330. Часы дня
330. Часы дня
В шуме городского водоворота различные часы дня являют нам попеременно картины спокойствия и движения. Это как бы ряд подвижных сцен, отделенных друг от друга почти что одинаковыми промежутками времени.
В семь часов утра все огородники с пустыми корзинами отправляются верхом на клячах к своим огородам. Кареты попадаются в это время редко. В такой ранний час одних только писарей можно встретить уже одетыми и завитыми.
Около девяти часов вы видите бегущих парикмахеров, с головы до ног покрытых пудрой (откуда их прозвище мерланы{187}); в одной руке они держат щипцы для завивки, а в другой — парик. Мальчики, торгующие лимонадом, надев свои неизменные куртки, разносят по меблированным комнатам кофей и баваруаз. Тут же встречаются ученики-наездники в сопровождении лакеев; они направляются к бульварам, причем нередко заставляют прохожих расплачиваться за свою неопытность в верховой езде.
Около десяти часов члены судебного ведомства начинают черной тучей двигаться по направлению к Шатле и к Пале. Вы видите одни только брыжжи, адвокатские мантии, портфели[29] и бегущих за ними вслед просителей.
В полдень все маклеры и биржевики толпой отправляются на биржу, а праздные граждане — в Пале-Рояль. Весь квартал Сент-Оноре, квартал финансистов и чиновников, в это время на ногах, мостовая запружена; это час всевозможных ходатайств и просьб.
В два часа все, обедающие вне дома, причесанные, напудренные, разодетые, ступая на цыпочках, чтобы не запачкать белых чулок, отправляются в разные концы города. Все извозчичьи экипажи в это время находятся в движении, на площади не найти ни одного свободного; из-за них спорят, и иногда случается, что два человека одновременно открывают дверцы кареты, влезают и садятся. Приходится отправляться к комиссару, чтобы он рассудил, кому в ней остаться.
В три часа на улицах народу мало: все обедают, это время затишья; но ему не суждено долго продолжаться.
В четверть шестого начинается ужасающий, адский шум. Улицы полны, экипажи катятся по всем направлениям; одни спешат на различные зрелища, другие — на прогулку. Кофейни наполняются публикой.
В семь часов снова наступает затишье, глубокое и почти всеобщее. Лошади напрасно бьют о мостовую копытами: город безмолвствует, шум точно заколдован чьей-то невидимой рукой. Но осенью это в то же время и самый опасный час, потому что на улицах еще нет сторожей, и с наступлением сумерек бывают случаи грабежей[30].
Начинает смеркаться, и в то время, как в Опере поднимаются декорации, толпы чернорабочих, плотников и каменщиков направляются к городским предместьям, к себе домой. Их башмаки, запачканные известкой, оставляют на мостовой белые следы, по которым можно узнать рабочих. Они ложатся спать в тот самый час, когда маркизы и графини приступают к туалету.
В девять часов вечера снова поднимается шум: это час разъезда из театров. Дома сотрясаются от грохота экипажей, но этот шум скоро смолкает. Высший свет в ожидании ужина делает краткие визиты.
Это также час, когда проститутки с обнаженными шеями, высоко поднятыми головами, накрашенными лицами, дерзкими взглядами и такими же жестами, не обращая внимания на огни освещенных лавок и реверберов, преследуют вас по грязной мостовой. Они обуты в шелковые чулки и плоские туфли. Их речь соответствует их жестам. Говорят, что невоздержание служит охраной целомудрия, что наличие этих бродячих женщин предотвращает случаи изнасилования; что не будь гулящих девок, мужчины стали бы соблазнять и увозить честных девушек. Правда, случаи похищения и изнасилования стали теперь редки.
Как бы то ни было, этот совершенно невероятный для жителя провинции срам происходит нередко у самых дверей какого-нибудь почтенного буржуа, и его дочери являются свидетельницами непостижимой распущенности. Они не могут не видеть и не слышать всего, что позволяют себе говорить распутные женщины. И что станется с рассуждениями философа о стыдливости?
В одиннадцать часов вечера — опять тишина. Это час, когда кончают ужинать. Это также час, когда все кофейни выпроваживают праздных посетителей, всех бездельников и рифмоплетов, отправляющихся домой, в свои мансарды. Публичные женщины, которые перед тем слонялись по улицам, осмеливаются теперь появляться только возле своих домов из боязни попасться на глаза сторожам, которые в этот неурочный час подбирают их. Это очень употребительный термин.
В четверть первого раздается стук карет тех, кто не играет в карты, а уже разъезжается по домам. Теперь город больше уже не кажется пустынным. Скромный буржуа, успевший было заснуть, просыпается от шума, но его дражайшая половина на это не сетует. Не один малютка-парижанин обязан своим появлением на свет неожиданному грохоту экипажей. Гром и здесь, как и в природе, является великим оплодотворителем.
В час ночи приезжают шесть тысяч крестьян с овощами, фруктами и цветами. Они направляются к Крытому рынку; лошади их устали, измучились; они сделали не меньше семи-восьми льё. Крытый рынок — это место, где Морфей никогда еще не отрясал своих маков. Здесь никогда не бывает отдыха, спокойствия, передышки. На смену огородникам являются торговцы рыбой; за ними — продавцы домашней птицы, позже мясники, специалисты по разделке мясных туш. Все парижские рынки получают провизию только с Крытого рынка: это всеобщий склад. В колоссальных корзинах, образующих целые пирамиды, переносится всякая снедь с одного конца города на другой. Миллионы яиц лежат в плетушках, которые поднимают, опускают, переносят с места на место, и, — о, чудо! — ни одно яйцо не разбивается.
Водка широкой рекой течет в харчевнях. Ее разбавляют водой, но зато сильно сдабривают для крепости перцем. Крестьяне и рыночные носильщики напиваются этой настойкой, более же воздержанные пьют вино. Стоит неумолчный гул. Ночные торги происходят в полном мраке. Получается впечатление, что все эти люди бегут от солнечного света, что они боятся его.
Продавцы свежей рыбы, можно сказать, никогда не видят дневного светила, так как уходят домой только тогда, когда огни реверберов начинают уже бледнеть. Но если на рынке никто друг друга не видит, зато все друг друга слышат, ибо кричат там во всю глотку, и нужно хорошо знать местное наречие, чтобы разобрать, откуда раздается зовущий вас голос.
Подобные же сцены и в тот же самый час происходят и на набережной ла-Валле. Там, вместо лососины и селедок, дело идет о зайцах, о голубях.
Этот беспрерывный шум представляет собой полный контраст со спокойным сном, каким спит остальная часть города, так как в четыре часа утра там бодрствуют только грабитель и поэт.
Дважды в неделю в шесть часов утра гонесские булочники{188}, эти кормильцы Парижа, привозят громадное количество булок; всем им надлежит быть съеденными в городе, так как увозить их обратно торговцам не разрешается.
Вскоре рабочие срываются с жалких коек, берут орудия своего ремесла и отправляются в мастерские.
Кофей с молоком (кто бы мог это подумать!) полюбился этим силачам.
На перекрестки улиц, при бледном свете фонарей, женщины приносят на спине большие жестяные сосуды с этим напитком, разливают его в глиняные горшочки и продают их по два су. Сахара в нем немного, но, тем не менее, рабочие находят этот кофей с молоком превосходным. Представьте себе, что артель лимонадчиков, ссылаясь на существующие уставы, всеми силами добивалась, чтобы эта вполне законная торговля была запрещена. Лимонадчики хотели сами продавать ту же чашку по пять су в своих зеркальных лавочках. Но рабочим нет надобности любоваться на себя в зеркала во время завтрака.
Как бы то ни было, обычай пить кофей с молоком укоренился и так распространился в народе, что напиток этот сделался постоянным завтраком всех ремесленников, работающих на дому. Они находят его выгоднее, вкуснее и питательнее всех прочих. Поэтому они пьют его в несметном количестве и говорят, что в большинстве случаев он служит им поддержкой вплоть до самого вечера. Таким образом, у них только две трапезы: завтрак и вечерний мясной винегрет с петрушкой, о котором я говорил выше.
Утром распутники выходят из публичных домов, выходят бледные, потрепанные, унося скорее страх, чем раскаяние; весь день они будут сожалеть, вспоминая о проведенной ночи. Но склонность к разврату или привычка — это тиран, который завтра вновь завладеет ими и медленным шагом потащит к могиле.
Игроки, еще более бледные, выходят из безвестных или знаменитых игорных домов. Одни бьют себе в грудь и в голову, бросая в небеса отчаянные взгляды, другие дают себе обещание снова вернуться к тому столу, за которым им сейчас повезло; но завтра он обманет их.
Запретительные законы всегда будут бессильны против этой злосчастной страсти, которая движется жаждой золота; она замечается во всех слоях общества. Ее поддерживает само правительство, устраивающее так называемые лотереи, но преследующее ее в то же время под другими названиями.
Удары кузнечного молота тревожат сон лентяев, пребывающих еще в постели. Если бы послушаться наших сибаритов, пришлось бы изгнать из города всех ремесленников, работающих напильником, запретить котельщикам паять кастрюли, каретникам — набивать крепкие железные обручи на колеса, а всем разносчикам — издавать на улицах громкие и резкие возгласы, которые бывают слышны как в самом верхнем этаже дома, так и в задних корпусах. Пришлось бы заглушить весь городской шум, чтобы не нарушать покоя нежащихся в постели бездельников и дать им возможность не расставаться с пуховиками вплоть до полудня, когда солнце находится в зените своего пути.
По тем же причинам им не хотелось бы слышать ни запаха шляпных мастерских, где валяют сукна, ни запаха кожевенных лавок, где употребляются растительные масла, ни мастерской лакировщика, ни парфюмерной лавки (хотя сами они пользуются косметикой), ни запаха лавок, где растирается нюхательный табак, так как он заставляет их чихать, когда они проходят мимо. Если бы выслушивали все притязания богачей, в столице оставили бы в покое одни только ворота, а улицы стали бы устилать войлоком до часу дня, то есть до того часа, когда лентяи расстаются с пуховиками или кушетками; в воздухе не должны были бы звучать колокола, и барабаны караульных, проходящих мимо их окон, должны были бы умолкнуть, так как только их экипажам полагается стучать, катясь по мостовой, и беспокоить по ночам спящих.
Каждое десятое, двадцатое и тридцатое число месяца с десяти до двенадцати часов дня вы всегда встретите на улице носильщиков с большими денежными мешками на спине, согнувшихся под тяжестью этой ноши. Они бегут, точно неприятельская армия собирается захватить город; это служит лишним доказательством того, что у нас еще не сумели создать те удобные и разумные денежные знаки, которые должны были бы заменить металл, предоставив ему, вместо того чтобы путешествовать из сундука в сундук, спокойно лежать в качестве недвижимого капитала.
Горе тому, кто должен в этот день платить по векселю и не имеет на руках денег! И пусть считает себя счастливым тот, кто смог расплатиться и у кого после этого осталось еще хоть одно шестиливровое экю.
Почти ежегодно около середины ноября наступает период катарральных заболеваний, вызываемых холодным сырым воздухом и туманами, задерживающими испарину. Многие от этого умирают, но парижанин, привыкший надо всем смеяться, называет эти опасные простуды гриппом, кокеткой, а два дня спустя грипп хватает весельчака и сводит его в могилу{189}.
Переход из жарких помещений и зрительных зал на свежий воздух делает задержку испарины почти неизбежной. Новая мода носить длинные манто в этом отношении превосходна: она уберегает от холода. Какие-нибудь быстрые движения были бы еще более верным предохранительным средством. Женщины, вынужденные ждать некоторое время своих экипажей, — очаровательные и хрупкие женщины (я вижу, как они дрожат от холода, стоя на ступеньках лестницы или под аркой подъезда) должны бы подумать о том, что их манто недостаточно теплы, чтобы уберечь от простуды.