в день, затем — три, покуда, наконец, не дошло до того, что я чуть было не загнал своего конька ей в стойло на вековечные времена. Может, так оно было бы лучше, ведь враги рода человеческого не дремали и, как водится, богохульствовали в свое удовольствие. Последние же три недели мы каждый день исполняли с ней дуэтом скорбную песнь прощания — представьте, дорогой кузен, как это сказалось на моей походке и на внешнем виде: я ковылял, точно согбенный старик, лил слезы ей в унисон и jouer des sentiments [79] от рассвета до заката: теперь же она уехала на юг Франции и, чтобы закончить com?die [80], я заболел, у меня открылось кровотечение, отчего я чуть не отдал Богу душу. Voila mon histoire! [81] Мы выезжаем, на этот раз безо всяких проволочек, и в Лондоне будем уже 29-го, если Deus. Deabusque volentibus [82] <…> Итак, в четверг утром мы покидаем наконец эту чертову страну — а впрочем, поносить ее мы никакого права не имеем, ведь мы, всем скопом, вели здесь существование самое веселое и беззаботное. На этом я прощаюсь с Вами, любезный кузен мой Антоний, и, со своей стороны, очень надеюсь, что мы с Вами еще не раз, столь же весело и беззаботно, посидим за пинтой бургундского. Быть посему.

Любящий Вас кузен,

Л. Стерн.

Миссис Монтегю

июнь 1764

Я был вынужден выехать из города /Йорка. — А.Л./ в среду, дабы провести день или два с лордом Лигоньером {202}, — иначе бы дверному молотку на Ваших дверях (а также небесам и земле) не поздоровилось: весь четверг и сегодняшнее утро я искал бы встречи с Вами. Увы, в то время как самые прелестные глаза в Англии, Франции и Ирландии пытаются разобрать это послание, его автор спешит домой со скоростью 50 миль в час — не это ли веское доказательство того, что миссис Монтегю — предсказательница (богиней она была всегда, что, собственно, одно и то же), ибо такая скорость свидетельствует, по крайней мере, о моей подвижности, а подвижность — это живость, а живость предполагает живой ум, а значит — одухотворенность, каковую, впрочем, вовсе не следует смешивать с духовностью, вообще ни с чем церковным; слово это я использую в общеупотребительном смысле, и упаси меня Бог вникать в его суть. Я должен был сказать Вам тысячу разных разностей, в основном же (хоть это и не вежливо) — про себя, а именно, что слабое свое здоровье я оставил в Пиренеях и что тем, кто раздираем тщеславием, чьи головы мечтают о епископской митре, ничего не останется, как отправиться на поиски моего слабого здоровья туда.<…>

Собираюсь написать грандиозную бессмыслицу {203}, но, если удастся, — как человек смысла: в этом-то и зарыта собака. Если б этим летом Аполлон, или судьба, или кто-нибудь еще поселили меня в миле-двух от миссис Монтегю, я ездил бы к ней верхом позаимствовать ум и здравый смысл, коих мне так не хватает; что же до бессмыслицы, то ею меня до конца дней обеспечили собственный нрав и многочисленные странствия. Если Вы, Ваша божественность, еще не задыхаетесь от воскуряемого Вам фимиама, то будьте столь благосклонны: примите следующей зимой по воскресным дням и по праздникам четверть унции и из моих рук. Пока же, вслед за мытарем, я довольствуюсь тем, что молитвы возношу издали {204} — зато непрестанно.

Имею честь (не это ли свидетельство моего безукоризненного воспитания?) быть преданным Вам

Л. Стерн.

Миссис Ф.

Лондон, апрель 1765

… Скажите, по какому случаю (реальному или идеальному) Вы решили, мадам, написать письмо из Бата в Лондон, дабы выяснить, женат Тристрам Шенди или нет. Вы же, в свою очередь, можете поинтересоваться, по какому случаю Тристрам Шенди джентльмен сел за стол сочинять ответное письмо. На первый вопрос, дражайшая (называю Вас так, ибо мы уже немного знакомы), Вы должны ответить перед собственной совестью, точно так же, как и я, должен ответить перед своей совестью на второй вопрос. Так вот, внимательно вглядываясь в ту часть своего естества, где располагается совесть галантного кавалера, я отчетливо вижу, что столь завлекательные авансы столь завлекательной особы (Вы не находите, с каждой строкой я держусь все раскованнее и раскованнее?) не могут быть отвергнуты человеком с нравом и внешностью Тристрама Шенди. В самом деле, дорогое мое создание (в скором времени знакомство наше достигнет своего апогея), а почему бы и нет?! Если у Т. Шенди осталась хотя бы одна-единственная искра ветрености в одном-единственном закутке всей его обители, столь нежный стук в дверь вызвал бы законный вопрос: «Что за прелестная дама стоит на пороге? Боже милостивый, не Вы ли это, миссис Ф.?! Какое пламя Вы разожгли! Его будет довольно, чтобы вспыхнул весь дом».

«Если б Тристрам Шенди был одиноким мужчиной {205}…» О Боже!.. «От притязаний Джека, Дика и Питера я совершенно свободна» — Это, сударыня, еще требует доказательств. Каково, мой дорогой Тристрам! «Если б ты был одиноким мужчиной!» — В вашем восклицании, сударыня, чувствуется неподдельный интерес и оптативное наклонение в придачу. Даже не знаю, что Вам и сказать. Можете меня тристрамить до полусмерти, но что делать, я ума не приложу. Знаешь ли ты, мой нежный ангел (чувствуете, я подкрадываюсь все ближе и ближе, и, прежде чем это послание подойдет к концу, мы достигнем — о ужас! — непозволительной близости), знаешь ли ты, жертвой какого дьявола в человеческом обличьи тебе грозит стать, если пожелание твое сбудется? Так знайте же, обожаемая! Если не считать того, что я довольно ладно скроен, что росту во мне без малого шесть футов и что нос мой (чего бы я там не рассказывал читателю) по крайней мере на дюйм длиннее носов большинства моих соседей, я есмь двуногое животное без единого волоска на шкуре, духовно перезревшее и для матримониальных уз абсолютно непригодное. Дайте-ка я шепну Вам на ушко: сейчас мне 44, а ровно через год будет 45. Вдобавок комплекция у меня чахоточная: я худ, сухопар, одышлив и так утончен и изыскан, что леди Вашего ума не даст за дюжину таких, как я, и медного фартинга: в мае следующего года, когда я буду в отличной форме, Вы должны меня испытать, хотя заранее предупреждаю: чувственности во мне нет ни на йоту — а впрочем, так ли уж это важно для столь долгого совместного путешествия?

Ум у нас ровным счетом ничего не стоит, в связи с чем могу сказать только одно: поскольку, кроме ума, я мало чем располагаю, весь мой ум без остатка должен быть в полном Вашем распоряжении, однако, на мою беду, Вам ведь ума тоже не занимать, а потому, когда период нежностей закончится, боюсь, мы не сойдемся ни в одной мелочи, и тогда начнутся каждодневные взаимные подначки, издевательства и уколы. Будут одни сплошные неприятности, но затем, поскольку здравый смысл все же возобладает, ибо присущ нам обоим, мы будем улаживать дрязги и ссоры, как только они возникнут. И, не успев поссориться, мы будем мириться! Клянусь Богом, это будет земля обетованная — молоко и мед! {206}

Мед! Именно что мед!

Когда-то я им объелся…

Имею честь оставаться

с наилучшими пожеланиями,

сударыня, Ваш покорнейший

и почтеннейший слуга

Т. Шенди.

Джону Вудхаусу {207}

Коксуолд, 23 августа 1765

В эти минуты я сижу в своем летнем доме, и все мои помыслы связаны, представьте, не с дядей Тоби и его амурами со вдовой Водмен {208}, а с проповедями, — поэтому письмо Ваше вывело меня из задумчивости; дух его меня радует, но, находясь в полном одиночестве, писать я могу только о себе самом… Я рад, что Вы влюблены: это избавит вас, по меньшей мере, от сплина, который равно плохо действует и на мужчину, и на женщину. Что до меня, то в моей голове всегда должна быть какая-нибудь Дульцинея — это гармонизирует душу; в подобных случаях я поначалу всегда стараюсь убедить даму в своих чувствах; вернее так: прежде я уговариваю самого себя, что влюблен, — при этом к своим любовным интригам отношусь на французский манер, сентиментально. L'amour (говорят французы) n'est rien sans sentiment [83]. В наши дни с этим словом носятся все, но что оно, собственно, значит, никто толком себе не представляет. А теперь оставим тему любви, и давайте я расскажу Вам, как мне удалось отшить одного богатого француза, которому приглянулась моя дочь. Без всяких церемоний (узнав мой адрес у банкира моей супруги) он написал мне, что влюблен в мою дочь и желает знать, какое приданое я дам за ней сейчас и сколько по завещанию. Кстати, с его стороны особой сентиментальности я не заметил. И вот что я ему отписал: «Сэр, в день свадьбы я дам Вам за нее десять тысяч фунтов, но из них, коль скоро ей нет и восемнадцати, а Вам — шестьдесят два, я, с Вашего позволения, вычту пять тысяч; кроме того, Вы ведь не считаете ее дурнушкой; у нее вдобавок много достоинств: она говорит по-итальянски и по-французски, играет на гитаре. Вы же, боюсь, не владеете ни одним музыкальным инструментом, — вот Вам и еще пять тысяч. Так что, полагаю. Вы будете счастливы взять ее на моих условиях». Думаю, мой ответ он воспримет правильно — как решительный отказ. По вине жены моего викария недавно /2 августа 1765 года. — А.Л./ сгорел пасторский дом, и теперь я должен буду как можно скорее его отстроить. Сейчас, однако, у меня средств нет. Скажу по секрету, я счастлив, когда у меня в кармане нет ни единого шиллинга, ибо, когда он есть, мне никогда не назвать его своим. Прощайте, мой дорогой друг, — желаю Вам быть более здоровым, чем я. Чтобы у Вас было больше здоровья — но не больше задора, ибо такое невозможно.

Искренне Ваш,

Л. Стерн.

Сэру Уильямсу Стэнхоупу {209}

Коксуолд, 19 сентября 1767

Мой дорогой сэр,

возможно, Вы самое чудное существо во всей вселенной. Почему, скажите на милость. Вы смеетесь над тем, что я Вам написал? Я сказал, что каждое утро бросаюсь в лоно Венеры (имея в виду море), а Вы из этого заключили, что я ныряю в постель к женщине. Для Вас главное — тело, для меня — разум. Я написал весьма причудливое письмо одной даме, где, кстати, тоже рассуждал о теле и душе: я писал, что она возвысила меня в моих собственных глазах, когда призналась, что принадлежит мне больше, чем любая другая женщина, — однако, учтите, это не дама с Бонд-стрит и не та дама, что ужинала со мной на Бонд-стрит запеченными устрицами и прочими деликатесами; с ней я никогда не ездил t?te-?-t?te в Солт-Хилл… {210} Но довольно этой чепухи. Прошлое в прошлом — и я себя ни в чем не виню. А Вы? Можете сказать то же самое про себя? Клянусь, что нет. «Вы знаете, что такое чувство!» Что ж, это знает и мой кот, когда слышит, как кричит на чердаке кошка. Но кошачьи концерты мне отвратительны. Я с большей охотой разожгу слабый огонь в другом, чем дам сильному пламени разгореться в себе. Итак, призываю небеса в свидетели: после всех этих badinage сердце мое невинно — и проделки моего пера ничем, решительно ничем не отличаются от того, что я делал в детстве, когда садился верхом на палку и вскачь уносился прочь… Все дело в том, что не я вожу пером, а перо водит мной… Сами виноваты, если удобряете почву мергелем. Раньше я сам сдуру срезал и сжигал дерн для удобрения — только намучился, да еще выложил двести фунтов. Будь оно проклято это земледелие (сказал я себе) — но попробую, если окажется, что пером я владею хуже, чем лопатой… Кончилось все тем, что я совершенно вышел из себя и вдобавок решил, что тачка с дерном обошлась мне слишком дорого…

Желаю Вам во всех ваших начинаниях руководствоваться собственным здравым смыслом, ибо благоприобретенный опыт — это дьявол во плоти. Прощайте, прощайте!

Преданный Вам,

Л. Стерн.

Графу…

Коксуолд, 28 ноября 1767

Милорд,

с величайшим удовольствием берусь за перо, дабы поблагодарить Вашу милость за интерес к Йорику — «Сентиментальное путешествие» изнурило его и духовно, и телесно. Верно, всякий сочинитель должен почувствовать себя сам, иначе его не сможет почувствовать читатель, — но я рассыпался под напором собственных чувств, мои мозги и тело нуждаются в подкреплении, а потому двадцатого числа следующего месяца, пробыв неделю в Йорке, я отправляюсь в город /Лондон. — А.Л./. Я мог бы, конечно, утешиться присутствием жены (которая приехала из Франции), но я ведь уже давно поумнел — что бы там Ваша милость не говорила… Из-за того, что я написал «Тристрама Шенди», мир почему-то вообразил, что во мне от Шенди больше, чем есть на самом деле. Мы живем в прекраснодушном мире: чего только о нас не думают, какими только красками не рисуют. Одна весьма достойная особа прибыла три года назад в Йорк по пути в Скарборо, я имел честь быть с ней знаком и ее сопровождал. Все дамы очень заинтересовались, кто она такая, и я их любопытство удовлетворил: «Представьте, милые дамы (сказал я), это — моя любовница, ее мне порекомендовала моя супруга; больше того, она выписала мне ее из Франции»…

Надеюсь, милорд, книга доставит Вам удовольствие, и тогда труды мои не будут вовсе бесполезными. Если и это сочинение не сочтут целомудренным, то пусть Господь сжалится над теми, кто его читает, — фантазия у них, как видно, поистине искрометная!.. Надеюсь, милорд простит мне столь краткое послание? Могу лишь в заключение добавить то, что Вам уже давно известно: к Вам, милорд, я питаю чувства благодарности и дружбы.

Преданный Вам

Л. Стерн.

P. S. Если Ваша милость окажется весной в Лондоне, я буду счастлив познакомить Вас с моими друзьями с Джерард-стрит {211}: Вы по достоинству оцените мужа и окажете честь жене. Она — полная противоположность большинству представительниц прекрасного пола; они преследуют цели самые разные, она — лишь одну: угодить своему супругу.

Доктору Джону Юстасу {212}

Лондон, 9 февр. 1768

Сэр, сию минуту получил Ваше любезное письмо, а с ним изящную трость в шендианском духе, за что выражаю Вам огромную благодарность. Трость Ваша — шендианская в том смысле, что у нее не одна ручка, а несколько; разница же между Вашей тростью и моей книгой в том, что, опираясь на Вашу трость, берешься за ручку, сообразуясь с удобствами, а читая «Тристрама Шенди», подбираешь «ручку» сообразно страстям, невежеству и чувствительности. В человеческом стаде так мало истинного чувства, что я был бы рад, если б парламент принял закон, по которому, когда выходит книга, раскрыть ее имеют право лишь люди здравомыслящие. Мало того, что писатель сочиняет свой труд, — он еще должен отыскивать тех, кто этот труд поймет. Мир, впрочем, отнесся к моему сочинению снисходительно, все здешние знаменитости его хвалят, а тот интерес, который книга вызвала во Франции, Италии и Германии, вынудил одних перечитать ее, другие же, чтобы не ударить лицом в грязь, сочли за лучшее отозваться о ней положительно. Необращенными остались лишь несколько тартюфов, чья похвала только бы ее опозорила.

Я горжусь, сэр, что такой человек, как Вы, с самого начала был на моей стороне; но ведь не в нашей власти оценить юмор; это — дар Божий, и, кроме того, истинный ценитель половину удовольствия получает не от книги, а от себя; собственные его мысли приводятся в действие теми, которые он почерпнул у автора, они настолько с авторскими соотносятся, что он, можно сказать, читает не книгу, а себя самого.

Через неделю я закончу два тома сентиментальных путешествий мистера Йорика по Франции и Италии. Но, увы! Ваш корабль подымет паруса на три дня раньше, лишив меня тем самым удовольствия послать это сочинение Вам, дорогой сэр, в знак огромной благодарности за ту честь, которую Вы мне оказали, равно как и в знак истинного уважения.

Ваш преданный

и покорный слуга,

Л. Стерн.

Миссис Монтегю

Лондон, март 1768

Столь своевременное добросердечие записки дорогой миссис Монтегю исторгло то, что не смогли исторгнуть ни болезнь, ни несчастья. Да, вы угадали — слезу, которую я счел за лучшее смахнуть, дабы ко мне вернулось зрение и я смог сказать ей: письмо это тронуло меня куда больше, чем если б она прислала уведомление о передаче права на владение ее имуществом, а также (что бы я оценил еще выше) — на владение ее умом и талантом… В моем положении (как и в положении любого другого) доброе слово или взгляд покоряет навечно — говорю об этом так, словно не был покорен Вами прежде… Но я умею противостоять злу, — et quand je serai mort, on mettra mon nom dans le liste de ces h?ros qui son morts en plaisantant [84].

То, к чему Вы проявили столь пристальный интерес, дорогая сударыня, я не могу ни скрыть, ни оспорить, хоть я и стремился сделать из этого несчастья великую тайну. Да, я болен, очень болен — и все же я в полной мере ощущаю свое существование, а также — нечто вроде откровения, которое говорит мне: «И буду жить» {213}, — и тем не менее «Сделай завещание для дома твоего» {214}.

О! Я завидую Скаррону {215} — впрочем, это гнусная ложь, ибо когда пришло Ваше прелестное письмо, я писал одно презабавное сочинение, которое, если только не помру, обязательно в неделю закончу… Нет, Вы объясните мне, как удавалось Сервантесу писать свою изящную и смешную сатиру в мрачном и сыром застенке; как, превозмогая боль, творил Скаррон; и как бедный каноник {216} сумел создать «Способ выйти в люди»…

Последний пример имеет ко мне отношение самое непосредственное… У всех у них были, как видно, какие-то отклонения, или же во всех нас, когда мы находимся в доме рабства {217}, начинает бить некий неведомый источник… Простите мой слабый мозг за все эти бредни и, дабы укрепить сей непрочный механизм, пришлите мне, любезная леди, немного студня… Мне тягостны все те, кто меня опекает, но с их помощью я надеюсь через 2–3 дня прочесть Вам заутреню… Поверьте, сударыня, ни один верующий не приблизится к Вашему алтарю с более незапятнанным подношением, чем

Ваш преданный

и покорный слуга

Л. Стерн.

Лидии Стерн {218}

Олд-Бонд-стрит, Март 1768

Моя дорогая Лидия, ты пишешь, что все в Йорке восхищены моим «Сентиментальным путешествием», — скажу без ложной скромности: ничуть не меньше восхищаются книгой и здесь. Но что мне до этого? Болезни душат меня, и в горячечной груди твоего отца нет больше места тщеславию… Но не тревожься, я не поддамся — и первого мая буду с вами обеими. Впрочем, скрыться от болезни надолго мне не удастся, дитя мое, — разве что спокойное, размеренное существование и умиротворенность не восстановят мои силы… Твое письмо меня озадачило… Как же мало должна она /Миссис Стерн. — А.Л./ разбираться в моих чувствах, чтобы сказать тебе, что в случае если я ее переживу, я передам тебя в наследство миссис Дрейпер! Нет, моя Лидия! Тебя я доверю той {219}, чьим добродетелям ты должна подражать… я так часто говорил с тобой о ней, писал тебе про нее. Только у нее научишься ты быть верной женой, нежной матерью и преданным другом, ты не сблизишься с ней до тех пор, покуда не пропитаешься {220} молоком сердечных чувств и не умеришь свой пылкий нрав, коим владеешь в очень малой степени. Сия благородная особа не вынудит мою бедную Лидию бежать в поисках зашиты в Индию, в ее силах оказать ей покровительство, причем куда более надежное, здесь, в Англии… Думаю, впрочем, что твоя мать меня переживет. Но не отягощай ее чувств своими дурными предчувствиями. Я послал тебе бусы и пряжки — то же и твоей матери. Нет такого желания моей девочки, которое бы ее отец, если только это в его силах, не исполнил бы. Но то, что достается тебе, должно, по справедливости, достаться и твоей матери… Меня ни на минуту не оставляют одного. Доброта моих друзей неизменна… и все же как бы мне хотелось, чтобы за мной ухаживала ты, — но этого я лишен. Пиши мне по меньшей мере два раза в неделю. Да благословит тебя Бог, дитя мое.

Твой, всегда твой

Любящий отец.

Л. С.

Миссис Уильям Джеймс

Вторник, Лондон, 15 марта 1768 {221}

Ваш бедный друг едва может писать — на прошлой неделе он чуть было не отправился на тот свет от плеврита: в четверг мне пускали кровь трижды, а в пятницу оттягивали ее пластырем… Врач уверяет, что мне лучше: Бог его знает, мне сильно не по себе, и даже если я и пойду на поправку, силы ко мне вернутся не скоро. Не написал и половины письма, а уже вынужден прерваться — устала рука. Вчера меня навестил мистер Джеймс — к моей огромной радости, он много говорил о Вас, я же свои чувства держал при себе. Пожалуйста, дорогая миссис Джеймс, попросите его прийти завтра или послезавтра, ибо, боюсь, жить мне осталось немного дней, а может, и часов. Если мне станет хуже, и я в этой борьбе потерплю поражение (я пал духом, а это дурной знак), — не рыдайте моя дорогая, слезы Ваши слишком драгоценны, чтобы меня оплакивать; соберите их лучше в бутылку и не вынимайте пробку {222}. Дражайшая, добрейшая, благороднейшая и лучшая из женщин! Пусть здоровье, мир и счастье всегда будут с Вами… если я умру, храните меня в своей памяти и забудьте те глупости, которые Вы так часто осуждали, — ведь делал я их сердцем, а не головой. Если же моей Лидии понадобится мать, могу ли я надеяться, что Вы (если она останется сиротой) приласкаете ее? Вы — единственная женщина на земле, которой я могу ее доверить. В письме двухнедельной давности я написал ей, кем Вы можете для нее стать. Мистер Джеймс будет ей отцом, он защитит ее от любых напастей, ибо в руке у него шпага, которой он служил отечеству и которой сумеет распорядиться, если придется защитить невинное дитя. Препоручите меня его заботам подобно тому, как я препоручаю Вас Тому, кто не даст в обиду все хорошее и доброе в этом мире… Прощайте, Вас и мистера Джеймса горячо благодарит

Ваш несчастный и любящий друг

Л. Стерн.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК