5

5

Остальная фантастика к этому времени влачила довольно жалкое существование. Ефремов своей ранней смертью и цепью совершенных в последние годы жизни чисто человеческих ошибок, формулируемых одной стандартной фразой «пригрел змею», невольно дал возможность провозгласить себя апологетом системы в противовес ее очернителям Стругацким; возникла — уж не сама собой, разумеется, не бесплатно! — так называемая «ефремовская школа», где бездарности и полубездарности пытались описывать светлое будущее, наворачивать сопли в сиропе по поводу конфликтов добра и добра так, будто с 56-го по 82-й ровно ничего не изменилось. Но социальная ситуация и вызываемые ею переживания трансформировались принципиально и необратимо.

Произошло то, что в психологии называется, кажется, «сдвигом на цель». Если то, что воспринимается как препятствие на пути реализации некоей сверхценной, неотменяемой цели оказывается непреодолимым, борьба с этим препятствием сама становится сверхценной целью, источником основных переживаний, оттесняя прежнюю цель далеко на периферию сознания и выпаривая из ожидания встречи с нею все живые эмоции. Так испарилась жизнь из «Возвращения» и «Далекой Радуги» ко времени «Жука»; ведь снятие государственных пут с личности, которое поначалу просто подразумевалось как вполне доступное средство построения лучшего общества обернулось основной, финальной задачей, а что после — не важно; после — облака.

Поэтому то, что в годы реабилитаций, «Востоков» и Черемушек воспринималось бы как пусть не очень талантливое и все же греющее душу изображение мечты, которая вот-вот станет былью, в годы талонов, орденов и психушек, в годы, когда молодым героям пришлось лететь не на Луну и не на Марс, а на Прагу и на Кабул, превратилось в обыкновенное вранье. И даже невоодушевляющее. Скорее, издевающееся над мечтой. Те, кто пытался обмануть, сами ни на грош не «верили в обман», и это чувствовал с первой же страницы каждый. И потому вранье «ефремовской школы» было злобным, агрессивным; ему не на что было опереться, кроме как на спекуляцию той или иной рознью. Лишь одухотворение ненавистью давало текстам какой-то эмоциональный заряд. Ненавистью хоть к кому-нибудь. К отвратительным американцам, к подлым диссидентам, к злокозненным нацменьшинствам. Забавно, но анахроничной тупостью своей и своей бесчеловечностью подобные произведения превращались в полнейшую антисоветчину, ибо доводили до полного абсурда, до смехотворного идиотизма все якобы отстаиваемые ими идеи и вдобавок до наивности неприкрыто демонстрировали, что фундамент всех этих идей — нетерпимость.

Сдвиг на цель привел к тому, что основным реальным страхом стало: нас загоняют совсем не в наш идеал. А основным реальным желанием — желание смести тех, кто загоняет. Это было как инфекционное безумие; дальше не заглядывали ни чувства, ни мысли. Литературно самые непритязательные, подчас — не лучше опусов «ефремовской школы» рукописи, покусывающие тоталитаризм, были обречены на резонанс с читателем. Реалистичным стало только овеществление страхов. Как грибы, росли под каждым кустом образы катастроф, всепланетных концлагерей, глобальных войн. Иногда они даже пробивались в печать…

Сверх-Я клокотало вхолостую, тщетно пытаясь соткать единый эмоциональный ковер из Афгана и запусков зондов к Венере, из Чернобыля и братства народов… Полотно рвалось.

И разорвалось наконец.

И снова, в который раз, вместе с ним разорвались объединяющие скрепы, вот уже многие года ощущавшиеся как рабьи цепи; светлый образ будущего, как воздушный шар, от которого оторвалась корзина с пассажирами, стремительно растаял в синеве, а мы грянулись о грешную землю — и обернулись… кем?

Кто кем.

Во-первых, этот крах очень у многих напрочь отбил охоту мыслить социальными категориями и, паче того, всерьез переживать по их поводу. Не до них, детей бы прокормить. И потом, думай не думай, переживай не переживай — все равно не угадаешь, какую завтра в Кремле очередную хохму отмочат.

Во-вторых, накопленный потенциал негодования никуда не делся, он не смог выплеснуться в массовой социальной судороге. К счастью, да, тысячу раз да. Но зато он раздробился; вместо одного-двух-трех масштабных противников он получил теперь тысячи разрозненных адресатов. Эмоционально — всяк сам за себя. И это бы еще ничего, по слухам, весь, мягко говоря, цивилизованный мир так живет, но наш накал ему и не снился; едва ли не каждая группочка, едва ли не каждый хмырь мнят себя, как велит знать не знающая о возможности столь мелкой социальной шинковки традиция, махусенькой святой империей во вражеском окружении, абсолютно праведным градом Китежем, которому вот-вот воздастся наконец за все страдания, а поганые — но поганых-то чуть не вся собственная страна! — изыдут.

В-третьих, оба ведущих аффекта — страх за себя и за ближних своих и множество бытовых микроненавистей — месяц от месяца усугубляются видимо нарастающей и все более кровавой дезорганизацией, отсутствием явных, устойчивых авторитетов и стремительной имущественной поляризацией. И то, и другое, и третье находится в давнем, традиционном противоречии с архетипами коллективного Сверх-Я православной культуры, помимо которого даже атеисты не имеют здесь никакого иного.

Переживать за общество в целом стало более чем затруднительно. Ну какое там общество — в нашем-то, исконном понимании, где синонимом слову «общество» еще так недавно было слово «мир»? Какой, елки-палки, мир из сидящего в переходе метро безногого старика и в «мерседесе» проносящегося по Невскому над ним толстолобика, да еще при явной неспособности и почти столь же явном нежелании государства создать механизмы обратной перекачки части доходов от мерседесников к безногим? Какие переживания охватывают — угадайте с трех раз! — живущего на четыреста тысяч в месяц профессора, основного кормильца семьи, когда он видит по телевизору сладкоголосого публициста, с микрофоном скачущего вокруг какой-то шмакозявки: «Скажите нашим зрителям, кто вы?» — «Студентка второго курса». — «Что привело вас сюда?» — «Я купила акций на двадцать семь миллионов и очень довольна…» Можно было переживать за Тухачевского, пусть даже в самом широком спектре, от «Собаке — собачья смерть!» до «Несчастная жертва кровавого режима…». Но переживать за Грачева?

А за государство — категорию столь ценную для нашего, извините за выражение, менталитета еще со времен зажатой в кольцо иноверческими державами Византии? Тут остается переживать только то, что государства нет. Это не фраза. Государство существует лишь в той степени, в какой оно осуществляет на роду ему написанные функции: оборонительную, правоохранительную, регулирующую. Не буду отвлекаться — хотя очень хочется, уж больно накипело — разбирая, насколько каждая из них выполняется Россией — наконец-то свободной, наконец-то независимой от Украины с ее исконно украинским Крымом, от Казахстана с его знаменитой целиной… Можно только догадываться, как эти края мешали в свое время Бурбулису: ни зарплата, ни жилплощадь от них не увеличиваются, а хлопот из-за них полон рот. Не меньше, чем у Ельцина из-за Горбачева. Вот оба и освободились разом. А мы теперь празднуем.

И в то же время те, кто искренне переживает все эти, мягко говоря, несообразности и честно, в меру своих интеллектуальных способностей, ищет пути их преодоления, лишены всякой возможности в очередной раз взвыть «пусть сильнее грянет буря!» — в отличие от разнообразнейших групп и группочек рвущихся к власти демагогов, никем, кроме себя, не взволнованных, но зато, пользуясь выражением Стругацких, прекрасно знающих, с какой стороны у бутерброда масло, и от бесноватых стариков и старух, переживающих всей душой, но зато не видящих дальше собственного носа. Лишены, ибо, во-первых, прекрасно знают, что творят и чем кончаются у нас бури. И, во-вторых, ибо не знают, что бы такое принципиально новое предложить всем взамен. Разумной альтернативы эволюционному, по крупицам, шажочками выправлению несообразностей нет.

Ох, да конечно, хорошо бы взять и в одну ночь расстрелять всех преступников! Как об этом мечтал еще в 60-х настоящий мужчина Иван Антонович! Ничего не мог с собой поделать, мечтал. «Страшные неизвлекаемые ножи торчали из скрюченных тел. Ген Ши и Ка Луф понесли заслуженную кару… Наказаны смертельно еще двадцать главных виновников… Вы не представляете, сколько накопилось у нас человеческой дряни за много веков истребления лучших людей, когда преимущественно выживали мелкодушные приспособленцы, доносчики, палачи, угнетатели! Мы должны руководствоваться этим, а не слепо подражать вам (не одобряющим террора землянам из светлого будущего — В.Р.). Когда тайно и бесславно начнут погибать тысячи «змееносцев» и их подручных — палачей «лиловых» — тогда высокое положение в государстве перестанет привлекать негодяев» («Час Быка»). «Я могла бы убивать всех, причиняющих страдания, и тех, кто ложным словом ведет людей в бездну жестокости, учит убивать и разрушать якобы для человеческого блага. Я верю, будет время, когда станет много таких, как я, и каждый убьет по десятку негодяев. Река человеческих поколений с каждым столетием будет все чище, пока не превратится в хрустальный поток» («Таис Афинская»).

Но раз за разом, с железной закономерностью, исключающей все иные варианты, уже через пять минут после объявления очередной очистительной бури расстреливать начинают как раз те самые преступники, те самые приспособленцы и доносчики, от коих так хотелось, и так следовало бы, очиститься. Чтобы думать, будто вот наконец настало время, когда очищение сложится иначе, надо рехнуться. Или очень уж хотеть от кого-то конкретно избавиться под шумок — от соседей по коммуналке, от любовника жены, от конкурента…

Фантастика в очередной раз оказалась уязвимее многих иных видов искусства. Ровно в той степени, в какой парализовано разрывом социальных связей и рассыпанием общества коллективное Сверх-Я, ровно в той степени, в какой расколоты и раздроблены образы того, каким общество хочет быть, и того, каким общество быть не хочет, того, как достичь желаемого, и того, как избежать нежелаемого, — фантастика лишена прежнего, в течение десятилетий бывшего основным, смысла своего существования.

Затруднительность текстуального построения хоть сколько-нибудь приемлемого эмоционального единства усугубляется еще и тем, что в мозгу пусть даже порядочных людей продолжают искрить — иногда осознаваемо, чаще же только для окружающих заметным образом — вековечные сшибки, полярности и разломы; никуда от них не деться за десять, тридцать, сто лет. Пример навскидку — ну, скажем, прекрасная песня «Офицеры», действительно воодушевляющим образом точащая из слушателей живую слезу. Но: «Офицеры, россияне, пусть свобода воссияет, заставляя в унисон звучать сердца». Отдавал ли себе отчет автор текста песни, что свобода не может заставить, а если она заставляет (я уж не говорю про «унисон», который искать нужно скорее где-нибудь на плацу, во время факельного шествия), то она уже не свобода? «Свобода» — это понятие, с радищевских и пушкинских времен прилетевшее к нам как смысловой антоним и ценностный соперник прогнившему самодержавию. А «заставить», если заставляют делать то, что считается в данное время ценным и надлежащим, — это просто как вывих вправить; это наше, глубинное, абсолютно естественное, ведь мы все — одно тело, да еще единое с самим Христом… А вот — поставлены рядом.

Мелочь, конечно. Но сколько таких мелочей происходит по стране ежесекундно! И потом, хорошо, если только песня. А коль дойдет до дела? Ах, тебя свобода не заставляет звучать в унисон? Значит, ты враг свободы? Вяжи его, братва!

В силу этой массы факторов фантастике все больше приходится переключаться на индивидуальную беседу, на поиск контакта со структурами психики отдельно взятого индивидуума, в конечном счете — эмоциональную и адаптивную подпитку индивидуальных чаяний и отвращений.

Это кардинальным образом меняет ее облик.