283. Анекдот
283. Анекдот
При вступлении на трон Людовика XVI новые, гуманные министры составили милостивый и справедливый указ о пересмотре списков заключенных в Бастилии и об освобождении многих из них.
В числе узников находился один старик, в продолжение сорока семи лет томившийся в четырех холодных и толстых стенах. Закаленный несчастиями, укрепляющими человека в тех случаях, когда они его не убивают, — он переносил тоску и ужасы тюрьмы с мужественным и непоколебимым терпением. Его редкие, седые волосы стали жесткими, как железо, а тело, заточенное в продолжение столь долгого времени в каменном гробу, приобрело такую же плотность и твердость.
Но вот низкая дверь его могилы поворачивается на громадных петлях, отворяется, но не наполовину, как обычно, а настежь, — и незнакомый голос говорит ему, что он свободен и может уходить.
Узнику кажется, что это сон. Он колеблется, потом приподнимается, ступает дрожащими ногами и удивляется, что прошел такое большое пространство. Тюремная лестница, приемная, все кажется ему обширным, громадным, почти бесконечным. Он останавливается, чувствуя себя потерянным, заблудившимся. Глаза его с трудом переносят дневной свет; он смотрит на небо, как на нечто новое; его взгляд неподвижен; он не может плакать; он поражен возможностью передвигаться, ноги немеют, как и его язык. Он минует наконец страшную калитку.
Когда он почувствовал, что катится в повозке, которая должна привезти его к его старому жилищу, он стал испускать нечленораздельные крики; он не в силах был выносить это необычайное для него движение; пришлось остановиться и высадить его.
Он называет улицу, в которой жил когда-то, и, опираясь на милосердную руку, идет туда; дома, в котором он жил, уже нет; его заменило общественное здание. Он не узнает ни квартала, ни города, ни предметов, которые когда-то там видел. Дома? его соседей, запечатлевшиеся в его памяти, приняли другие формы. Тщетно взоры его вопрошают встречных, — ни один из них ничего не говорит его памяти. Он останавливается в ужасе и испускает глубокий вздох; как бы ни было велико население столицы, для него все эти люди мертвы. Никто его не знает, и он не знает никого. Он плачет и жалеет о своей камере.
При слове Бастилия, которую он называет своим убежищем, при виде его одежды, говорящей о прошлом веке, народ окружает его.
Любопытство и жалость влекут к нему; старики заводят с ним разговор, но они не имеют никакого понятия о событиях, которые он вспоминает. К нему приводят, наконец, бывшего привратника его дома — слабого старика с подгибающимися ногами, который последние пятнадцать лет просидел в своей каморке и имел силы только тянуть шнурок от засова входной двери. Он не узнает хозяина, которому когда-то служил, но сообщает ему, что его жена скончалась уже тридцать лет тому назад от горя и нищеты, что его дети отправились в неведомые страны, что из всех его друзей никого не осталось в живых. Все это он рассказывает с безучастным видом, как говорят о давно минувших и почти бесследно исчезнувших из памяти событиях.
Несчастный стонет, но стонет один; многочисленная толпа, состоящая из чужих ему лиц, дает ему почувствовать весь ужас его несчастья сильнее, чем страшное одиночество, в котором он жил до сих пор.
Удрученный страданием, он идет к министру, который даровал ему свободу, столь тяготящую его теперь. Он кланяется и говорит: «Прикажите отвести меня обратно в тюрьму, из которой вы меня извлекли. Легко ли пережить своих родных, своих друзей, все свое поколение? Кто может, узнав о кончине всех близких, не пожелать смерти? Все эти утраты, которые поражают других людей постепенно, одна за другой, — потрясли меня сразу. Удаленный от общества, я жил наедине с собою, — здесь я не могу жить ни наедине с собою, ни с новыми людьми, для которых мое отчаяние — только сон. Не смерть страшна, страшно умереть последним».
Министр был растроган. К несчастному приставили старого слугу, который еще мог говорить ему о его жене и детях. У него не было другого утешения, кроме этих бесед. Не желая иметь ничего общего с новым поколением, появления на свет которого он не видел, — он построил себе в городе убежище, не менее уединенное, чем камера, в которой он жил в течение почти полувека; и горечь от сознания, что он никогда уже не встретит человека, который сказал бы ему: Мы с вами когда-то виделись, — не замедлила положить конец его дням.