Воспоминания о Перси Биши Шелли
ЧАСТЬ II
<…> Ни о каком охлаждении, тем более разрыве не могло быть и речи до тех пор, пока, вскоре после заключения повторного брака, Шелли не познакомился с той, которая впоследствии стала его второй женой. <…> После первой же встречи с Мэри Уолстонкрафт Годвин Шелли вполне мог бы сказать: «Ut vidi! Ut peril!» [171] Ни в одной книге, будь то роман или историческое исследование, мне ни разу не доводилось встречать более внезапной, бурной, неукротимой страсти, чем та, которой был охвачен Шелли, когда я, по его просьбе, приехал к нему в Лондон. По тому, как он выглядел, как говорил и держался, создавалось впечатление, что он разрывается между былыми чувствами к Харриет, с которой он тогда еще не порвал, и охватившей его теперь страстью к Мэри; казалось, его рассудок уподобляется «маленькому государству, где вспыхнуло междоусобье» {382}. Глаза его были воспалены, волосы и одежда в беспорядке. Он схватил со стола склянку с морфием и воскликнул: «Теперь я с этим не расстаюсь». В письме к мистеру Трелони от 18 июня 1822 года Шелли пишет: «Разумеется, в Ливорно вы будете вращаться в обществе. Если вам встретится какой-нибудь ученый муж, умеющий приготовить синильную кислоту либо эфирное масло горького миндаля, и вам удастся достать мне немного этой настойки, я буду вам очень признателен. Ее приготовление требует исключительной осторожности, ведь концентрация должна быть очень сильной. Я готов заплатить за это лекарство любую цену. Помните, совсем недавно мы с вами говорили об этом средстве, и оба выразили желание иметь его в своем распоряжении. Во всяком случае, мое желание было вполне серьезным, оно руководствовалось стремлением избегнуть ненужных страданий. Надеюсь, вы понимаете, что в настоящий момент я вовсе не собираюсь кончать жизнь самоубийством, но, откровенно говоря, я с удовольствием имел бы при себе этот золотой ключ к обители вечного покоя. В медицине синильная кислота применяется в ничтожных дозах, которых совершенно недостаточно, чтобы разом покончить со всеми невзгодами. Стоит выпить всего одну каплю этого снадобья, даже меньше, — и наступает мгновенная смерть». И добавил: «Я все время повторяю про себя строки Софокла, которые вы так любите цитировать:
Не родиться совсем — удел лучший.
Если ж родился ты,
В край, откуда явился,
вновь возвратиться скорее. {383}
Немного успокоившись, он сказал:
? Всякий, кто меня знает, должен понимать, что моей подругой жизни может стать только та, которая чувствует поэзию и разбирается в философии. Харриет — благородное существо, однако ни того, ни другого ей не дано.
? Но мне всегда казалось, что вы очень привязаны к Харриет, — возразил я.
? Если бы вы знали, как я ненавижу ее сестру, — сказал он, оставив без внимания мои слова.
„Благородным существом“ он называл свою первую жену и в разговоре с другим другом, который еще жив, давая тем самым понять, что Харриет из благородства смирится с тем, что его сердце навсегда отдано другой. Она, однако, не смирилась, и он разрубил гордиев узел, покинув Англию вместе с мисс Годвин 28 июля 1814 года. <…>
Уехав из Англии в 1814 году, новобрачные отправились в путешествие по Европе. Из Швейцарии Шелли написал мне шесть писем, которые впоследствии были опубликованы вместе с „Шестинедельной поездкой“ — своеобразным дневником, который во время их путешествия вела та, с кем отныне он неразрывно связал свою судьбу. Когда они вернулись, Шелли нас познакомил.
Остаток 1814 года они провели в основном в Лондоне. Эта зима была, пожалуй, самой уединенной порой в жизни Шелли. По вечерам я часто бывал у него и не припоминаю, чтобы встречал в его доме кого-нибудь, кроме мистера Хогга. Со своими немногочисленными друзьями Шелли теперь совершенно разошелся. К тому же он был сильно стеснен в средствах и пытался одолжить денег под будущее наследство у тех, кого лорд Байрон называл „иудеями и их собратьями христианами“. Однажды, когда мы гуляли по берегу Серрейского канала, беседовали о Вордсворте и цитировали его стихи, Шелли неожиданно спросил: „Как вы думаете, мог бы Вордсворт писать такие стихи, если бы когда-нибудь имел дело с ростовщиками?“ На своем собственном примере тем не менее Шелли доказал, что это общение ничуть не повредило его поэтическому дару.
Серрейский канал был излюбленным местом наших прогулок. От него отходил Кройдонский канал, протекавший по лесистой местности. Кройдонского канала теперь больше нет, он уступил место хотя и более практичному, но, безусловно, менее живописному железнодорожному полотну. Не знаю, существует ли еще Серрейский канал. Шелли ужасно любил пускать бумажные кораблики и часто занимался этим на Серпантине. Однако самое лучшее место, которое он нашел для своего любимого занятия, было под Брэкнеллом: чистая заводь на вересковой пустоши, с твердым берегом, без водорослей, так что можно было пустить крохотное суденышко по ветру и, обежав круг, подхватить его с подветренной стороны. Однако именно на Серпантине он иногда пускал еще более тщательно сделанные кораблики, груженные медной монеткой. Занимался он этим в присутствии ребятишек, которые стремглав бежали вокруг заводи навстречу кораблю, и, когда тот благополучно приставал к берегу и дети с криком бросались схватить монетку, Шелли с трудом сдерживался, чтобы не закричать громче них. Река для такой забавы не годилась, даже Виргинское озеро, на котором он иногда затевал эти соревнования, подходило не вполне: оно было слишком велико, и мальчишки не успевали обежать его. Мне, признаться, тоже нравилось это занятие, я увлекался им еще до нашего знакомства и, возможно даже, сам приохотил к нему Шелли, что едва ли могло вызвать энтузиазм у моего друга мистера Хогга, который отнюдь не разделял нашего увлечения и всякий раз приходил в ярость, когда мы, гуляя холодным зимним днем по Бэгшот-Хиту, останавливались у какой-нибудь лужи, от которой Шелли невозможно было оторвать, пока он не „снаряжал“ целую флотилию, воспользовавшись для этой цели пачкой завалявшихся в кармане писем. Хотя и может показаться странным, что взрослые люди всерьез предавались детской забаве, развлечение это было, по крайней мере, совершенно невинным, свидетельствующим о том, что Шелли „не смешивал утехи и невзгоды“.
Летом 1815 года Шелли поселился в доме на Бишопгейт, у восточного входа в Виндзорский парк, где прожил до лета 1816 г. К тому времени, пожертвовав частью причитавшегося ему наследства, он добился от отца (вместо прежних двухсот) тысячи фунтов годового дохода.
В это время я жил в Марло и часто приходил погостить у него несколько дней. В конце августа 1815 года мы совершили путешествие вверх по Темзе, в Лечлейд, и даже дальше — пока река совсем не обмелела. Лето было засушливое, и нам удалось подняться лишь немногим выше Инглшэмской запруды — тогда еще ветхой, подвижной плотины, пригодной для судоходства, а не неподвижного сооружения, как теперь. В те годы река еще была судоходной до самого Криклейда. Качаясь по ветру и уныло поскрипывая, висел на цепи одинокий шлюз. Когда мы увидели, что прямо посередине реки стоит стадо коров, а вода едва прикрывает им копыта, то поняли: наше путешествие подошло к концу. Старый Виндзор был отправным и конечным пунктом нашего путешествия, которое в обшей сложности продолжалось около десяти дней. Думаю, что именно тогда Шелли по-настоящему пристрастился к гребле, которой потом с увлечением занимался всю оставшуюся жизнь. Когда мы плыли вверх по течению, в сторону Оксфорда, он так плохо себя чувствовал, что боялся, как бы ему не пришлось вернуться. Питался он исключительно чаем и бутербродами, иногда пил какой-то искусственный лимонад, который сам делал из порошка и называл пимпер-лимпимп, так как в это время читал „Сказку бочки“ {384}. Он обратился к врачу, но лучше ему, по-моему, не стало.
? Если бы врач позволил мне назначить свой курс лечения, я бы вас мигом вылечил, — сказал я Шелли.
? А что бы вы мне прописали? — спросил он.
? Три бараньих отбивных с перцем, — ответил я.
? В самом деле?
? Совершенно в этом уверен.
Он меня послушался, и мое средство подействовало незамедлительно.
Остаток пути Шелли ел то же, что и я, энергично греб, был весел, бодр, жизнерадостен. Всю неделю он пребывал в самом лучшем расположении духа. На два дня мы остановились в уютной гостинице в Лечлейде, где и были написаны строки „Летний вечер на Темзе в Лечлейде“. С нами был мистер Шелли (младший брат поэта), который вел дневник нашего путешествия. Думаю, дневник этот не сохранился.
Всю зиму 1815–1816 годов Шелли мирно прожил в Бишопгейте. Мистер Хогг приходил к нему пешком из Лондона, а я, как и раньше, из Марло. Мистер Хогг называл эту зиму „аттической“, так как ничем, кроме греческого, мы в то время не занимались. Насколько я помню, больше у Шелли зимой никто не бывал. Заходили, правда, один-два человека, но задерживались недолго, так как видели, что хозяин к ним явно нерасположен. Единственным исключением был врач — квакер, доктор Поуп из Стейнса. Этот почтенный пожилой джентльмен не раз бывал у него, причем в качестве друга, а не врача. Он очень любил поговорить с Шелли о теологии. Поначалу Шелли уклонялся от подобных тем, говоря, что его взгляды могут прийтись доктору не по вкусу, но тот отвечал: „Я всегда рад слушать вас, дорогой Шелли. Ведь вы, я вижу, человек незаурядный“.
В это время Шелли писал „Аластора“. Он никак не мог придумать заглавия, и я предложил назвать поэму „Аластор, или Дух уединения“. Греческое слово Alastor означает „злой гений“, хотя смысл этих двух слов несколько иной — как в Faneis Alastor papos Эсхила. В поэме дух уединения изображается духом зла. Правильное значение слова я привожу здесь потому, что многие полагают, будто Аластор — имя героя поэмы.
За зиму Шелли опубликовал эту поэму вместе с еще несколькими стихотворениями.
В самом начале лета 1816 года Шелли вновь охватила тревога, в результате чего он во второй раз отправился в Европу. Как уже не раз бывало, перед самым отъездом поэту явился какой-то таинственный незнакомец, которого никто, кроме него, не видал, и предупредил, что, если он немедленно не уедет, в самом скором времени ему угрожает опасность.
В тот день, когда к Шелли явился этот загадочный гость, в доме на Бишопгейт, кроме меня и хозяев, никого не было. Днем я вышел в холл за шляпой, намереваясь отправиться на прогулку. Шляпа Шелли висела на месте, а моей не было. Где ее искать, я понятия не имел, но, поскольку гулять без шляпы я не мог, то вернулся в библиотеку. Спустя некоторое время вошла миссис Шелли и пересказала мне то, что услышала от мужа: о посетителе и принесенной им вести. К ее рассказу я отнесся довольно скептически, после чего миссис Шелли ушла, и вошел сам Шелли с моей шляпой в руке.
? Мэри говорит, вы не верите, что у меня был Уильямс, — сказал он.
? Я просто сказал ей, что история выглядит не совсем правдоподобно.
? Вы знаете Уильямса из Тремадока?
— Да.
? Это он и был. Уильямс пришел предупредить, что отец с дядей сговорились упечь меня в сумасшедший дом. Он очень спешил, не мог ждать ни минуты, и я вышел проводить его до Эгхема.
? Какую шляпу вы надели?
? Вот эту.
? Пожалуйста, наденьте ее сейчас.
Он надел, и шляпа тут же съехала ему на нос.
? В этой шляпе вы не могли пойти в Эгхем.
? Понимаете, я схватил ее впопыхах и всю дорогу, наверное, нес в руке. Я действительно дошел с Уильямсом до Эгхема, и он рассказал мне все то, что я передал вам. Как вы недоверчивы!
? Раз вы сами уверены в том, что говорите, почему вас так смущает мое недоверие?
? Человеку, который посвятил всю свою жизнь поиску истины, который многим ради нее жертвовал, столько ради нее перенес, горько сознавать, что его воспринимают фантазером. Если я не уверен, что видел Уильямса, почему я, собственно, должен быть уверен, что вижу теперь вас?
? Мысль может обладать силой ощущения, но чем ощущения чаще повторяются, тем больше вероятность того, что они вас не обманывают. Ведь меня вы видели вчера и увидите завтра.
? Я и Уильямса при желании могу увидеть завтра. Он сообщил, что остановился в гостинице „Голова сарацина“ на Стрэнде и пробудет там дня два. Поверьте, это не галлюцинация. Хотите пойти со мной завтра в Лондон?
? С удовольствием.
На следующее утро, после раннего завтрака, мы пешком отправились в Лондон. Когда мы спускались по Эгхем-хилл, он вдруг резко обернулся и сказал:
? Как раз сегодня мы можем не застать Уильямса в „Голове сарацина“.
? Скорее всего.
? Вы так говорите, потому что не верите мне. Вы думаете, что его там и не было. На самом же деле он предупредил меня, что как раз сегодня ему, возможно, придется отлучиться из города по одному делу. Наверно, он уехал.
? Но мы хотя бы узнаем, остановился он в этой гостинице или нет.
? Я найду иной способ убедить вас. Я ему напишу. А сейчас давайте лучше погуляем по лесу.
Мы свернули в сторону и не возвращались домой до вечера. Прошло несколько дней, но Шелли ни словом не упоминал о случившемся. Как-то утром он сказал:
? Есть вести от Уильямса: письмо, к которому кое-что прилагается.
? Я хотел бы взглянуть на письмо.
? Письмо я вам показать не могу, но в него вложено бриллиантовое ожерелье. Неужели вы думаете, что я стад бы тратить свои собственные деньги на такую вещь? Вы же знаете, это на меня непохоже. Раз у меня появилось это ожерелье, значит, его мне прислали. Его прислал Уильямс.
? Но с какой целью?
? Чтобы доказать, что он действительно существует и говорит правду.
? Бриллиантовое ожерелье ровным счетом ничего не доказывает, кроме того, что оно у вас есть.
? В таком случае я не стану его вам показывать. Вас все равно не убедишь.
Тем дело и кончилось. Больше Шелли ни разу не говорил со мной ни об Уильямсе, ни о каком-нибудь другом таинственном пришельце. Надо сказать, что я и раньше несколько раз отказывался верить в фантастические истории поэта. Думаю, что, если бы и другие с таким же недоверием отнеслись к подобным небылицам, Шелли не прибегал бы к ним столь часто: однако многие из тех, кто мог бы в них усомниться, ему с готовностью верили, тем самым лишь потворствуя его полуфантазиям. Я называю такого рода истории „полуфантазиями“ потому, что большей частью они основывались на твердой убежденности, будто отец с дядей посягают на его свободу. На этом фундаменте его воображение выстраивало самые причудливые конструкции. Выдавая чистейший вымысел за реально существующий факт и будучи уличенным в непоследовательности, он, считая, что задето чувство его собственного достоинства, стремился обставить свой рассказ всевозможными подробностями, которые при наводящих вопросах рассыпались словно карточный домик — как в случае с Уильямсом, который якобы остановился в „Голове сарацина“.
Должен заметить, что, когда его уличали, он не проявлял и тени запальчивости. Говорил откровенно, с выдержанностью и благожелательностью, никогда не изменявшими ему в дружеских спорах. Держался он прекрасно и терпеливо выслушивал мнение собеседника, даже если оно расходилось с его собственным. Самая животрепещущая тема, как бы он сам ею ни увлекался, обсуждалась так сдержанно и спокойно, словно речь шла об отвлеченных вопросах метафизики.
Вообще, огромное обаяние Шелли как собеседника заключалось главным образом в том, что, оспаривая чуждую ему точку зрения, он неизменно проявлял исключительную доброжелательность и терпимость. Мне не раз доводилось встречаться с выдающимися людьми, общение с которыми поучительно для всех тех, кому нравятся поучения (я не из их числа); однако беседовать с такими людьми было решительно невозможно. Стоило только вступить с ними в спор или хотя бы усомниться в правомерности их убеждений, как они немедленно выходили из себя. Как только этот недостаток проявлялся в ком-то из моих знакомых, я старался вести себя сдержаннее и впредь ему больше не перечить, дабы избежать очередной вспышки гнева. Я терпеливо выслушивал нравоучения и радовался, когда они кончались.
Итак, Шелли во второй раз отправился в Швейцарию, где <…> познакомился с лордом Байроном. Они вместе совершили прогулку по Женевскому озеру, которую Шелли описал мне, прислав отрывок из своего дневника. Дневник этот был издан миссис Шелли, но имя лорда Байрона ни разу в нем не упоминалось; он всюду называется лишь „мой спутник“.
Дневник был издан еще при жизни лорда Байрона, однако почему надо было скрывать от читателей его имя, сказать не берусь. Хотя дневник и не претерпел существенных изменений, сочетание этих двух имен придало бы ему дополнительный интерес.
К концу августа 1816 года чета Шелли вернулась в Англию, и поэт первую половину сентября провел со мной в Марло. Весь июль и август шли дожди, зато первые две недели сентября выдались на редкость солнечными. Вокруг Марло множество необычайно живописных мест, прекрасный вид на реку. Каждый день мы отправлялись в долгие пешие прогулки либо катались на лодке. Шелли купил в Марло дом — отчасти (а может быть, в основном), чтобы жить поближе ко мне. Пока дом приводился в порядок и обставлялся, Шелли жил в Бате.
В декабре 1816 года Харриет утопилась в Серпантине (а не в пруду отцовского сада в Бате, как утверждает капитан Медвин {385}). Ее отец тогда еще жил в доме на Чэпел-стрит, куда и было привезено тело дочери.
30 декабря 1816 года Шелли обвенчался со своей второй женой, и в первых числах нового года они поселились в своем собственном доме в Марло. Это был большой дом с множеством просторных комнат и огромным участком. Шелли приобрел его внаем на двадцать один год, изысканно обставил, в комнате величиной с бальный зал устроил библиотеку — словом, обосновался, как тогда ему казалось, на всю жизнь. Это был прекрасный для всех нас год. В Марло часто бывал мистер Хогг. Мы много плавали на веслах и под парусом, совершали долгие прогулки. Время от времени к Шелли приезжали и другие гости. Среди них был мистер Годвин, а также мистер и миссис Ли Хант. В Марло Шелли жил гораздо менее замкнуто, чем в Бишопгейте, хотя и не поддерживал отношений с ближайшими соседями. „Я еще не настолько низко пал, чтобы общаться с соседями“, — не раз повторял он мне.
Летом 1817 года Шелли написал „Восстание Ислама“. Почти каждое утро с записной книжкой и карандашом он уходил в Бишемский лес и подолгу работал, сидя на пригорке. Впоследствии поэма была напечатана под названием „Лаон и Цитна“. В этом произведении Шелли весьма недвусмысленно выразил свои моральные, политические и религиозные взгляды. Поскольку в то время свирепствовала цензура, издатель поэмы, мистер Оллиер {386}, пришел от нее в такой ужас, что вынужден был просить автора изменить многие отмеченные им места. Сначала Шелли был непреклонен, однако в конце концов, вняв уговорам друзей, он согласился все же внести изменения в текст поэмы, так как мистер Оллиер наотрез отказывался печатать ее в первоначальном варианте. Наконец, в значительно сокращенном виде, поэма увидела свет под названием „Восстание Ислама“. Сохранилось всего три экземпляра „Лаона и Цитны“. Один из них попал в „Ежеквартальное обозрение“, где на Шелли за odium theologicum [172] не замедлили обрушиться с самыми злостными нападками, равных которым не было даже в то время и в таком издании.
Живя в Марло, мы, бывало, ходили пешком в Лондон. Часто к нам присоединялся и мистер Хогг. Если было время, мы шли в Лондон через Аксбридж, сначала живописными полями, лесом, поросшими вереском лугами, а потом, из Аксбриджа, по лондонской дороге. До Тайбернской заставы было в обшей сложности тридцать две мили. Обычно мы оставались в Лондоне дня на два, а на третий возвращались домой. Я ни разу не замечал, чтобы Шелли уставал от наших прогулок. На вид изнеженный и хрупкий, он обладал вместе с тем завидной физической силой. Мы обошли все окрестности Марло, и в радиусе 16 миль не осталось, пожалуй, ни одной достопримечательности, которой бы мы не видели. Среди прочих памятных мест мы побывали в Виндзорском замке и в окружавшем его парке, видели Виргинское озеро, посетили места, связанные с именами Кромвеля, Хэмпдена {387}, Мильтона, были в Чильтернском районе Бэкингемшира. Плывя на веслах и под парусом, мы совершали увлекательные прогулки по реке между Хэнли и Мейденхедом.
У Шелли, как уже говорилось, было двое детей от первой жены. После смерти Харриет он предъявил на них отцовские права, однако ее близкие этому воспротивились. Они передали дело в Канцлерский суд, и лорд Элдон вынес решение не в пользу Шелли.<…>
Некоторые из друзей Шелли говорят и пишут о Харриет так, словно нет иного способа оправдать поэта, не опорочив его первой жены. Думаю, им следует довольствоваться объяснением, которое давал своему поведению он сам: с интеллектуальной стороны вторая жена в точности соответствовала его идеалу подруги жизни. Между тем безвременная кончина Харриет причиняла ему тяжелейшие душевные страдания, тем более мучительные, что долгое время он никого в них не посвящал. Я, во всяком случае, узнал о его переживаниях совершенно неожиданно.
Как-то вечером мы гуляли по Бишемскому лесу и по обыкновению беседовали на привычные для нас темы. Внезапно я заметил, что мой собеседник впал в мрачную задумчивость. Чтобы попытаться как-то вывести Шелли из этого состояния, я отпустил несколько насмешливых замечаний в его адрес, надеясь, что он и сам посмеется над своей рассеянностью. Однако, не переменившись в лице, он неожиданно произнес:
? Знаете, я окончательно решил, что каждый день на ночь буду выпивать большую кружку эля.
? Отличное решение! Вот к чему приводит меланхолия! — ответил я со смехом.
? Да, но вы не знаете, почему я принял это решение. Дело в том, что я хочу умертвить свои чувства, ведь у тех, кто пьет эль, чувств не бывает, я знаю.
На следующий день он спросил:
? Скажите, вчера вы, вероятно, решили, что я не в себе?
? По правде говоря, да, — ответил я.
? В таком случае я скажу вам то, что не сказал бы никому другому: я думал о Харриет.
? Простите, мне это в голову не могло прийти, — сказал я. „Он уже очень давно не вспоминал о ней, и я, признаться, решил сначала, что он находится во власти какой-то беспричинной тоски, но теперь, если когда-нибудь опять увижу, что он погружен в себя, то не стану его беспокоить“, — подумал я про себя.
Нельзя сказать, чтобы у Шелли была очень веселая жизнь, однако его нелюбовь к новым знакомым приводила порой к забавным происшествиям. Среди тех, кто бывал у него в доме на Бишопгейт, был один человек, от которого он никак не мог отделаться и который всячески навязывал ему свое общество. Спускаясь как-то по Эгхем-хилл, Шелли издали заметил этого человека, тут же перепрыгнул через плетень, пересек поле и спрятался в канаве. Несколько мужчин и женщин, которые в это время косили в поле траву, прибежали узнать, что случилось. „Уходите, уходите! — закричал им Шелли. — Разве вы не видите, что это судебный пристав?“ Крестьяне ушли, а поэт остался незамеченным.
Через некоторое время после переезда в Марло Шелли решил нанять одной гостившей у него даме учителя музыки, и я отправился в Мейденхед навести справки. Найдя подходящего человека, я договорился с ним, что он на днях зайдет к мистеру Шелли. Однажды утром Шелли ворвался ко мне в страшном возбуждении. „Скорее запирайте двери и предупредите прислугу, что вас нет дома! Т… в городе!“ Он провел у меня целый день. Всякую минуту ожидая, что дверной молоток или колокольчик возвестят о прибытии непрошеного гостя, мы просидели взаперти до вечера, но тот так и не появился. Только тогда Шелли рискнул вернуться домой. Выяснилось, что имена учителя музыки и навязчивого знакомого Шелли очень похожи, и, когда слуга открыл дверь в библиотеку и объявил: „Мистер Т…, сэр“, Шелли послышалось, что пришел Тонсон. „Только этого еще не хватало!“ — воскликнул он, вскочил со стула, выпрыгнул в окно, пересек лужайку, перелез через ограду и через заднюю калитку пробрался ко мне в дом, где мы и отсиживались целый день. Впоследствии мы часто смеялись, воображая, как, должно быть, растерялся слуга Шелли, когда увидел, что его хозяин, узнав о прибытии учителя музыки, со словами „Только этого еще не хватало!“ моментально выпрыгнул в окно, и как бедному слуге пришлось потом оправдываться перед учителем за столь неожиданное исчезновение своего хозяина.
Если уж Шелли смеялся, то смеялся от души, хотя, надо сказать, извращение духа комического вызывало у него не смех, а негодование. В то время, правда, еще не сочиняли тех непристойных бурлесков, которыми опозорила себя современная сцена. Если только шутка не оскорбляла его лучших чувств, не задевала нравственных устоев, он неизменно реагировал на нее со всей присущей ему отзывчивостью.
В письмах Шелли, в отличие от его сугубо серьезных книг, проскальзывает порой чувство юмора. В одном из писем, присланных мне из Италии, он, например, следующим образом описывает своего нового знакомого, у которого был невероятных размеров нос. „Его нос имеет в себе нечто слокенбергское {388}. Он поражает воображение — это тот нос, который все звуки „г“, издаваемые его обладателем, превращает в „к“. Такой нос никогда не забудется, и, чтобы примириться с ним, требуется все наше христианское милосердие. У меня, как Вы знаете, нос маленький и вздернутый; у Хогга — большой, крючковатый, но сложите их вместе, возведите в квадрат, в куб — и Вы получите лишь слабое представление о том носе, о котором идет речь“ <…>.
Женское население Марло было занято в основном плетением кружев — трудом, оплачиваемым весьма скудно. Шелли постоянно навещал несчастных женщиной самым неимущим из них оказывал посильную помощь. У него был список нуждающихся, которым он выдавал еженедельное пособие.
В начале 1818 года Шелли вновь охватила тревога. Он уехал из Марло и, недолго пробыв в Лондоне, в марте того же года покинул Англию — на этот раз навсегда.
В последний раз я видел его 10 марта, во вторник. День этот запомнился мне еще и тем, что в тот вечер было первое в Англии представление оперы Россини и впервые на нашей сцене появился Малибран-отец {389}. Он исполнял партию графа Альмавивы в „Barbiere di Siviglia“ [173]. Фодор пела Розину, Нальди — Фигаро, Амброгетти — Бартоло, а Ангрисани — Базилио. После оперы я ужинал с Шелли и его спутниками, которые отправлялись вместе с ним в Европу. На следующий день рано утром они уехали.
Эти два совершенно разных события соединились в моей памяти. Теперь, по прошествии стольких лет, я вспоминаю, как сидел в тот вечер в старом Итальянском театре в окружении многих друзей (Шелли в том числе), которых давно уже нет в живых. Мне бы не хотелось прослыть laudator temporis acti [174], но должен сказать, что постановка оперы в Англии за это время значительно ухудшилась. Замена двухактной оперы, дивертисмента и балета на четырех-пятиактную оперу, в которой нет или почти нет танцев, себя совершенно не оправдала. Поневоле приходит на ум старая пословица: „Хорошенького понемножку“. Теперь на смену достойным, выдержанным зрителям, про которых Шелли в свое время говорил: „Какое удовольствие видеть, что человек бывает таким цивилизованным существом“, пришла громкоголосая публика, которая неутомимо бисирует исполнителям, снова и снова вызывая их к рампе, и засыпает цветами, бурно выражая свой непомерный восторг.
Ко времени отъезда за границу у Шелли от второй жены было двое детей: Уильям и Клара. Ходили слухи, будто решение покинуть Англию поэт принял отчасти из страха, что по указу Канцлерского суда у него могут отобрать детей, однако никаких оснований для подобных опасений не было. В самом деле, кому нужны были его дети? Отбирать их у родной матери не было никаких причин, да и председатель суда занялся бы этим вопросом лишь в том случае, если бы кто-то предъявил на его детей свои права, — но кто?! В действительности же решение поэта уехать объясняется в первую очередь охватившей его тревогой, — а ведь еще Ньютон говорил, что для объяснения любого явления достаточно найти всего одну причину.
Дети умерли в Италии: Клара, младшая, в 1818 году, Уильям — годом позже. О смерти сына Шелли писал мне в письме из Рима от 8 июня 1819 года: „Вчера, проболев всего несколько дней, умер мой маленький Уильям. С самого начала приступа уже не было никакой надежды. Будьте добры известить об этом всех моих друзей, чтобы мне не пришлось писать самому. Даже это письмо стоит большого труда, и мне кажется, что после таких ударов судьбы радость жизни для меня уже невозможна“.
Чуть позже, в том же месяце, Шелли пишет мне из Ливорно: „Здесь заканчивается наше печальное путешествие; но мы еще вернемся во Флоренцию, где думаем остаться на несколько месяцев. О, если бы я мог возвратиться в Англию! Как тяжко, когда к несчастьям присоединяются изгнание и одиночество — словно мера страданий и без того не переполнилась для нас обоих. Если бы я мог возвратиться в Англию! Вы скажете: „Желание непременно рождает возможность“. Да, но Необходимость, сей вездесущий Мальтус, убедила Желание, что, хоть оно и рождает Возможность, дитя это не должно жить“.
И вновь из Ливорно — в августе 1819 года (во Флоренцию они решили не ехать):
„Я всей душой хотел бы жить вблизи Лондона. Ричмонд — это чересчур далеко, а все ближайшие места на Темзе не годятся для меня из-за сырости, не говоря о том, что не слишком мне нравятся. Я склоняюсь к Хэмпстеду, но, может быть, решусь на нечто более подходящее. Что такое горы, деревья, луга или даже вечно прекрасное небо и закаты Хэмпстеда по сравнению с друзьями? Радость общения с людьми в той или иной форме — это альфа и омега существования.
Все, что я вижу в Италии, — а из окна моей башни мне видны великолепные вершины Апеннин, полукругом замыкающие долину, — все это улетучивается из моей памяти как дым, стоит вспомнить какой-нибудь знакомый вид, сам по себе незначительный, но озаренный волшебным светом давних воспоминаний. Как дорого становится нам все, чем мы в прошлом пренебрегали! Призраки прежних привязанностей являются нам в отместку за то, что мы отвернулись от них, предав забвению“.
Эти строки никак не вяжутся с записью, которую миссис Шелли сделала в своем дневнике уже после возвращения в Англию:
„Единственный мой Шелли! Какой ужас питал ты к возвращению в эту жалкую страну. Быть здесь без тебя — быть в двойном изгнании, быть вдали от Италии — значит потерять тебя дважды“.
Возможно, впрочем, миссис Шелли так любила Италию, что поэт, дабы не огорчать ее, тщательно скрывал свое давнее желание поскорее вернуться на родину, куда он стремился всей душой.
Возможно также, что рождение их последнего ребенка несколько примирило Шелли с жизнью за границей.
В том же году супругам наконец улыбнулось счастье: 12 ноября 1819 года у них родился второй сын, ныне здравствующий сэр Перси Шелли.
Жизнь Шелли в Италии лучше всего отражена в его письмах. Он от души наслаждался величественной природой: горами, реками, лесами, морем; любовался древними развалинами, над которыми и по сей день витает бессмертный дух античности. В своих письмах и стихах Шелли запечатлел итальянский пейзаж с необыкновенной изобразительной силой, причем в стихах населил его героями неземного благородства и красоты. В этом отношении „Освобожденный Прометей“ не имеет себе равных. Только один раз, в трагедии „Ченчи“, Шелли опустился с небес на землю. Оценка, которую дал этим двум произведениям Хорэс Смит {390}, представляется мне вполне справедливой: „На прошлой неделе я получил от Оллиера экземпляр „Освобожденного Прометея“. Это безусловно, необыкновенно оригинальное, значительное, а местами и просто потрясающее сочинение, в котором, на мой взгляд, талант Ваш раскрылся как никогда прежде. Вместе с тем, в отличие от Вас, я отдаю все же предпочтение „Ченчи“, ибо в этой трагедии проявилась глубокая заинтересованность судьбами людей, чего нам всем так не хватает в „Прометее“. Сам Прометей, разумеется, образ очень проникновенный, однако после освобождения он отступает на второй план. Хотя я и не сомневаюсь, что „Прометей“ будет считаться самым лучшим Вашим произведением, эта поэма вряд ли будет пользоваться таким же читательским спросом, как „Ченчи“. „Ченчи“, бесспорно, является произведением огромной драматической силы, однако бесспорно и то, что для современной английской сцены эта трагедия не подходит. „Ченчи“ имел бы огромный успех во времена Мэссинджера, но не теперь“. Шелли прислал мне экземпляр трагедии с просьбой предложить ее театру „Ковент-Гарден“. Я отнес пьесу в театр, но результат оказался ровно таким, как я и предполагал. В театре пьесу принять отказались, хотя и по достоинству оценили огромный талант автора, выразив надежду, что Шелли преуспеет еще больше, если обратится к герою не столь отталкивающему. Шелли, естественно, не пожелал подстраиваться под убогие возможности современного сценического искусства. Тем не менее поэт не расстался с мыслью и в дальнейшем писать для театра и даже выбрал себе нового героя — Карла I, однако дальше замысла дело так и не продвинулось. И все-таки я склоняюсь к мысли, что, не оборвись его жизнь так внезапно, он еще создал бы драму, достойную лучших времен театральной литературы. Если бы возвышенные образы его поэзии не были оторваны от реальной жизни, если бы он умел наделить своих исключительных героев собственными глубокими мыслями и проникновенными чувствами, он поставил бы свое имя в один ряд с величайшими драматургами мира. Шелли неутомимо изучал искусство драмы в высших его проявлениях: греческие трагедии, Шекспира, Кальдерона. В одном из писем ко мне от 21 сентября 1819 года из Ливорно он пишет о Кальдероне:
„По пути в Вену у нас остановился Ч.К. {391} Он больше года прожил в Испании и выучил испанский язык. По моей просьбе он целыми днями читает мне вслух по-испански. Это необыкновенно могучий и выразительный язык, я уже овладел им настолько, что без большого труда читаю их поэта Кальдерона. Я прочел десяток пьес драматурга. Некоторые из них, безусловно, можно причислить к величайшим и наиболее совершенным творениям человеческого разума. Кальдерон превосходит всех драматургов Нового времени, за исключением Шекспира, которому он не уступает ни по глубине мысли, ни по богатству воображения. Их роднит также редчайший дар усматривать комические черты, скрытые и явные, в самых трагических ситуациях, не умаляя при этом их значимости. Кальдерона я ставлю гораздо выше Бомонта и Флетчера“.
В письме к мистеру Гисборну {392}, помеченном ноябрем 1820 года, он пишет: „Я просто купаюсь в сиянии и благоухании витиеватых и светозарных ауто. Я прочел их все, и не один раз“. Речь идет о религиозных драмах Кальдерона, напоминающих пьесы, которые во Франции и Англии назывались „мистериями“, только несравненно более высокого поэтического достоинства.
Когда мистер Трелони впервые увидел Шелли, в руках у него был том Кальдерона. Он переводил отрывки из „Magico prodigioso“ [175].
«Приехал я поздно и сразу поспешил в Тре Палацци на Лунгарно (пишет Трелони), где в разных квартирах, но под одной крышей, как принято в Европе, жили Шелли и Уильямсы. Уильямсы приняли меня, как всегда, тепло и радушно. Мы давно не виделись, и вскоре между нами завязался оживленный разговор, как вдруг, повернувшись к открытой двери, я поймал на себе пристальный взгляд блестевших в темноте глаз. Миссис Уильямс, со свойственной женщинам наблюдательностью, перехватила мой испуганный взгляд, подошла к двери и со смехом сказала: „Входите, Шелли, это же приехал наш друг Тре“.
В комнату вбежал, покраснев, словно девушка, высокий худой юноша и протянул мне обе руки. Хотя, глядя на его покрасневшее женственное простодушное лицо, никак не верилось, что это и был Шелли, я ответил на дружеское пожатие. После обычного обмена любезностями он молча сел за стол. От удивления и я не мог вымолвить ни слова: неужели этот застенчивый безусый юноша и есть ополчившийся против всего света страшный монстр, который отлучен от церкви, лишен безжалостным Канцлерским судом гражданских прав, изгнан родными из семьи и разоблачен злопыхательствующими литературными оракулами как основоположник Сатанинской школы?! Нет, не может быть! Тут какой-то обман. Одет он был как мальчишка: в черную курточку и брючки; создавалось впечатление, что либо он из них вырос, либо его портной решил, как водится, самым бессовестным образом сэкономить на материи. Миссис Уильямс заметила мое замешательство и тут же пришла мне на помощь, спросив у Шелли, что за книгу он держит в руке. Лицо его просияло, и он быстро ответил: „Magico prodigioso Кальдерона. Я перевожу отдельные отрывки из пьесы“.
? Пожалуйста, почитайте нам!
Отвлеченный таким образом от обыденных тем, нисколько его не заботивших, и обратившись к предмету, который, напротив, представлял для него значительный интерес, Шелли мгновенно забыл обо всем, кроме книги, бывшей у него в руке. Искусство, с каким он анализировал достоинства оригинала, убедительность раскрытия содержания пьесы, виртуозность перевода на английский язык самых утонченных и образных строк испанского поэта были просто поразительны — равно как и свободное владение обоими языками. Свое дарование Шелли продемонстрировал с таким блеском, что теперь у меня не оставалось никаких сомнений относительно того, с кем я познакомился. Наступила тишина. Я поднял голову и спросил:
? Где же он?
? Кто, Шелли? Он всегда появляется и исчезает как привидение. Никогда не известно, когда и откуда он возникнет, — ответила мне миссис Уильямс».
С этого дня мистер Трелони стал частым гостем в доме Шелли и, как мы убедимся в дальнейшем, его преданным другом.
В 1818 году Шелли возобновил знакомство с лордом Байроном и поддерживал с ним дружеские отношения до самой смерти. После рождения сына Шелли жил в основном в Пизе или в ее окрестностях либо на морском побережье между Генуей и Ливорно. В то время в жизни поэта не происходило ничего примечательного, за исключением, пожалуй, нескольких незначительных происшествий, одно из которых, по-видимому, явилось следствием его расстроенного воображения. Однажды на почте во Флоренции к нему подошел какой-то человек в военном плаще и со словами «Ты и есть тот самый проклятый безбожник Шелли?!» сбил его с ног. Никто, кроме Шелли, ни тогда, ни впоследствии этого человека не видел. Выяснилось, правда, что в тот же день из Флоренции в Геную выехал какой-то господин, похожий по описанию на обидчика Шелли; в дальнейшем, однако, след его затерялся.
Мне кажется, что этот случай, как и покушение в Таниролте, относится к разряду тех полуфантазий, о которых уже приходилось говорить.
По мнению капитана Медвина, «гнусное нападение» на Шелли могло быть инспирировано какой-нибудь статьей из «Ежеквартального обозрения». Тогдашние «Ежеквартальные обозреватели» и впрямь немало погрешили против истины, преследуя великих людей, всякий раз когда те выступали против их политической и религиозной нетерпимости; однако к «нападению» на Шелли они, слава богу, причастны не больше, чем к смерти Китса {393}. У Китса была чахотка, и он был заведомо обречен на раннюю смерть. Он был отнюдь не из тех, чей дух можно «укротить одной статьей ничтожной» {394}.
С окончанием странствий прекратились и чудесные описательные письма Шелли. Страх потерять единственного выжившего ребенка пересилил любовь родителей к путешествиям. Последнее письмо такого рода я получил от него из Рима от 23 марта 1819 года. Впоследствии оно оказалось среди писем, опубликованных миссис Шелли. Этому письму предшествовали еще два из Неаполя: от 22 декабря 1818 года и 26 января 1819 года. Было и третье, на которое Шелли ссылается в начале письма из Рима: «Я писал Вам за день до нашего отъезда из Неаполя». Это письмо я никак не мог отыскать, когда передавал миссис Шелли остальные письма. Нашлось оно только через несколько месяцев в совершенно посторонних бумагах.
Какие-то клеветнические слухи, о которых сообщил ему лорд Байрон, временно нарушили безмятежное существование поэта. Я не знаю, кто и о чем распускал эти слухи, и, по правде говоря, не понимаю, зачем нужно было посвящать в них Шелли. Тайна — это загадка, и людская доброжелательность всегда норовит разгадать ее самым невразумительным образом.
Стычка на улицах Пизы оказалась гораздо более серьезным и опасным происшествием в жизни Шелли, чем дошедшие до него слухи. Шелли ехал верхом за городской стеной вместе с лордом Байроном, мистером Трелони и еще несколькими англичанами, как вдруг какой-то драгун самым вызывающим образом пустил своего коня прямо на них. Лорд Байрон призвал его к ответу. Завязалась потасовка. Драгун вышиб Шелли из седла, ранил в руку капитана Хэя, сам же был опасно ранен кем-то из слуг лорда Байрона. Впрочем, драгун со временем от раны оправился, лорд Байрон не замедлил уехать из Пизы, чем и кончилась история, у которой могли быть самые печальные последствия.
Приведу отрывок из письма Шелли от 20 марта, которое он написал мне из Пизы и которое при нынешних обстоятельствах может показаться небезынтересным:
«У меня на кольце выгравировано по-итальянски „Il buon tempo verra“ [176]. Отдельные люди и целые народы ждут сейчас перемен в общественной и личной жизни.
В Италии все по-прежнему. Мы живем в условиях вполне номинальной тирании, которая осуществляется в духе философских законов Леопольда {395} и модных здесь умеренных взглядов. Тоскана в этом отношении непохожа на все остальные итальянские государства».
Последним пристанищем Шелли была вилла на берегу залива Специя. Она описана у мистера Трелони.
В числе новых друзей, приобретенных Шелли в Италии, были капитан Уильямс с женой. К ним очень привязался не только сам поэт, но и миссис Шелли. Капитан Уильямс увлекался парусным спортом и по собственной модели построил небольшое судно, которое назвал «Дон-Жуан». Несмотря на все возражения строителя из Генуи, а также их общего друга капитана Робертса, который руководил постройкой, Уильямс непременно хотел спустить судно на воду. Чтобы выровнять его на плаву, понадобилось две тонны железа для балласта, но и тогда в ветреную погоду парусник оставался неустойчивым. Наняв двух опытных моряков и юнгу по имени Чарльз Вивиен, мистер Трелони переправил парусник из Генуи. Юнгу Шелли оставил, а моряков отослал обратно. Вернувшись, они сообщили мистеру Трелони, что из Генуи доплыли благополучно, но парусник очень капризен в управлении, о чем они и предупредили джентльменов.
У мистера Трелони, который выходил вместе с ними в море, сложилось впечатление, что единственным толковым моряком на борту был юнга. Они умудрились защемить грот-шкот и переложить румпель на правый борт вместо левого.
? Если бы сейчас была буря, — сказал он, — нам бы пришлось как следует выкупаться.
? Только не мне. Я бы, как балласт, сразу же пошел ко дну, — отозвался Шелли, имея в виду сложенный в трюм балласт из железных брусьев.
Тем временем по просьбе Шелли лорд Байрон пригласил в Италию мистера Ли Ханта с семьей. Было решено совместными усилиями выпускать ежеквартальный журнал, успех которого всецело связывался с именем Байрона. Впоследствии вышло всего четыре номера злосчастного «Либерала» (название придумал сам Байрон), который оказался изданием на редкость неудачным. Хотя провал «Либерала» можно объяснить многими причинами, мне кажется, что журнал с таким названием не могли бы спасти даже самые громкие имена. Литературный периодический журнал следует называть как-нибудь понейтральнее, чтобы преждевременно не задавать тон направлению всех последующих выпусков. Журнал может быть, в зависимости от взглядов издателей, аристократическим или демократическим по своему характеру; вместе с тем называть журнал «Аристократом» или «Демократом» значило бы изначально погубить его.
Ли Хант с семьей приехал в Италию 14 июня 1822 года, успев повидаться с Шелли в последний раз.
Как раз в это время Шелли работал над поэмой «Торжество жизни». Сочинение этой поэмы, постоянная близость моря и некоторые другие причины (в отличие от миссис Шелли, я не могу отнести к ним его уединенную жизнь — никогда раньше он не был, пожалуй, окружен таким количеством знакомых) самым пагубным образом сказались на душевном равновесии поэта. Он сделался чрезвычайно взволнован, его начали посещать видения. Однажды ночью из гостиной донеслись громкие крики. Уильямсы в ужасе выбежали из своей комнаты, миссис Шелли тоже бросилась в гостиную, но у дверей потеряла сознание. Войдя, Уильямсы обнаружили Шелли, который, вероятно, находился в состоянии транса, ибо неподвижно сидел, с безумным видом уставившись перед собой. Они привели его в чувство, и он рассказал, что ночью к его постели подошла закутанная в плащ фигура и поманила за собой. Как видно, поэт, не просыпаясь, поднялся и последовал за привидением в гостиную, где таинственный пришелец, откинув капюшон плаща, воскликнул: «Siete sodisfatto?» [177] — и с этими словами исчез. Быть может, этот сон навеян эпизодом из какой-то драмы, приписываемой Кальдерону.
Другое видение явилось Шелли вечером 6 мая, когда он гулял с Уильямсом по галерее. Вот что записал Уильямс в своем дневнике:
«Погода стояла чудесная. С совершенно безоблачного неба упало несколько крупных капель дождя. Когда после чая мы с Шелли гуляли по галерее и наблюдали за игрой лунного света на воде, он пожаловался на необычную возбужденность, потом вдруг замер, вцепился мне в руку и уставился на белый гребень волны, разбившейся о берег у наших ног. Видя, что он чем-то сильно взволнован, я спросил, не плохо ли ему, но в ответ он только сказал: „Вот она, вот опять!“ Немного погодя он пришел в себя и признался, что видел — так же явственно, как теперь меня, — обнаженное дитя: недавно умершую Аллегру {396}, которая поднялась из моря, улыбнулась ему и захлопала, как будто от радости, в ладоши. Это видение настолько сильно подействовало на него, что пришлось пустить в ход все уговоры и всевозможные логические доводы, чтобы окончательно привести его в чувство. Все дело, думаю, было в том, что мы с ним во время прогулки говорили на довольно грустные темы. Когда же я признался, что испытываю те же ощущения, что и он, его и без того пылкое, мятущееся воображение разыгралось еще больше».
8 июля 1822 года Шелли и Уильяме, которые отсутствовали уже несколько дней, возвращались на паруснике из Ливорно в залив Специя. Трелони наблюдал за ними с «Боливара» — яхты лорда Байрона. День был знойный и тихий.
? Скоро с берега подует попутный ветер, — сказал Трелони генуэзцу, служившему у него помощником.
? Лучше бы его не было, — отозвался помощник. — На корабле без палубы и вдобавок без единого матроса на борту гафельный топсейль совершенно ни к чему. Взгляните на небо, видите черные полосы и грязные клочья, которые нависли над ними? Видите, как пар над водой клубится? Это дьявол кличет беду.
Между тем парусник Шелли скрылся в тумане.
«Хотя солнце едва пробивалось сквозь пелену тумана, по-прежнему было нестерпимо душно (записал Трелони). В гавани стоял полный штиль. Раскаленный воздух и неподвижное море нагоняли на меня сон. Я спустился в каюту и задремал. Меня разбудил шум, который раздавался прямо над моей головой. Я вышел на палубу. Матросы выбирали якорную цепь, чтобы поставить другой якорь. Кипела работа и на других кораблях: меняли якоря, снимали реи и мачты, травили якорные цепи, подымали швартовы, спускали якоря, от судов к причалу и обратно беспрестанно сновали шлюпки. Потемнело, хотя была еще только половина седьмого. Море подернулось маслянистой пеной, стало твердым и гладким, словно свинцовая пластина. Дул порывистый ветер, но море оставалось совершенно неподвижным. Крупные капли дождя отскакивали от воды, как будто не могли пробить ее. С моря надвигался многоголосый, угрожающий шум. Тревога росла. Мимо нас, сталкиваясь друг с другом при входе в гавань, проносились на спущенных парусах промысловые и каботажные суда. До сих пор шум исходил только от самих людей, но внезапно их пронзительные крики разом перекрыл оглушительный раскат грома, грянувший прямо у нас над головой. Какое-то время слышны были лишь удары грома, порывы ветра и дождя. Когда шторм — а длился он всего минут двадцать — несколько стих и горизонт немного прояснился, я стал тревожно вглядываться в морскую даль, рассчитывая обнаружить парусник Шелли среди множества рассеянных по волнам суденышек. Я присматривался к каждой точке, возникшей вдали, очень надеясь, что „Дон-Жуан“, как и все остальные парусники, которые вышли из гавани в том же направлении, отнесет ветром обратно в порт».
Миссис Шелли и миссис Уильямс провели несколько дней в мучительной неизвестности. Наконец, отчаявшись ждать, миссис Шелли отправилась в Пизу, ворвалась, бледная как полотно, в комнату лорда Байрона и спросила: «Где мой муж?!» Лорд Байрон потом говорил, что никакая драматическая трагедия не способна вызвать того ужаса, какой был написан в тот момент на лице миссис Шелли.
Со временем худшие опасения подтвердились. Тела двух друзей и юнги вынесло на берег. Юнгу похоронили в песке, на берегу. Тело капитана Уильямса кремировали 15 августа. Его пепел был собран и отправлен для погребения в Англию. На следующий день состоялась кремация тела Шелли; впоследствии его прах был погребен на протестантском кладбище в Риме. На сожжении обоих тел присутствовали лорд Байрон и мистер Ли Хант. Всей процедурой, как, впрочем, и предшествовавшими поисками, руководил мистер Трелони. В те дни, да и в дальнейшем, он проявил себя по отношению к миссис Шелли настоящим другом. В письме из Генуи от 29 сентября 1822 года она мне писала:
«Из всех здешних знакомых только мистер Трелони — мой единственный, бескорыстный друг. Только он один по-настоящему верен памяти моих незабвенных мужа и детей. Но каким бы добрым и отзывчивым человеком он ни был, заменить мне моих близких он, увы, не в состоянии».
Через некоторое время парусник удалось найти. По всему было видно, что он не опрокинулся. Сначала капитан Робертс решил, что его захлестнуло волной, но когда при более тщательном осмотре он обнаружил, что на правой корме пробита бортовая обшивка, то пришел к заключению, что во время шторма парусник, по-видимому, столкнулся с каким-то небольшим судном.
Первое предположение кажется мне более вероятным. Мачты на «Дон-Жуане» были сорваны, бушприт сломан. Чтобы поднять его из воды, мистер Трелони сначала нанял две большие фелюги с крючьями. Пять или шесть дней подряд они безуспешно выходили в море и наконец парусник отыскали, но поднять не смогли. Это удалось сделать капитану Робертсу. Скорее всего, однако, повреждения такому хрупкому паруснику, как «Дон-Жуан», были нанесены не рыболовным судном, которое налетело на него во время шторма, а драгой, которая тащила его с морского дна.
Так погиб Перси Биши Шелли — в расцвете сил, но далеко еще не в расцвете своего таланта. Таланта, которому нет равных в описании всего, что прекрасно и величественно; которому нет равных в выражении страстной любви к идеальной красоте. Таланта, которому нет равных в передаче сильных чувств через столь же сильный образ; которому нет равных в бесконечном многообразии благозвучных рифм. С моей точки зрения, единственный недостаток его поэзии заключается в том, что героям, которыми он населил свои великолепные картины, которым он обращал или приписывал свои пылкие чувства, не хватает, как уже говорилось, жизнеподобия. Но Шелли, как мне кажется, уже приближался к пониманию реальной жизни. Жизненность — это то единственное, «чего не хватало его поэзии. Вместе с тем более ясное понимание того, каковы люди на самом деле, возможно, умерило бы пыл его суждений о том, какими они могут быть; омрачило бы его радужные мечты о грядущем счастье. И тогда, доживи Шелли до наших дней, он бы, словно Вольней {397}, взирал на мир из своего окна, устранившись от людской суеты. И может быть, подобно Вольнею или какому-нибудь другому великому апостолу свободы (сейчас я не припоминаю точно его слова), он бы желал видеть на своем надгробии лишь имя, даты рождения и смерти и одно только слово: Desillusionn? [178].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК