1

1

Научная фантастика в собственном смысле этого словосочетания возникла совсем недавно. Жизнь призвала ее к существованию, когда начала набирать обороты промышленная революция, и мало кому понятная индустрия принялась заглатывать и переваривать множество людей — практически неграмотных, со страхом и подозрительностью к этой индустрии относящихся. Мир менялся, а массовое сознание катастрофически не поспевало за этими переменами и не принимало их. Научно-популярной литературы в то время не существовало. Навыков к общеобразовательному чтению — тем более. В этих условиях оказалась чрезвычайно плодотворной идея создания беллетристических произведений, где на витки по возможности занимательного действия нанизывались бы сюжетно мотивированные изложения тех или иных научных и технических сведений и доказывалась бы, опять-таки сюжетными перипетиями, их нестрашность и даже бытовая полезность.

Потребность в популяризации основ научно-технических достижений возникает, когда культурный уровень большинства населения еще чудовищно низок, практически — феодален, но нужды промышленной революции уже подталкивают это большинство к начаткам естественных знаний и минимальной тренировке ума, минимальному привыканию к механизации жизни. Для Франции, например, этот период пришелся на вторую четверть XIX века (классическим примером писателя, удовлетворившего этот никем не названный, но от того не менее ощутимый социальный заказ, является Жюль Верн), для России — главным образом на время первых пятилеток.

Главными героями таких произведений становятся не люди (хотя Жюлю Верну или Александру Беляеву в своих наиболее художественных произведениях удавалось создавать запоминающиеся человеческие образы), но много-много разрозненных научных и технических данных. Сюжеты и персонажи диктуются не человековедческой задачей, не эмоциональной авторской потребностью, а являются лишь средствами сшить эти разрозненные данные воедино и продемонстрировать их прагматическую ценность и результативность. Поэтому громадную роль начинает играть фактор облегченной, даже инфантильной занимательности, развлекательности сюжета.

Как только совершается культурная революция, популяризаторская роль научной фантастики отмирает. Строго говоря, она остается нужной только младшим школьникам, да и то совсем не в той мере, что прежде. Да и то — наиболее ленивым из них; тем, кому скучно читать настоящую научно-популярную литературу.

Когда-то, много веков назад, бытописательская литература, уделяя психологии людей минимальное внимание, чуть ли не сводилась к описанию нарядов, обрядов, насечек на рукоятках мечей и узоров на попонах — но закономернейшим образом переросла эти рамки, как только возросли и трансформировались духовные потребности общества. Точно так же фантастика переросла популяризацию, которая, в сущности, призвала ее на свет в модификации «научной фантастики». Сызнова навязывать ей эту роль так, как это происходило еще совсем недавно, — то же самое, что, скажем, всю так называемую реалистическую литературу загонять в рамки этнографических зарисовок. Тогда, например, от «Анны Карениной», тряся неумолимыми редакторскими ножницами, пришлось бы требовать, чтобы она не с одним Вронским изменила своему старику, а проехалась бы, меняя любовников, по всей России, дабы занимательный сюжет дал возможность неназойливо ознакомить читателя с бытом и нравом российского народа в различных губерниях, в столице и в провинции, на хуторе близ Диканьки и на острове Сахалин…

Однако с отмиранием призвавшей ее на свет популяризаторской функции НФ не умерла. Ибо очень быстро выяснилось, что сюжеты, главным объектом которых является воздействие научно-технических новаций на повседневную жизнь, позволяют авторам показывать не только локальные изменения и улучшения этой жизни, но и, что гораздо интереснее, тотальные, глобальные ее изменения. Показывать, как под воздействием науки и техники трансформируется общество в целом. Показывать общества, возникшие как следствие прогресса — и людей, возникших как следствие появления этих обществ. Уже Жюль Верн нащупал это — вспомним «Пятьсот миллионов бегумы», где сталкиваются два совершенно разных мира, проросших из одной и той же новой техники, различно ориентированной по целям и задачам применения. Но на качественно иной уровень поднял этот прием Уэллс. Его «Сон», его «Освобожденный мир», его «Люди как боги» стали невиданными до той поры образцами утопий, сконструированных не просто по принципу «во как здорово!», а как варианты будущего, закономерно и сознательно созданного людьми из настоящего. Но, начав брать в качестве места действия целиком преображенные общества, фантастика неизбежно вынуждена была отказаться от детальной проработки каждого из научных достижений и каждого привносимого им в мир изменения — и с этого момента перестала быть научной и начала становиться метафоричной.

Уэллс сделал еще одно открытие, чрезвычайно ценное для формирования арсенала приемов фантастики. Он впервые по-настоящему всерьез и по-настоящему художественно показал, что воздействие науки на человечество совсем не обязательно будет положительным. Все зависит от целей, для достижения которых используются новые, искусственно созданные средства. Все зависит от состояния общества, в котором возникают те или иные новации. Так родился жанр антиутопии. И если, скажем, в «Войне в воздухе» крах человечества связывался с конкретным техническим достижением, то в знаменитой «Машине времени» он описывался как результат пошедшего «не в ту степь» прогресса в целом. Антиутопии практически сразу абстрагировались от научных частностей и от промежуточных стадий трансформации общества из того, где живут читатели, в то, где живут персонажи. Началось описание самого результата — и людей, действующих внутри него.

Как только объектом фантастики стали не ТРАНСФОРМАЦИИ МИРОВ, а ТРАНСФОРМИРОВАННЫЕ МИРЫ, виток спирали оказался полностью пройден и, уже на новом уровне, вооруженная беспрецедентным арсеналом приемов создания разнообразнейших сцен для действия, фантастика безвозвратно ушла из той области литературы, где толковали о том, что бы надо и чего бы не надо изменять, и вернулась в ту великую область, где толкуют о том, как бы надо и как бы не надо жить.

Сказать, что после этого она встала в ряд с такими произведениями, как великие утопии Средневековья (теперь воспринимаемые скорее как антиутопии) или положительными и отрицательными мирами Свифта, значит почти ничего не сказать. Во-первых, и сами эти произведения лежат в русле древнейшей традиции, загадочным образом присущей нашему духу. Дескать, стоит только убедительно и заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым отчасти создается реально, во всяком случае, резко повышается вероятность его реального возникновения в ближайшем будущем; а стоит убедительно и отталкивающе описать что-либо нежелаемое, как оно предотвращается, ему перекрывается вход в реальный мир. Мы тащим эту убежденность еще из пещер, где наши пращуры прокалывали черточками копий нарисованных мамонтов, уверенные, что это поможет на реальной охоте завтра, и твердо верили, что стоит только узнать подлинное имя злого духа и произнести его, окаянный тут же подчинится и станет безопасен. Когда Брэдбери произнес свою знаменитую фразу «Фантасты не предсказывают будущее, они его предотвращают», он совсем не кокетничал; более или менее сознательно он имел в виду именно это шаманство и заклинательство. Но, коль скоро предполагается, что фантастике доступно ПРЕДОТВРАЩАТЬ то, что автор считает плохим, ровно с той же степенью вероятности можно предположить, что ей доступно и СОЗИДАТЬ то, что автор считает хорошим, не так ли?

А во-вторых, апофеозом этой традиции для европейской культуры явились такие произведения, как Евангелия и Апокалипсис. Книга о царствии небесном и о том, как жить, чтобы в него войти, — и книга об аде конца света и о том, как жить, чтобы через него пройти.