Альпенгольд (повесть) (Продолжение. Начало в журнале «Российский колокол», выпуск 5-6)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Азия

30 мая 1990.

Фергана – город ускользающий, непонятный. По утрам нет звонкости в воздухе. Уже с восходом солнца город укачивают волны тёплых запахов и дымков. Вот инвалид в коляске, он жжёт в ковшике какую-то траву, странно и непонятно – зачем. Пахнет остро пряностями, и продавцы семечек, корешков, амулетов от сглаза расстелили свои цветные одежды по асфальту. Здешним женщинам идут крупные и яркие украшения.

Есть много мест, претендующих на звание «подола вселенной», её провинциальные задворки. Фергана из их числа. Меня, жительницу индустриального центра Урала (тоже хорошей провинции), привыкшей к концентратам, автоматам и полуфабрикатам, подкупала домашняя простота чайханы, пар, струящийся из только что заваренного чайника с отбитым носом, достарханы под густой тенью.

Центр Ферганы наполнен запахами еды, которую готовят прямо на улице: вот дымок шашлычной, а вот из круглой глиняной печи на колёсах достают горячие булочки, там, вроде из такой же – манты. Ближе к обеду в разноцветное царство фруктового базара врываются горластые мальчишки с плетёными корзинами на тачках и велосипедах. Корзины до верху полны тёплыми лепёшками.

31 мая 1990.

Это лето лежит ещё неразделанное – как зелёный глянцевый арбуз на блюде. Завтра, 1 июня, я вырежу маленькое красное окошко. Фергана – удивительный город. Похож на нитку растрескавшихся от времени бирюзовых бус, которые утверждают, что здешняя яркость не экзотика, а просто другая форма жизни – тоже вечная и тоже несовершенная.

Здесь особенные нищие и особенные старики со лбами, загоревшими до блеска медных статуэток, особенные реки.

И старики, и уличные попрошайки красивее наших, уральских. То ли они естественнее, то ли до бела прокалены солнцем? Но они не выглядят отвратительными отбросами. А реки здесь – жёлтые.

1 июня 1990.

В этих днях я могу рисовать картины, называть их счастьем и долго любоваться. Слева, справа, сверху, в общем, как угодно. Горы. Никогда не искала для них эпитеты, а видимо, придётся. Я спускалась вниз, по ущелью, с промежуточного лагеря в базовый, и рассвет спускался вслед за мной. Первыми загорались золотом снежные вершины: Каль-Куш, Замок, Хомза. Извивалась закрученная ветрами арча. Формы скал удивляли прихотливостью, и голубая река пенилась. Утро было свежее. Тьма ускользала вниз по ущелью. А день обещал быть безоблачным.

Кто-то будто щедрой рукой долил красок в мою жизнь, отчего она сделалась вроде и не совсем моей, какой-то игрушечно, по-бутафорски, яркой. Серебряный плащ Гришки. Сам он похож на гнома с коричневым лицом, то пропадает, то появляется среди зарослей ярко-зелёной арчи. Цветы жёлтые и ярко-синие. Барбарис, ещё что-то. Но есть и подснежник: тёплый, пушистый, такой домашний.

Потом синий вечер с высокой голубой луной и крошечный мотылёк свечи, неспокойный от ветра. Из темноты на звук гитары выходили люди, и было так приятно их уважать, почти любить. Наши собирались на «пятёрку». Странно, что ещё приедет Сергей Ефграфович.

5 июня 1990. День рождения Сергея Ефграфовича.

У меня в окне – великолепная панорама дороги. Дорога белая, выцветшая от солнца. У края растёт одинокая круглая арча. Шум реки, и тучи, как всегда после обеда, выползающие из-за белого Комсомольца. Вся вместе картина называется «Ожидание».

Ожидание надвинулось на меня как послеобеденная непогода. Что-то (что?) внутри пришло в движение. Бьётся тонкой жилкой и не даёт покоя. Требует разрешения. Кажется, оно будет похоже на взрыв. А ведь всё произойдёт тихо: так хорошо знакомая мне фигура на белой, выцветшей от солнца, дороге.

Ожидание – мой Праздник. Чёртов праздник фантазёров и слабых людей. В предвкушении мечты искрятся так ярко. Так греют душу, стремящуюся обмануться. Как хорошо я знаю его манеру стучаться, входить, пить чай, манеру говорить, и пить, и петь.

7 июня 1990. Из письма Жанке.

«И знаешь, похоже, нет ни любви, как таковой, ни творчества. Вернее, всё это можно назвать одним словом – воплощение. Поиски фабулы. У меня толком не получается ни то, ни другое…

Как всё гладко на бумаге. А ведь это – мой вчерашний ночной бред. Бред азиатской ночи, почти стихи. Хотелось уже не слёз, а, знаешь, чего – простыню в клочья зубами. Чуть не возненавидела всё человеческое устройство за его примитивизм. Ведь чего хотелось-то? По образному графскому выражению «припасть ухом» к небезызвестной тебе груди. Но между нами всё то же «истерзанное молчание», перенесённое из Свердловска на Памиро-алайские просторы. Смена декораций, естественно, внесла коррективы, но суть та же: я с Сергеем Ефграфовичем даже не могу толком поговорить.

Хотя прогресс есть (во мне, конечно): я перешла от стадии эмоций к стадии мысли, что всегда трудно, а потому радует. Итак, Сергей Ефграфович обладает удивительной способностью будить во мне энергию. Но излить её на объект нет никакой возможности. И вот тут начинается работа. Поиск действия, воплощения. И хорошо, что под рукой есть сигареты, «Переписка Пастернака», дневник. Всей этой кучей я и заменю одного разъединственного Сергея Евграфовича».

9 июня 1990. Из письма Жанке.

«Я специально ждала событий, чтобы продолжить. Моей теории не хватает для верных шагов. Даже самые примитивные выводы я делаю из практики. А практика моя, в основном, шишки на лбу. Мозгов хватает только на то, чтобы не замыкаться на боли и понимать, что это не боль, а большое добро. Какое спасибо Сергею Ефграфовичу. Мой чёртов мир нужно перевернуть с ног на голову, если я всё-таки хочу свободы.

Всё дело в том, что слишком долго я мыслила прилагательным, но ведь мыслила, пыталась, по крайней мере, а такой путь неизбежно вызовет к жизни глагол. Только странно у меня это получалось».

11 июня 1990.

Я – амёба. Для меня сейчас нет отдельно ни людей, ни гор, ни даже дней, всё это слилось в материю, поглощая которую, я строю себя. И чутьё меня не подводило. Я искала глагол, что вызывало к жизни весьма определённые и неслучайные лица: Граф, Измоденов, Сергей Ефграфович. Это уже не глаза, ни руки, ни взгляды – это одно качество, которое упрощённо я называю – свойство глагола: другой взгляд на мир, другая логика, которой мне не доставало для ощущения целого.

И в данный момент мне не столько нужен сам Сергей Евграфович, сколько необходимо его понять, хоть чуть-чуть.

Есть две фразы. Сергей Ефграфович:

«Как говорит Любовь Константиновна: «Я всё понимаю, но не хочу, чтоб так было», а Гульнара Альбертовна: «С вами тяжело общаться – думать приходится».

Оленька: «С Сергеем Ефграфовичем лучше не связываться. Заразно. Самое главное, мы с Любкой остались сами собой».

Всё это об одном: можно создать себе уютный мир и жить в нём радостно. Почему же меня всегда тянет туда, куда лучше не соваться?

13 июня 1990.

Каль-Куш… Голова птицы. На русском не звучит, а по-узбекски – точно клёкот. Каль-Куш. На перевале падает мягкий снег – точно пух. Когда мы пойдём по гребню, он превратится в град. Под нами – горная страна. Я никогда не видела ничего более живого и переменчивого. Где-то внизу, под нами, стремительно рождаются туманы, доходят до нас и тают… Как можно не любить горы? Как можно, раз почувствовав их, не вернуться?

От Кавказа в памяти осталась только синь. Здесь другое. Но грандиозно не меньше. Однако то ли я привыкла, то ли что: хочется большего.

Задача решалась эмпирически. По-моему, в алгебре это называется «метод от противного». Почти без слов. Мы долго, по очереди смотрели в глаза друг другу. Не знаю, что чувствовал Сергей Ефграфович, а для меня тишина звенела, для меня «гармонией исходил», умирая, последний клочок «истерзанного молчания». И я видела: дождливое, серое утро, мокрую осеннюю дорогу с плахами столбов.

Я видела чёрную дыру какого-то безрадостного вечера на ночном вокзале. Вечера, заполненного усталым ожиданием поезда. Вечера вне времени и обычных дел, который теряется в памяти тут же, который и не берегут совсем, не замечают даже, но в котором прочно живёт неистребимая тоска человеческого духа. Сейчас, неосознанная, она – неотъемлемое состояние дороги: в огнях незнакомого вроде, но знакомого города, она создаёт особое состояние, а потом, настигнув в привычном – погонит, закрутит.

Я смотрела на Сергея Ефграфовича и чувствовала его этим. И ещё чувствовала, что загнала его в угол той просьбой, которую он уже читал в моих глазах. Ведь я-то была ранним, ещё очень солнечным от наивности, утром. Лёгким и беспечным. Ему было сложно, а я хотела этого момента, следуя очень простой своей логике: осознав слишком многое, человек перестаёт радоваться. Источник жизненной силы не в мысли. Мысль, она потом. Я знаю, почему никогда не закончу жизнь самоубийством и не погрязну надолго в беспросветной тоске.

Есть солнечные лучи, есть удивительные формы цветов и бабочек, есть необыкновенный свет луны и ветер гор, который одновременно пахнет цветами и снегом. Всё это войдёт в меня, уколет. Растормошит, вызовет к жизни. Оно убережёт меня от тоски мысли, убережёт и оградит. Почему и как – мне не объяснить. Это единственное, что, действительно, свыше, что не требует разъяснений и не раскладывается на составные части.

А Сергей Ефграфович был уставшим. Тяжёлым, угрюмым, как камень над обрывом. Он сказал: «Ты – умница. Тебе ничего и говорить не надо. Во мне нет того, что нужно тебе».

И ещё он сказал: «Если задача не решается, нужно проверить условие… А как его проверить?»

Наверное, Сергей Ефграфович прав. А мне хватит силы, чтобы победить детский эгоизм. Задача была решена. Я закрыла дверь на «палубе» (так назывался его домик). Ночь шумела рекой. Моё меня спасало.

19 июня 1990.

Ночной ветер тихонько колышет звёзды. Они – точно отражение в воде, до того трепетные и призрачные. А, может, это – рой голубых мотыльков, которые запутались в жёлтом свете луны. Звёзды Азии. Что сегодня с небом? Почему оно не даёт мне уснуть?

Шум реки непрестанно сопровождает меня. И, кажется, я научилась различать стук камней, влекомых потоком. Горная река – скрученная жгутами вода – бьётся о мост – скрученный жгутом ствол арчи. В ущелье Улитор – голубые ковры незабудок. Никогда не знала, что они так пахнут. А горы, прогретые солнцем, пахнут по-домашнему: коровами, лошадьми и арчой. Азия.

Азия и здесь, в горах. Когда в нашем отделении готовит Гайрат – я будто прикасаюсь к произведению искусства. В гибком, молчаливом Гайрате тихо, как-то особо, живёт непонятная мне Азия. А в нашем инструкторе Шкондине, который тоже считает себя азиатом, прочно обосновалась пошлость. Она сквозит в его панамке-горошек, блестит в золотых зубах, скалится бегемотом, вышитым на заду. И виды, открывающиеся с горных высот, он разбивает вдребезги своей зелёной каской, похахатыванием и планами, как бы «чухнуть» в Канаду. Что ж, он избавит здешнюю синеву и тишину от своей зелёно-ядовитой натуры.

20 июня 1990. Накануне двадцатилетия.

Прибой отпустил. Море высохло. Чайки улетели. Есть песок – золотистый, ещё хранящий лоскутки влажности и запах йода. Спокойствие, сошедшее на меня – глубоко. Если нет Сергея Ефграфовича – его не нарушат ни люди, ни горы. Лицо болит от слишком щедрого солнца, и обожжённая кожа уступает место новой и розовой. Во мне много, слишком много животной, жизненной силы.

21 июня 1990. Мой день рождения.

Уже не просто пляж. Уже глубокий вечер. Конец. Самолёты – на старт. Сильные, серебристые взлетают прямо с песка отлива. А меня нет. Хотя ещё будут солнце и покой, горы и люди, мгновенная, радостная страсть и месяц лета. А финал. Что ж, финал: я уткнусь в полупустое здание, где в запасной вход, открытый после ремонта, вползает жизнь, как сквозняк, перемешанный с жёлтыми листьями и прошлогодними «шпорами»; и мы вползём вслед, под вывеску «Корпус «В». И начнём опять.

А сейчас просто вечер. Просто нет сил. Просто всё кончается, и уезжает Сергей Ефграфович. И нет водки. Единственно жаль, что нет водки.

22 июня 1990. «И понял я в то утро золотое, что счастье человечества – бессмертно».

Пришло, пришло странное состояние, лишённое притяжения, логики, земных правил. Лёгким звоном наполнило тело и голову. Превратило всё моё существо в нерв движения, а, может быть, полёта. Страстно хотелось одного – дороги.

Утро поёт. Такое светлое. И солнце скоро ступит розовым на белую вершину. А вершину-то видно из моего окна. И живу я в одной из рекламных картинок, в днях, которые потом окажутся цветной россыпью под именем «счастье».

Где кроются мои яркие краски, которые непрестанно рисуют будущее заманчивым? Откуда не иссякающая музыка, не дающая прорасти тоске? Откуда столько покоя – почти детского и безмятежного?

Вся моя философия жизни сейчас – круглое красное яблоко. Здоровое и душистое на изломе. Я не уйду от этого закона. Пока пульсирует во мне нерв травы – я жива.

Я свободна. Рухнул последний плен глагола. Самолёт поднимется с песка отлива, где меня почему-то уже нет. Осознанное становится сутью. Однозначное и костяное. Съеденная мякоть дней. Добираешься до твёрдой сердцевины и небрежно выплевываешь косточку, если дереву, спрятанному в ней, прорасти не суждено. Вот и всё. До встречи в октябре, Сергей Ефграфович. Какое жестокое, жёсткое сегодня утро. По белой, азиатской дороге. Медленно и печально – в сторону Асана. Ему хорошо: он уходит, движется, идёт. А мне всего-то: нужно лечь спать.

Что за утро? Точно пепел. И хмурые лица. И не было водки, как жаль.

Благодатный вечер прохладой спускается в ущелье. Запах трав, становясь прозрачным, возвращает к жизни. Днём – тяжёлое и плодородное тепло. Сегодня заметила, что вершина Комсомольца стала серой.

25 июня 1990.

Просто ночь – это место, где кроме тебя живут насекомые. Вот и залетают на свет бабочки с тяжёлыми мохнатыми крыльями. И нет среди них голубого светящегося мотылька. Ни одного из тех, что подмигивал и лучился в ковше Большой Медведицы позавчера.

А пачка сигарет больше в день не уходит, и нутро больше не хочет водки. И ущелье между Большим и Малым Замком называется Сухой лог. Он, действительно, сухой, с бело-розовым щебнем, пропахший чабрецом. Летнее разнотравье охватило горы: жёлтый барбарис, белый шиповник, розовый шиповник и множество цветов, которых я не знаю.

На Урале, под Сухим логом есть гора Дивия. Там отрабатывают практику Измоденов, дятел-Шура и Серж.

Влад где-то под Шадринском расписывает церковь.

Сергей Ефграфович уже, наверное, добрался до Асана.

Осенью же мы все будем искать квартиры в Свердловске.

28 июня 1990. Из письма Жанке.

«Как тихо плывёт небо над миром, над выцветшими азиатскими дорогами, вершинами, теряющими снег, и фиолетовым чабрецом, покрывающим склоны. Как мирно шумит река. У меня на столе – книги и причудливые ветки арчи. Как тихо подходит мой 20 июль. Можно выплеснуть за окно остаток пьяной ночи и наполнить водой стеклянный стакан. Из сердца выплеснуть остатки старой выдержанной страсти – сложно, но наполнить водой случайного тепла – можно. Вопрос такой: нужно ли?

Но я наполняю. По привычке? Случайно? Нет, на всё, на всё есть у меня теория. И на почти мальчишку, лежащего в моей постели, на косточку его плеча, выступающую, как у тебя, и пушистый венчик русых волос. У него есть имя. Но что до имени? Оно канет в никуда вместе с этими горами, пропахшими чабрецом и снегом, и запоздалыми восходами.

Да, у него есть имя, а у меня – огромный запас животно-неистребимого тепла…»

1 июля 1990.

Просто невозможная какая-то геометрия в небе. Куда делось первоначальное восприятие хаоса звёзд? Будто небо специально разложило по слогам всю свою книгу. Протянуло серебряные нити от звезды к звезде, и я вижу созвездия, но не знаю их имён.

4 июля 1990 ANNO DOMINI.

Лето Господне. Как странно быть в этих днях: где за окном уютного одноместного номера горы звенят в прозрачной голубизне июльского неба, где меня любят, целуют в лоб, уходя в «косогоры», и оставляют на столе шоколадные конфеты, где нет этих вечных дискуссий и бесплодных споров.

Шумит река, играет музыка и можно купаться в желаниях окружающих тебя мужчин. Молодые, сильные, загорелые и полуголые мы шатаемся и смотрим друг на друга, до осени оставив серьёзные чувства и боли. До осени – до дома, до таблички «Корпус «В», Елена Валерьевна?

Что осталось то от Сергея Ефграфовича? Что осталось, когда перегорела даже неодолимая жажда дороги, и исчез лёгкий звон из воспалённой головы? Хотелось идти за ним, хоть и в другую сторону, идти, идти. Казалось, «Дугоба» станет пустой и тяжёлой, будто всё нужное ушло вслед за ним по белой, азиатской дороге. Но нет. Я утонула в солнце, запахе чабреца, щедрой голубизне июля. Утонула без мысли, без тоски, не желая отказывать ни в чём своему телу, а когда выплеснула за окно остаток вина из стакана, сказала: «Вот так, Сергей Ефграфович, вот так». Но, видно, нота боли – бордовая и тяжёлая, жива во мне, спрятавшись глубоко. Знать бы, есть в ней истина? Или истина в сегодняшнем тихо-голубом счастье? А, может быть, какая разница, где они, осколки этой истины. Да и нужна ли она мне?

5 июля 1990.

Писем нет. Как будто нет большого Свердловска. А там сейчас тополя шумят летней, пыльной листвой, и свет фонарей отражается от асфальта. Как давно я уже ничья, ничья, ничья…

18 июля 1990. 3 смена, альпинистская база «Дугоба».

– Шихимардан – город вечного праздника.

Да уж. Всплески цвета и музыки видны уже сверху. Спуск по лестнице, оккупированной продавцами чёток, сладостей, блестящих платков, и цветастое месиво этого праздника густо прилипает к телу. Я теряюсь и замолкаю среди шашлычного, пловного и прочего дыма, павлинов, дынь, арбузов, женщин в ярких платьях. Смотрю во все глаза и стараюсь понять.

– Чего веселятся?

– Они знают что-то такое, чего не знаем мы…

Ветер, тучи, дожди – всё осталось за нашими спинами, там, откуда мы спустились. В долине разлита жёлтая муть.

Азиатская луна расчертила город зелёными квадратами. Тишина… Какая-то по-особому глухая. Ночь в рабочем общежитии Ферганы. Ночь азиатская, а общежитие точно перенесли с окраины Свердловска. И меня вместе с ним. Совсем другая форма жизни наросла коркой поверх этой земли и совсем на неё не похожа.

19 июля 1990.

Вот так бы и валяться, почитывая, у горной речки. Феноменальное спокойствие. Ничего не надо. Кто-то скучает чуть-чуть по дому. По бабушке, коту и любимой женщине. Я не скучаю ни по кому и ни почему. Дом? Где он? Что с ним?

Свердловск. Корпус «В». С воспоминанием о той жизни гулкая боль приходит, тяжесть и усталость. Забыла всё – листок без роду и племени.

«Всем инструкторам и отъезжающим на спасработы собраться в учебной части». Это беда начинает управлять людьми. Бесчеловечное в своей сути обретает человеческие слова. Под пиком Ленина лавиной снесло 43 человека. Мы спускались в Шихимардан, а сверху пролетел вертолёт – тень беды, напоминание.

И прижимаясь ночью лицом к тёплой Сашкиной ладони, я думаю: «Господи, не дай бог мне когда-нибудь услышать это о тебе, или о вас. И только бы в сентябре все наши вернулись целые и невредимые под вывеску «Корпус «В».

Впервые мы играли в это в школе. Наши мальчишки стояли в форме, в бравурном строю, а мы лёгким разноцветным облачком чуть поодаль – провожали их на сборы. Потом был другой – корявый строй в фуфайках. Невыспавшиеся с похмелья призывники и чёрные глухие шторы на окнах военного вокзала. Жёлтый пар и измоденовское: «Живи весело, Ленка».

26 июля 1990. «В молодости на побережье так легко быть счастливыми».

Эти дни я буду вспоминать долго. Как хорошо. Старик кормил нас в чайхане лепёшками и красными яблоками. В арыках после непогоды плавали растопыренные пятиконечные листья и ранетки. Сливы свешивались с деревьев.

А в Шихимордане, куда мы спустились оформлять документы на разряд, павлины гордо поднимали венчанные головы, и амулеты от сглаза гроздьями лежали на прилавках вперемежку с гвоздикой.

Мы жили так, будто в запасе у нас десятилетия, будто мы надолго друг с другом и не ждут нас в разных городах. Я жила так, будто это – последний день. И к вечеру умирала полностью в душных закатах Ферганы. Казалось, будущего нет, вернее, я не вспоминала о нём. Оно было сладкой дыней, красным арбузом, было и всё – радостное, сочащееся теплом. Но я жила настоящим, впитывая его каждой клеточкой тела.

В моей вселенной луна расчертила город на квадраты, и кровать плыла белым кораблём. А на «пупе» смеялись: «Её видели с Сашкой, но никак не с документами».

31 июля 1990.

Неужели лето кончается? Умирает в выжженной солнцем траве. Весомостью пережитого ложится в отношения. Висит на мне «незакрытый» второй разряд, но горы стали ближе и понятней.

5 августа 1990.

Лето выцвело окончательно. Горы белые и сухие, как бороды азиатских стариков. Кончилась третья смена. В лагере «ой, мороз – мороз». Это обмываются закрытые разряды, КМСы, просто схоженные горы и значки. Лето моё кончается. Ещё будет 2-3 жарких дня в Фергане между дынями и тюбетейками. Затем поезд, залитый потом несчастных узников плацкарта, вывезет меня в мягкую женственность уральских пейзажей. Встретит пустая общага. Может быть, найду Жанну Александровну среди ремонта и ежегодной передвижки.

А сейчас медленно умирает моё 20-е лето, скоро друзья-красноярцы напьются, потом «заблажат» – запоют, закричат. Когда стихнет и этот огонь, разбредутся к женщинам, кто к своим, кто к случайным. Я спокойна, я – своя. Обласканная и любимая. Я – чудо, у меня такой забавный хохолок, и он бы на мне женился и увёз бы с собой, если бы не было: одного ветреного заката, когда к нему, сидящему в шинельке на вершине Столба, подошла светлая девочка-филолог, «хороший человек», которого нельзя обмануть.

Я спокойна. Я не ревную. Он любит меня и любит её. Он добрый, нежный, правильный человек. Он КМС по скалолазанию. Он любит уют, бабушку и кота. Он никогда не жил в общаге. Он имеет приглашение в сборную. Такие женятся.

А я сижу на рюкзаке, готовая «стать на крыло». Но полёт мой безрадостен. Хоть бы одно зёрнышко ностальгии проросло в душе, хоть бы один город или дом позвал бы мягким, вечерним светом. Я ещё не приняла решения и играю в «тепло-холодно». «Тепло» в «Артуче», где есть Сергей Ефграфович – большой и угрюмый «человек без эмоций». Но это моя самая дальняя, хотя и самая нужная станция. Тут самолёты не помогут, и я сознательно ухожу дальше, надеясь в одиночку пробить… что?

7 августа 1990.

Девчонки уехали в «Артуч», Сашка – в Красноярск. Бермуд оставил в подарок тетрадь со стихами, называется «Осколки». А вы куда, Елена Валерьевна?

Красная тетрадь

17 сентября 1990. Записка на двери комнаты в общаге архитектурного института: «Срочно требуется женщина для совместного проживания».

– Как ты относишься к браку по расчёту?

Я, Жанна и Светка курили неожиданно погожим днём на парапете около Архитектурного института.

– Задумаешься тут. На Восточке выселяют блок в двухдневный срок.

– В ректорат что ли? Или палаточный город около общаги?

– Нет, на военную кафедру. Вон там, за забором. Комната на 25 человек. Подъём по горну, выход на лекции строем. Успеваемость резко повышается.

А всё-таки день сегодня на редкость. Даже солнце. Легко летать вместе с листьями под аккомпанемент тёплого ветерка. Перед фильмом «Так жить нельзя» заносит в незабвенный «Корпус «В» – комната 440. Здесь даже создано подобие уюта. Решётки двухярусных кроватей застелены спальниками. По рюкзакам, стоящим у стены, определяю, кто прибыл ещё. Зелёный «Ермак» – это Измоденов, которому наплевать на любую моду, в том числе и на спортивное снаряжение. К станку рюкзака вручную приделан широкий пояс – значит, был в горах. За столом один Сергей Ефграфович, остальных носит по городу тёплым ветром. Но наш герой – «человек без эмоций». Его дневной план не может изменить внезапно появившееся солнце.

В уюте прибавилось: добыли осколок зеркала, привезена кем-то банка солёных грибов, на столе – три розы. О, цветы – свидетели нежных чувств. Я даже настораживаюсь – откуда это повеяло возвышенной сердечностью? Не Граф же Гришке их преподнёс, в конце концов. Но женское своё любопытство я сдерживаю. На подобные вопросы от Сергея Ефграфовича ничего, кроме дежурной грубости я не получу.

В фильме «Так жить нельзя» автор правдиво и жёстко показывал нам нашу повседневность. Так ярко и правдиво, что зрители понимали – да, так жить нельзя. Но по окончанию сеанса шагали именно в эту, неприспособленную для жизни, реальность. В ожидании трамвая мы с Жанной затягивались купленными за «2 рубля – пачка» сигаретами «Полёт»…

17 сентября 1990. Сказка об осени.

А началось всё: «Нет, Рычкова, ты не представляешь всей прелести города Михайловска! До слёз промокшие домишки с крышами, съехавшими набекрень. Ещё уцелевшие таблички с «ятями», «скобяная лавка» и горожане в резиновых сапогах двух цветов – синих и коричневых. Нет, Рычкова, ты не представляешь, как прелестен Михайловск беспросветной осенью. А здесь, в уборочном студотряде Архитектурного, на меня все смотрят с удивлением, и, опасаюсь, скоро начнут ставить градусник и щупать лоб. В их бараке обнаружили желтуху, и я одна из 150-ти человек не желаю отсюда выбраться. Хотя, впрочем, и сама не очень понимаю, чем нужно заболеть, чтобы добровольно променять Крым с морем и виноградом на картофельные поля совхоза «Красногвардеец», раскисшие от дождя. И более того, принимать как награду серость дней, уединённость среди серых стен и «тихую переступь дождя» за окнами палаты на 18 человек.

Я спешила. Красные серьги позвякивали на бегу. Я толкалась локтями: праздник разноцветной улицы возбуждал, как зверя запах крови. Я спешила, подавив смутное беспокойство и желание остановиться.

– Едем в Крым! Экзамены я завалила! Едем завтра же. Смысла ждать нет, так ведь, Вовка?

И Вовка сворачивает билет до дома в самокрутку, а Скрыльников клубится убаюкивающим туманом:

– Если женщина начинает жить не эмоциями, а мозгами, какая же она женщина?

И вот я спешила, толкалась локтями, пробивалась в трамвай, стараясь не вспоминать о жёстких, но справедливых словах Сергея Ефграфовича, которые, как всегда, шли вслед моим собственным мыслям. Он начал об определённости и уверенности в завтрашнем дне, но грубо. И грубость эта, обретя самоценность, отделилась от смысла слов. Их логики я не слышала, чувствуя «бежать, бежать скорее, не медля». И лихорадочно укладывала рюкзак, не забыв купальник и шорты. Но тут звякнуло окно, и словно ветер пробежал по затоптанному полу 523-ей. Кто-то тихо положил мне руки на плечи, я обернулась, разгорячённая, с красным лицом. Обернулась для того, чтобы отмахнуться, да так и застыла. На меня смотрела Осень.

Не помню лица, помню глаза, спокойные, как северная река или плывущие низко облака. Глаза впускали в себя, завораживали, втягивая весь красный бред мой, огонь обиды, искры раздражения. Я смолкала, влажное небо входило в меня и тушило пожары праздника. Слов не было. Но, почувствовав всё, я покорно побрела к двери. На автовокзале купила билет до Михайловска. Шторы и купальник из рюкзака выложила.

А теперь вот небо всё пытается упасть на холмы серыми тучами, и просёлочные дороги взорвали покой чахлой травы. Зато здесь так спокойно читать «Братьев Карамазовых», и не надо думать об обеде, и можно не делать бесполезных попыток «увидеть последний раз» Сергея Евграфовича. А осень шепчет: «Просто прислушайся и пойми. Кань серым камушком на самое дно моё, и я научу тебя бесстрашию умирающих листьев, терпению земли. Чтобы обрести покой – растворись в покое моём. Ведь так мало надо: просто прислушаться и понять».

Странное чувство и желание остановиться. Понимание того, что сумасшедшая моя дорога неожиданно и стремительно пришла в тупик. Кончилась. Оборвавшиеся рельсы, насыпь, поросшая чертополохом и репейником. Неожиданная тишина и много-много серого неба. Осень, подобрав серую ряску, хитро улыбается, сидя на заржавленной рельсе. Я подхожу и сажусь рядом. Рельсы исчезают, я – в колхозе «Красногвардеец» и читаю «Братьев Карамазовых». Я больше никогда не буду жить в мужской комнате, я хочу дома, мне нужно одиночество, и я совсем не хочу ни в Крым, ни на Кавказ.

20 сентября 1990.

Квартира Жанкиных родителей в Челябинске.

Странный дом. Проколот насквозь острыми иголками вокзальных звуков. Здесь в каждой квартире, на лестнице и даже в закутке лифта живут обрывки пронзительных паровозных гудков, отсветы семафора и сквозняки с запахом рельс. Под цветными бумажками обоев – холодный монолит цемента, а в зеркалах мелькают надменно чужие отражения. Они там живут давно, хоть дому всего четыре года. Их привезли вместе со старыми зеркалами из тишины бараков. И им чужд здешний простор, сквозняк и вокзал.

Я вновь живу в весьма оригинальном месте – мастерской кооператива «Блок», по соседству с палочками-телескопами и автоклавами. Комната похожа на пенал. Зато в ней есть диван, телевизор, плита и даже телефон, которым можно пользоваться после восьми вечера. Год одиночества, работы и повышенной солнечной активности.

21 сентября 1990.

Шурша фантиками листьев, я поднялась по железной лестни… це и открыла тремя ключами дверь с потрескавшейся табличкой «Киноаппаратная. Вход посторонним запрещён». Я посторонней не была – тут моё новое жильё.

Помыла стены, расставила книги. Цветаевой, Ахматовой, Пастернаку, французским экзистенциалистам и прочим – неуютно по соседству с аппаратурой, проводами и техническими журналами. Неуютно пока и мне, но надо вливаться, жить этим. Молчать и учиться – другого выхода нет.

В клубе преобразования. Слышу о них урывками, не интересуясь.

– А бедные новички собирают картошку, спят спокойно и не подозревают, что учиться им уже не придётся. Перед Туюк-су отборочные туры, соревнования, Северный.

– Ха-ха-ха. До Туюк-су половина умрёт, а последний выживший умрёт уже в Туюк-су.

Сергей Ефграфович делает своё дело. Я не вижу его работы, но ощущаю.

– У них будет как бы свой клуб, элитарное общество, человек 15. Все остальные – «банановая контора».

Что ж, очень мило. «Банановая контора» как раз по мне, я не спортсменка.

Вот так. А солнце лупит по глазам. Оно ворочается, бурлит – в висках глухой шум крови.

22 сентября 1990. Контрольная запись.

Что это? Неужели жизнь? Потоком неосознанным, неостановимым. Как-то мимо, мимо. Есть остров клетчатого одеяла, мы сидим на нём с Жанкой. И остров нереальный. Или это новое: белыми, крепкими льдами смыкается около меня? Оно возьмёт в свой плен – и не вырваться. Да и не надо.

Песня боли – песня серебристых самолётов. Спета, иссверлила душу крылатым серебром и теперь – ржавым хламом. Это мы к зиме готовимся. И душу от боли молчанием спасаем. Но молчание-то не вечное, оно – истерзанное. Оно взорвётся рано или поздно потоками слов, которые там, в тишине, теперь кристаллизуются, яблоками растут, камушками на дно памяти падают.

23 сентября 1990

– Перемычка – приборы!

– 18-ть!

– А что 18-ть?

– А что приборы?

– Свердловскому политехническому институту – ура!

– Ура-а-а-а-а-а!

– Свердловскому горному – ура!

– Ура-а-а-а-а-а-а!

– Городу Свердловску – ура!

– Ура-а-а-а-а-а-а!

Это ночной траверз. Луны нет. Звёзды будто осыпавшиеся цветы. Днём – осень. От земли – запахи корешков, прелых листьев и сухого тепла. Струйки запахов перемешиваются, листья, кружась, летят, но ловить их так трудно. Домой возвращаемся в тамбуре, сидя на рюкзаках. Я до краёв полна смехом, ощущением здоровья и солнечной, не больной осенью.

– Натаха, я знаю, почему в Горном более тесный коллектив, они все в общаге живут.

Граф, обучая меня передвижению по скалам:

– Тут меня Бельков значком учил. Мы поднимали секцию из пепла, из руин! Руины были весёлые, но в горы ездили мало…

Тут он зависает на очередном карнизе, «выходит» и кричит:

– Лена, это легко, а у тебя и по спине напряжение…

Листья вперемежку с солнечными бликами летят, вальсируя. Музыка бабьего лета.

24 сентября 1990.

Перед Констанцией появилась Миледи в красной накидке, с хозяйственной сумкой в руках. В сумке скрывалась бутылка дихлофоса и бальзам. Но Констанция этого комикса оказалась девушкой сообразительной, она оборонялась подсвечником, к тому же вовремя подоспели четыре мушкетёра…

Пронзительный сентябрьский вечер начинён острыми огнями. Они всюду. Колючие шарики висят, катятся, качаются. Часы на башне 1905 года бьют. И тёплый, округлый звон их так не похож на мокрую улицу, прошитую сквозняком.

Призрак одиночества. Оно не жжёт. Это – тиски, расписанные будни. Огня нет, и душа превращается в застиранную, линялую рубашку. Её до тошноты скребут хозяйственным мылом и штопают.

– Гришка, женщине нельзя больше 2-х лет быть одной.

– Что?

– Нельзя одной быть больше 2-х лет. В ней столько умирает.

1-3 октября 1990. Вечер абсурда.

Кажется, ветер стих. А может, праздник кончился? Хотя, какой уж тут праздник. Так, порыв осеннего ветра. И дни, и лица слепили глаза яркими красками, скручивались в перевернутые пирамидки смерчей и рассыпались, тихо шурша.

«Мы живём – это абсурд. Мы компостируем в транспорте та… лон – это абсурд», – режиссёр перед постановкой объясняет то, что мы должны увидеть. Но его кривящийся нервно рот, небритый подбородок и очки, ощетинившиеся отражением люстр – всего лишь преддверье. А дальше… Дальше светом, музыкой, краской били мне по нервам. Но это ли абсурд Камю? Это ли «пустыни мысли», населённые «фантастическими миражами, где репликами обмениваются надежда и смерть»?

А вечер абсурда продолжался. В движение пришёл слишком большой пласт неопознанной энергии. Он требовал воплощения. Я держала под руку Вадика Ложкина, что-то взволнованно говорила, нас слепила огнями ночь и увиденное недавно, мы были слабыми, увлекающимися людьми. И на гребне искусственного вдохновения мне даже померещилось рождение настоящего…

Действие развернулось на сцене КСП «Простор», там, за шторой, Ложкин устроил постель. Нашлись даже свежие простыни. Такой знакомый, голубой свет. Мне скучно и грустно. Я хочу, чтоб всё скорей кончилось, я снова ощущаю себя на репетиции, более того, я думаю совсем о другом человеке. Мы засыпаем, крепко обнявшись.

Ветер стих. Как хороши деревья и дети в кучах опавшей, бордовой листвы. Как странно ощущать себя женщиной, хранящей остаток ночного тепла в набитом людьми троллейбусе с запотевшими стёклами.

Дом, который сняла Паша, недалеко от общаги, в так называемом Шихане, районе деревянных домов, зажатых между автовокзалом и городком Вторчермета. Здесь грязь сократила владения пешеходов до тонких тропинок, здесь почти деревенские виды и лабиринты коротких, мало кому знакомых улиц.

А дом Пашин – ухоженный, с большой русской печью. Бедный, но чистенький и особо ласковый. Он точно качает в колыбели печного тепла, двуспальная хозяйская кровать скрипуча и мягка до безобразия, и старинный буфет пахнет деревенским детством. Тут, оказывается, прижился Серж. Он сидит за столом в расстёгнутой рубахе. Перед ним варёная картошка, сметана и сгущённое молоко. Чуть погодя, Граф констатирует: «Ну, ему надо книжку почитать, полежать. А Павлине – чё? Она замужем была. А Серж человек слабый, энергии не хватает одному». В этом году особенно суматошная, дождливая осень, без тепла и ласки бабьего лета.

«Энергии одному не хватает». И мне не хватает, и Ложкину. Зато Сергей Ефграфович, пока не нашёл квартиры, спит в клубе под вывеской: «Здесь живу я. Ближе полутора метров не подходить». А Ложкина я глажу за доброту, за последние деньги, потраченные женщинам на цветы, за то, что «Вечер Абсурда» в Доме актёра смотрела не одна, за то, что он любит шуршать опавшими листьями и смотреть на осенний Свердловск.

(Разное)

«Умозаключённый» – Наташка при игре в «Крокодила».

Сальвадор Дали. Картина «Раскрашенные удовольствия» точно ключиком открывалась – «чёрным провалом» – «прямоугольником, скошенным по диагонали», который начисто лишал изображённые на пространстве полотна объекты точек опоры.

21 октября 1990.

– Э-э-э-э, – Сергей Ефграфович искал слова перед аудиторией новичков. Шло собрание для тех, кто должен уже совсем скоро выехать на сборы в Туюк-су.

– Э-э-э-э… Здесь, в городе, вы можете играть кого угодно. Штирлица, Мюллера, а там, в горах, вы станете сами собой. И одно это уже хорошо…э-э-э…

Новички слушали человека-легенду, широко открыв глаза. И я вспомнила, как пыталась не отстать от нас на кроссе башкирка Аська. Они стараются. «Банановой конторой» быть никто не желает. Все хотят стать настоящими. Я им даже позавидовала.

24 октября 1990. О тишине.

На город опустился туман. И по вечерам, с Уктусских гор, где обычно заканчиваются наши кроссы, открывается чудесный вид. Город окутывает золотистый дым, и каждый огонёк окружён искрящимся облаком. Тишина. В ней я, как нелепый птенец Феникса, возрождаюсь вновь, собрав все разрозненные, распылённые краски и радости. И как блаженно приходящее постепенно ощущение не ущербной самости.

И странно, как-то сами собой вернулись, будто вышли из-за белой спины тишины давно забытые: дом, цель, путь. Да, я была права, когда, выбирая доктора, слушала осень.

О, святое моё одиночество – ты,

И дни просторны, светлы и чисты,

Как проснувшийся утренний сад…

Оказывается, в тишине есть белые ступени. Если только ты захочешь их.

27 октября 1990.

К концу близится октябрь. Жизнь костенеет, кончается летнее кочевье по комнатам пустой общаги. На зимний прикол становится жизнь. Нынче это – комната 529, «Корпус «Г» и, конечно же, альпклуб.

Аська каждый вечер возится со швейной машинкой, шьёт снаряжение для сборов в Туюк-Су – просто как Золушка перед первым балом. Маринка напевает, помахивая только что полученным письмом: «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес – родимый альпклуб». На двери «родимого альпклуба» красуется: «Ответственная Татьяна Борзова. к. 509». Надпись ужасно злит Флориду Георгиевну.

4 ноября 1990. Весёлое время (разное).

Рисунок у группы 134 проходил в аудитории с большими стеклянными дверьми. Жанна имела весьма вдохновенный вид и розовый ободок в тёмных волосах, что, несомненно, ей шло. Она уже занесла руку с отточенным карандашом над листом ватмана, но тут появилась я.

– Ну, слава богу, Смирнова, а то у меня уже нехорошее предчувствие: получу письмо откуда-нибудь из Красноярска, мол, здравствуй, это я.

– Ну, что ты, какой Красноярск, там все давно переженились, но не на мне…

Разговор мы переносим на шумную улицу. Берём два билета в «Совкино» (опять по два рубля, и чего так дерут?). Проталкиваемся сквозь очередь за табаком по госцене. Переплатив, зато без очереди, покупаем пачку «Полёта» у горластых цыган и отправляемся пить кофе в «Дебют». Кооперативное кафе курильщиков, где нет пресловуто-добродушного «у нас не курят». У них курят, с чего, я думаю, доходы кооператива возрастают раза в два.

– Человеком себя ощущаешь, – сказала Жанна, затягиваясь.

– И туалеты мыть не отправят, и 20 нарядов вне очереди не дадут, – прихлебнула я из маленькой чашечки кофе.

На сорок дней есть традиция – уносить с собой ложки с поминального обеда. Тётка Анна взяла в универсаме 40 штук, за ней мгновенно образовалась очередь. Настороженные люди стали очень наблюдательны, кое-кто уже радовался своей предусмотрительности. Наконец, заволновалась кассирша:

– Что, скоро и ложки пропадут?

Тётка Анна пожала плечами:

– У меня – поминки, они (кивок на толпу), не знаю, чего…

По очереди прошёл гул разочарования.

По радио дикторы весёлыми голосами наперебой делятся «заветными рецептами»: в меню пшено и овощи, о мясе – ни слова, впрочем, как и о яйцах.

7 ноября 1990. 73-я годовщина Великой Октябрьской Социалистической революции.

О женщинах и рапирах.

Дни первого снега. Не так остры они в этом году. Душа моя не бледная, только что отлучённая от тепла иллюзий девочка. Я сильная. Да-да-да. Ложкин спросил как-то: –«Ленка, я – слабый человек?» Я начала уклончиво: «Понима-а-а-аешь, Вадик». И совершенно зря, по-моему. Потом был разговор с Измоденовым, в комнате 529 при внезапно отключившимся свете, и его убеждённость в слабости Сергея Ефграфовича.

И мой панический страх.

Как много дней назад я ощутила себя стоящей на краю. Я знала, слишком знала, стоит сделать шаг, поверить, и полетишь вверх тормашками. Все твои понятия и принципы развернутся на 180 градусов, и мир оцарапает другой гранью, неведомой тебе раньше. Захочется выть: «Знание не есть счастье». И под серыми холодными убеждениями Измоденова, как под ветром, обеими руками грести к себе тёплые обрывки разноцветных иллюзий. И мастерить из них крышу над своим уютным, замкнутым мирком.

Но я так же знала, что не умею этого. Что, едва почуяв что-то неординарное, похожее на истину, сама разрушу свой домик. Каким удобным бы он мне не казался. Не возьму ничего, ни одного клочка. Чтобы прикрыться, и пойду… А там получу очередную порцию дождя, сквозняка и ветра.

«Это бунт. Бунтом жить нельзя, а я жить хочу». В том-то и дело. Бог создал меня женщиной. Существом, замкнутым на маленьком пространстве, любящим свою скорлупку уюта, а Измоденов – человек, ложащийся на постель, не снимая ботинок. Он – катастрофа, сквозняк, «кошка, гуляющая сама по себе». Источник вечного моего дискомфорта, но, увы, и причина движения. А испугалась я совсем недаром: я не могу игнорировать его взгляды на жизнь, как бы мне этого не хотелось.

Граф разглагольствовал:

– Понимаешь, Сергей Ефграфович, болото, такое ровное, колыхающееся, всегда готовое подставить плечо, припасть к кому-нибудь. А Измоденов – грань (тут Граф поднял ладонь вертикально) – рапира.

– А нужны ли женщинам рапиры? – поинтересовалась я, но Граф только улыбнулся:

– Вокруг истины всегда парадоксы.

Дву-острота. Грань двух плоскостей. Определение «сила» где-то там же. Измоденов видит силу как производное от последовательности.

10 ноября 1990.

Клён аккуратно, до последнего листа, сложил на землю лимонную одежду. Её припорошило снегом.

– Выносите тяжелораненого, Жанна Александровна.

– Я и не знаю, чем тебе помочь, Ленка. Ну, ты же сама знаешь, что…

Я знаю, знаю сама. Слова? Что они заврачуют: честолюбие, совесть? Есть лучше слов лекарства. Деревья, например. Кривая улочка на Вознесенскую гору, брусчатка площади, печальная улыбка собора в лесах, синее видение города, оттенённое каймой заката. Есть призраки Свердловска: шпиль на площади 1905 года, сквозной купол цирка, башня. Тихие улочки, захлебнувшиеся в шуршащем прибое опавшей листвы. Я знаю, знаю сама.

– Надо выяснить, откуда берутся эти цветы в клубе.

– Да, их покупает Сергей Ефграфович на радость себе и другим.

Год повышенной солнечной активности. Солнце через прорубь окна пробралось ко мне в каморку. И в сухом тепле с золотистыми пылинками закачалась постель, на которой спала нежная девочка Танюшка. Она ещё не решила, уйти ли ей от Измоденова к Сергею Ефграфовичу, который давно и преданно за ней ухаживает. Не ребёнок – солнечное эхо. Только не золотой пылью и цветами обернулась для меня её исповедь.

13 ноября 1990. Разбор геометрической фигуры не алгебраическим методом (я, он, она, оно).

Я.

От такой тишины можно оглохнуть. Она стала осязаемой: материализовалась в белые бильярдные шары, которые, точно в лузу, всё падают и падают в мои уши. А внутри разбухают, норовя задавить. Хотя, это не тишина – одиночество. И не шары – спасительные пилюли. Так надо.

Пытаюсь уснуть в куче одеял: два общажных, одно – семейная реликвия (меня четырёхмесячную в него кутали). Но, как всегда при бессоннице, их ласковость превращается в душный, колючий плен. Пахнет пылью, вернее, старым диваном, точнее – совсем ничем. Чувствую себя насекомым, уложенным в глухую коробку с ватой. Неожиданно приходит тоска по острым запахам, и не просто острым – экзотическим.

Так летний снег в горах пахнет, солнце, въевшееся в кожу, сухие гвоздики пряностей, перемешанные со стеклом бус. А ещё море. Но не ласковость и мягкость зелёной воды, а кромка пляжа, истерзанная прибоем. Впрочем, с недавнего времени не осталась и прибоя. Уткнувшись носом в семейную реликвию, изображавшую подушку, я вижу себя на сером песке. Сыро. Низкий горизонт, простуженные чайки и острый, почти больничный, запах йода.

ОНА.

Она смотрела сквозь копну мокрых волос на меня. И я, видимо, переняв угол зрения Измоденова и Сергея Ефграфовича, впервые поняла, что голубые глаза могут быть красивыми. Гореть тёмными звёздочками, манить тёплым светом, притягивать. А изгиб шеи, а покатость и нежность плеч. Вот кто не знает о душе, мучающейся в клетке тела. Напротив, изгиб руки – душа, округлость локтя – душа, припухлость полудетской щеки… «Мудрость тела». Она будет пользоваться этим, дарить солнечным теплом, но до конца жизни не узнает имени своего дара, так как не подвержена искушению самокопания и проклятому поиску причин. Не ребёнок – солнечное эхо. Воплощение жены, уютный солнечный зайчик.

ОН.

«Проклятые горы. Они когда-нибудь схавают меня. Как хорошо, что ты не знаешь гор, и дай бог тебе их никогда не узнать», – а, это уже Сергей Ефграфович. Человек-легенда.

Мы пили с Ложкиным. И разговор тот остался в памяти тёплыми обрывками. Его сосредоточенный, подробный рассказ о злополучном восхождении на Марию, где в отделении Сергея Ефграфовича погибла связка.

– Понимаешь, Ольга, по-моему, шла к этому. Ей было 44 года, мастер спорта…

– А второй, Саша, кажется?

– Саша? Нет, что ты, ему всего 20 исполнилось.

– А как их нашли?

– Верёвка, Ольгина пуховка, каска, ну и там…

Потом уже в такси, держа меня за руку, он нёс какую-то ахинею:

– Это я, я виноват.

– Причём здесь ты? Тебя ведь не было с ними? Вы ведь шли совсем другим маршрутом.

– Понимаешь, Мария, это такая гора, это моя мечта, я не мог, не мог получить её просто так, вот с ними и случилось.

Но такому раскладу энергетических обменов вселенной я не верю, делая скидку на больную фантазию поэта и выпитую водку, зато верю другому:

– Сергей Ефграфович, в конце концов, оттуда не вернётся когда-нибудь.

И меня удивляет, что Ложкин спокойно, как с давно решённым, соглашается:

– Однозначно. Дай-то бог, чтобы попозже.

И я вспоминаю услышанное где-то: «Настоящих альпинистов горы редко отпускают живыми».

ОНО.

Каль-куш. «Дежурная» 2-Б. Ею обычно закрывают второй разряд, мы же – открываемся. Мы – это отделение третьеразрядников, под руководством Рустама. Рустам – стажёр, КМС. Идёт медленно, с непокрытой головой, и снежинки-пушинки путаются в его жёстких волосах.

Мне нравится его безграничное спокойствие, добрая улыбка, а ему – моя молодость и хрупкость. К тому же, я – единственная женщина в отделении. Потом я узнаю, что Рустам из тех, кто не смог не вернуться.

– Я не ходил в горы два года. Видела таблички на тропе? Это наши ребята. Мы шли вместе. Я чудом спасся, выскочил, их снесло лавиной на моих глазах. Потом погиб напарник по связке. У меня появился непреодолимый страх.

– Но вы всё-таки вернулись?

– Я не смог без этого…

Без чего – выспрашивать бесполезно. Рустам из тех людей, которые не имеют склонности раскладывать свои желания и рыться в ощущениях.

25 ноября 1990. «Так, как мы есть: как зелёные деревья и золото на голубом».

– Ну, Вадик, себя-то всякий любит.

– Да, я люблю себя, люблю тебя, люблю Шмунк, люблю Михайличенко. Как в том кино: если ты думаешь, что любишь одного, ты обманываешь себя…

– И других, – добавляю я, грустно усмехаясь.

Квартира Бельковых наполнена до краёв уютными запахами давно устоявшегося быта. Нам стелют постель на кухне: где каждая банка, вилка, чашка вот уже лет десять имеет своё постоянное место. А Ложкин рвёт расстояния телефонными звонками, и Краснодар голосом неизвестной мне Ирэн устало информирует, что «прилечу завтра, встречайте», а под Москвой, в особняке посреди фруктового сада, несравненная Оленька прыгает в спальнике к телефону.

Мы спим на кухне, и длинные ноги Ложкина вот-вот снесут плиту. Кошка Майка зло фырчит под столом. Ревнует. Я целую шею Вадика, скользкую от пота, и в который раз пытаюсь понять: почему тогда ушла от Влада, а вот этот бардак, вечный сквозняк, запах спирта, сигарет и «Консула» грею ладонями и даже, уже, люблю по-своему, немножко.

Почему-то вспомнилась надпись на блокноте, который Оленька подарила Ложкину перед тем, как «уехать в замуж»:

Если бы я мог любить,

Не требуя любви от тебя,

Если бы я не боялся и пел о своём,

Если бы я умел видеть,

Я увидел бы нас так, как мы есть,

Как зелёные деревья и золото на голубом.

А ниже его почерком: «Кого теперь любить? Кого теперь любить?»

Утром я выглядываю в окно. И вижу всё с высоты, отстранённо: коробки блочных домов с немыми окнами воскресного, раннего утра и себя – маленького человека, робко, будто в замочную скважину, глядящего на улицу. Голову кружат то ли похмелье, то ли чувство инопланетянина: «Я не знаю, совсем не знаю этого грубого мира, их коробок. Там, у нас, всё другое: нежное и гармоничное».

Замок щёлкнул. Ложкин так и остался спать на кухне, между столом и посудным шкафом. Он не видел утра, а трамвай, пустой тоже по-воскресному, долго возил меня по синим и розовым, звенящим от мороза улицам. Трубам, домам, домишкам, памятникам архитектуры, заборам, башням и соборам было тесно. Они налезали один на другой, топорщились и жались, как семейство опят на старом пне.

Жизнь… Наша, общажная, такая же. Там нет места зияющей пустоте. Вчера стало известно, что на сборах в Туюк – Су в лавине погибла Аська и ещё один новичок, имени которого я даже не помню. А кровать её в комнате уже не пустует вечным памятником, и даже полочки шкафа заняты. Тесно… спешно… Некогда… Чувства толкаются, лезут пучком опят: шляпка к шляпке. Из Туюк-Су Сергей Ефграфович привёз два гроба и цветы для нежно любимой своей девочки Танюшки.

Месяц висит над городом, превращая его в лубочную картинку. И Ложкин держит в ладонях искрящийся снег. Он показывает его Ирэн, которая всё-таки прилетела. У неё изящная фигурка и южное лицо, так похожее на лицо Влада. У них, в Краснодаре, тепло и совсем нет снега. У нас есть снег. Рычкова гордится: «А ведь ещё осень».

Ирэн – замужняя женщина, мать троих детей.

– Вадик, зачем она к нам? – спрашиваю я.

– Наверное, ностальгия по совершенно другому образу жизни.

Другому? Тесноте и бардаку пучка опят? Или «так, как мы есть»? «Как зелёные деревья и золото на голубом»?

Послесловие

Сергей Ефграфович женился на Татьяне, они родили двух сыновей, потом развелись. Сейчас Сергей Ефграфович где-то в Башкирии занимается туристическим бизнесом. У Ложкина маленькая туристическая фирма и маленькая музыкальная школа.

Флоридка вышла замуж и живёт в Ванкувере. Измоденов в Челябинске, работает геологом и растит дочь.

Граф лишился ног и осел при храме где-то на Алтае. Любка занимается недвижимостью и по-прежнему ездит в горы.