Глава 9 Письма, пущенные вплавь
В те минуты, когда возле стадиона завершался митинг, устроенный “Мемориалом”, самолет Арнольда Еременко приземлился в Москве. Еременко жил в Магадане, дальневосточном городе, который некогда был “столицей” колымского ГУЛага. Пассажиры были утомлены десятичасовым перелетом в тесном и скрипучем аэрофлотовском лайнере. Единственная предложенная им еда состояла из стаканчика тархуна и жирного куриного крылышка. Но Арнольд вышел из самолета “в бодром настроении”. В Москве у него было важное дело.
Еременко возглавлял первое в Магадане некоммунистическое политическое объединение — “Демократическую инициативу”. Члены этого объединения решили “делегировать” его на XIX партконференцию. “Мы решили, что раз в стране начинается демократия, мы тоже имеем право быть услышанными”, — объяснял Еременко. Пустив по кругу шапку, единомышленники набрали Еременко 800 рублей на билет туда и обратно.
Перед отлетом Арнольд позвонил мне в Москву. Он сказал, что слышал мои статьи, переведенные на русский и прочитанные на “Радио Свобода”. Не мог бы я с ним встретиться? Разумеется, я согласился. Дело было не только в том, что человек, находившийся от меня почти в десяти тысячах километров, сумел заинтриговать меня. Мне давно хотелось поговорить с жителем Магадана. Для меня это название означало дальнюю даль: это был почти мифический аванпост, расположенный гораздо ближе к Лос-Анджелесу, чем к Москве. Зимы там длятся семь месяцев, минус сорок в январе считается еще умеренным холодом. В Магадане разворачивается действие двух книг из числа лучших работ о сталинизме: воспоминаний Евгении Гинзбург “Крутой маршрут” и романа ее сына Василия Аксенова “Ожог”. В каком-то смысле, писал Аксенов, “Магадан был самым свободным городом России: в нем жили спецпоселенцы и спецконтингент, СВЭ и СОЭ[44], националисты, социал-демократы, эсеры, католики, магометане, буддисты… люди, признавшие себя низшими рабами и, значит, бросившие вызов судьбе”. В июне 1988 года в Магадан все еще не пускали иностранцев. Попасть туда можно было только по официальной путевке МИДа — тем, кто выбирал этот путь, показывали потемкинские деревни. Летом 1944 года именно после такой поездки вице-президент США Генри Уоллес уверился, что Колыма замечательное место, а местный начальник НКВД, знаменитый генерал Гоглидзе — “очень приятный человек, знающий свое дело, добродушный и понимающий”.
Я встретился с Арнольдом возле памятника Ленина на Октябрьской площади, недалеко от дома, где я жил. Ему было немного за 50, серебристой сединой и красивыми чертами лица он напоминал Сизара Ромеро[45], а подвижностью и поджарой фигурой — боксера легчайшего веса.
— Вы Ремник? — обратился он ко мне. — Пойдемте, мне надо вам показать кое-что очень важное.
Арнольд так хорошо говорил по-английски, что, когда мы переходили на русский, мне казалось, что у него американский акцент. Возможно, он просто старался говорить попроще из жалости ко мне. По его словам, он учил английский в школе, “но в основном, слушая «голоса»” — “Радио Свобода”, “Голос Америки” и особенно Би-би-си. Очевидно, на Дальнем Востоке их глушили не так сильно, как в Москве. Пока мы шли ко мне домой, Арнольд рассказал, что родился в 1937-м, в год начала Большого террора. Его отец был инженером, его направили в Магадан как спеца. В то время в Магадане еще не хватало ни бараков, ни причалов для кораблей с заключенными, которые прибывали из Владивостока каждые несколько дней.
“Этот город — порождение «ГУЛаговского бума», врата ада”, — сказал Арнольд с пугающей улыбкой. Даже в конце весны вдоль берега оставался толстый слой льда. В такие дни пароходы не могли причалить и войти в доки, и зэки, часто босые и одетые в лохмотья, километр или больше шли по льду пешком. На лед выводили лагерный оркестр, который приветствовал новоприбывших маршами или вальсами.
После адского путешествия прибытие в лагерь было в некотором смысле облегчением. Арестантов из Москвы и европейской России везли на Дальний Восток в телячьих вагонах; дорога занимала не меньше месяца. Вагоны набивали битком, рассказывали, что иногда люди, умершие в пути от голода, из-за тесноты оставались в стоячем положении до самого конца. На пересылках в портах Тихоокеанского побережья инспекторы оценивали зэков. Как барышники перед торгами, они осматривали их зубы и глаза. Ощупывали бицепсы и ягодицы, проверяя, сохранился ли мышечный тонус после месяца в телячьем вагоне. В Ванино лагерное начальство в конце 1940-х заключило договор с некоторыми предприятиями на поставку 120 000 рабов в год.
Остальных заключенных грузили на пароходы, идущие в Магадан. Поскольку в 1930-е и 1940-е чистки стали обычным делом, слухи об этих морских перевозках достигали Москвы и других городов на “большой земле”. Но никакие слухи не способны были передать ужас этого пути. Румынский узник ГУЛага Михаэль Соломон писал о шоке, который испытал, когда его заталкивали в трюм парохода “Советская Латвия”, отправлявшегося в Магадан. Такой сцены, по его словам, “не могли вообразить ни Гойя, ни Густав Доре”: там были тысячи мужчин и женщин, в лохмотьях, полумертвые, покрытые волдырями и нарывами. “У подножия лестницы, по которой мы только что спустились, стояла гигантская лохань, и на ее бортиках, как птицы, в самых невероятных позах примостились женщины — они мочились или опорожняли кишечник на виду у охраны, стоявшей наверху. Ни у кого из них уже не оставалось ни стыда, ни смущения. Они казались полулюдьми-полуптицами, существами из другого мира и другой эры. Но, увидев, что к ним спускается мужчина, хотя такой же заключенный, как они, многие начали улыбаться, а кто-то даже попытался поправить волосы”.
Позже офицеры погрузили на пароход еще одну партию заключенных — на этот раз не “политических”, а убийц, воров, насильников, проституток. “Когда к нам в трюм хлынуло это месиво татуированных полуголых тел и кривящихся в обезьяньих ужимках рож, мне показалось, что нас отдали на расправу буйнопомешанным, — писала Евгения Гинзбург. — Густая духота содрогнулась от визгов, от фантастических сочетаний матерщинных слов, от дикого хохота и пения. Они всегда пели и плясали, отбивая чечетку даже там, где негде было поставить ногу. Они сию же минуту принялись терроризировать «фраерш», «контриков». Их приводило в восторг сознание, что есть на свете люди, еще более презренные, еще более отверженные, чем они, — враги народа! В течение пяти минут нам были продемонстрированы законы джунглей”. Когда подходило время еды, конвоиры подвозили к люку тележку с хлебом и бросали вниз “пайки”, как бросают пищу диким зверям.
Это медленное убийство продолжалось день за днем, во всех мыслимых формах. Случалось, пароход затирало во льдах вдали от берега, и у команды не было иного выхода, как ждать улучшения погоды и растягивать припасы, экономя на арестатантах. Это могло длиться неделями, а то и месяцами. Тысячи арестантов умирали от голода и болезней. Иногда охрана оставляла трупы в трюме вместе с живыми людьми. Иногда выбрасывала их за борт на лед, где они лежали и медленно разлагались, пока их не поглощало оттаявшее море. А корабль уходил на Магадан.
В таком мире и вырос Арнольд Еременко. “Корабли приставали к берегу все время, — рассказывал он мне за кофе у нас на кухне. — Я помню длинные колонны арестантов — по пять, шесть тысяч мужчин и женщин в рванье, изможденных, сходивших на берег и двигавшихся к баракам. Конвоиры всегда били их на улице. Иногда мы слышали пистолетные выстрелы. Иногда на улице лежал труп. Наверное, не было времени его убрать”.
Профессиональная карьера у Арнольда не складывалась. В начале 1960-х он изучал инженерное дело и иностранные языки. Но его уволили, и он начал зарабатывать фарцовкой — торговать на черном рынке. Его арестовали и дали срок, десять лет. После освобождения жить в Москве не разрешили, и он вернулся в родной Магадан. Унизительный опыт ареста и тюремного заключения и все большее понимание того, что жестокость, свидетелем которой он был в детстве, оставалась сущностной частью общественного порядка в Советском Союзе, подтолкнули Еременко к протесту, он занялся политической деятельностью. В 1981 году он написал книгу, в которой обличал КПСС, и распространил ее в самиздате. За это он получил еще два года тюрьмы.
Когда в Москве наконец началась перестройка, Арнольд нахально решил заняться реформами и в Магадане. Он основал “Демократическую инициативу”. Вместе с несколькими юнцами и женщинами-домохозяйками он стоял напротив здания КГБ и выкрикивал лозунги в громкоговоритель. Его уволили со стройки. Местные горком и комитетчики отнеслись к безработному инженеру и молодежи из “Демократической инициативы” как к вражеским захватчикам. Прослушивали квартиры, запугивали, сажали по ложным обвинениям.
Арнольд сказал, что мне стоит увидеть все собственными глазами. Я ответил, что всегда мечтал съездить в Магадан, но город по-прежнему закрыт.
— А вам и не нужно ездить, — ответил он. — Я вам покажу видео.
Он достал из чемоданчика видеокассету и спросил:
— У вас Бетакам или VHS?
Он пояснил, что один из членов “Демократической инциативы” купил на Аляске видеокамеру. “Это даже лучше газеты, которой у нас, конечно, нет”.
Пленка рябила и дрожала. Наконец камера сфокусировалась на толпе в тысячи две с половиной человек, стоявшей на главной городской площади. Площади Ленина, разумеется[46]. Плакаты выражали протест против того, что партийное начальство делегировало само себя на партконференцию в Москву. Был тут и Арнольд, требовавший в громкоговоритель, чтобы партия, которая является “единственной властью у нас в стране”, допустила также беспартийных активистов представлять Магадан в Москве. Другой демонстрант, указывая на “Белый дом” — сравнительно элегантное здание горкома партии, интересовался, почему “коммунисты всегда захватывают все добро”.
— Вот где живет мафия! — выкрикивал он. — Вот почему их денно и нощно охраняет милиция! Они преступники!
Еще один оратор потребовал, чтобы гостиницу для приезжавших в Магадан партийных чинов переоборудовали в детский сад. Расслышать все выступления было трудно. Милиция выставила неподалеку от митинга динамики и на полную громкость врубила советскую поп-музыку, в которой должна была потонуть демократия.
Драматическим моментом было появление на трибуне партийной чиновницы Людмилы Романовой, согласившейся выступить перед митингующими. Молодая женщина говорила с воодушевлением, но изъяснялась все на том же партийном языке. Она сообщила протестантам, что митинг устроен “без соответствующего разрешения партийных органов”. Но что трудящиеся “будут приглашены к участию” в обсуждении вопросов о новых школах и о других улучшениях бытовых условий.
Самые вежливые из демонстрантов кричали:
— Мы сыты по горло вашими обещаниями!
— Нам слова больше не нужны!
В ответ Романова строго напомнила о “советском законодательстве”.
— Вы должны знать, — сказала она, — что, согласно Конституции, политические права, данные гражданам, не должны ущемлять права других граждан!
Это никого не впечатлило: женщину освистали и согнали с трибуны.
Арнольд, показывавший мне видео, смеялся. Встав со стула, он показал на экране здание в правом верхнем углу кадра.
— Вот, — сказал он, — взгляните на это. Там в окнах видны кагэбэшники, они нас фотографируют.
На другой день Арнольд планировал пронести манифест и петицию “Демократической инициативы” на партконференцию. Мы стояли в нескольких сотнях метров от Кремля и смотрели, как черные лимузины с партийными делегатами въезжают в ворота.
— Нет, туда меня не подпустят, — констатировал Арнольд.
Оставив свои материалы в “приемной” ЦК КПСС, он пошел бронировать обратный билет в Магадан. Потом у меня дома мы смотрели фрагменты конференции по телевизору. Мы были как футбольные фанаты в первый день нового года[47]. Мы не могли оторваться от экрана. Арнольд шикал на партийных мумий и ободрял либералов.
— Сказать вам, что погубит этих людей? — сказал он. — Ступор! Однажды они просто сползут со сцены.
Как и большинство московских либералов, Арнольд горячо поддерживал намерение Горбачева обновить законодательство, но опасался, что партийная верхушка сведет этот план на нет. Он с удовольствием следил за тем, как Ельцин сцеплялся с Егором Лигачевым, как просил о восстановлении в ЦК и призывал к более быстрой и радикальной демократизации. Завороженный предстоящей задачей, Ельцин, упрямо выпятив подбородок, стоял на своем. В своей речи он вспомнил Николая Бухарина и других старых большевиков, расстрелянных в годы террора, а при Горбачеве восстановленных в партии: “Товарищи делегаты! Реабилитация через 50 лет сейчас стала привычной, и это хорошо действует на оздоровление общества. Но я лично прошу политической реабилитации все же при жизни”.
Кроме того, Ельцин обрушился на Лигачева, за то, что тот ставил ему палки в колеса и в целом противился реформам. Лигачев, взяв слово, ответил ему: “Борис, ты не прав!” На телевизионной картинке это выглядело, словно уличный хулиган задирает мощного тяжеловеса. Лигачев был в ярости, он обвинял Ельцина в том, что на заседаниях политбюро тот отмалчивался. Партийная номенклатура в зале шумно одобряла выступление Лигачева, но в глазах большей части населения героем был Ельцин.
Еременко наслаждался этим раскрепощающим представлением. Подобно миллионам сограждан, он с радостью наблюдал, как партия наконец-то начала пожирать сама себя, выставляя напоказ свои язвы и дрязги прямо в телеэфире. Позволив возвести памятник жертвам режима, партия, вопреки собственному намерению, начала эпоху национального покаяния.
“По крайней мере, конференция не стала провалом”, — сказал мне Еременко по телефону из аэропорта. Я повторил, что по-прежнему хочу приехать в Магадан. “Так что скоро увидимся”, — заметил я, и мы оба засмеялись. Казалось, что такая возможность представится еще не скоро.
Победа “Мемориала” на партконференции не могла не радовать, но даже руководство движения понимало, что она далась как-то слишком легко, и это было подозрительно. Статья Михаила Гефтера в сборнике “Иного не дано” называлась “Сталин умер вчера”. Это название говорило о том, что всё и все в Советском Союзе по-прежнему были заражены сталинизмом. Каждая фабрика и каждый колхоз, каждая школа и каждый детский дом функционировали на сталинистских принципах гигантизма и жесткого контроля. При всяком взаимодействии — в магазинах, автобусах, при простейших коммуникациях — люди относились друг к другу недоброжелательно и с подозрением. Это тоже был сталинизм. И вот теперь люди начали вслух задаваться вопросом о достоинствах такой жизни. Только теперь им позволили открыто высказать свои сомнения — в газетах, в книгах, на телевидении. “Сталинизм сидит в нас глубоко, — сказал мне Афанасьев после партийной конференции. — Избавиться от этого духа сложнее всего. По сравнению с этим добиться от партии согласия поставить памятник жертвам — плевое дело”.
Я познакомился с азербайджанским кинорежиссером Тофиком Шахвердиевым, сделавшим документальный фильм “Сталин с нами”. Он объездил всю страну, снимая интервью со сталинистами. Говорил с донским казаком, с тбилисским таксистом, с бывшим охранником, караулившим Бухарина на судебном процессе. В фильме в одной из сцен несколько ветеранов, сидя за столом, поют песни о Сталине. Видно, с каким чувством они поют.
Я рассказал Тофику о моей одержимости Кагановичем. Он не стал смотреть на меня свысока, а рассмеялся и сказал: “Я тоже пытался. Но он никогда не открывает дверь”. В то время “Московские новости” и другие газеты, используя интервью и опросы, пытались узнать, как общество относится к Сталину. Сама идея изучения общественного мнения была еще в новинку. Но опросы были примитивны, и я подумал, что Тофик вполне может рассказать мне о сталинистах. Кто они такие? Чего они хотят?
“Тех, кто открыто защищает Сталина и по-настоящему им восхищается, не так много, — ответил мне Тофик. — Но если иметь в виду людей, для которых главное — чтобы был порядок, то таких в Советском Союзе наберется добрая половина населения. Мы теперь любим поговорить про «демократию» и «плюрализм». Но мало кто действительно способен жить без того чувства защищенности, которое дают полный порядок и контроль. В каком-то извращенном смысле нынешние диссиденты и нонконформисты — это как раз сталинисты. Мы, демократы, стали думать одинаково. Настоящее положение вещей мы игнорируем или высмеиваем. Но рядом с нами продолжают жить сталинисты: они идут против течения и становятся, как это ни странно, диссидентами. И ореол диссидентства сообщает им некое благородство. Они верили в великую цель, в построение великого коммунистического общества. Для них демократия и капитализм — это эксплуатация бедных богатыми, в то время как у нас — бедные все. Для них отсутствие жесткой руки означает проституцию, СПИД, эмиграцию на Запад. Самосознание сталинистов существует благодаря их связи с памятью о великом человеке. Когда раб целует руку господина, который сечет его, он получает частицу власти этого господина. Приобщается к его величию”.
Местом, где присутствие Сталина ощущалось в том числе физически, была Грузия. Как все иностранные московские репортеры, я посетил родину Сталина, Гори. Как будто это могло мне помочь что-то понять. Гори находится от грузинской столицы Тбилиси в часе езды по горной дороге.
Главная достопримечательность Гори была одним из самых замечательных образцов китча. В 1936 году горийские партийные власти, получившие некоторое денежное вспомоществование из Москвы, перенесли родовой дом Сталина — дом из двух комнатушек — в центр города. Чтобы превратить эту лачугу в “Олимпийский чертог”, партия обрамила ее неоклассическими колоннами. Убранство самих комнат должно было свидетельствовать об истинно ленинской скромности Сталина. В одной комнате стоял простой деревянный стол, в другой висел портрет Сталина с матерью — женщиной с пронзительным взглядом, с черным покрывалом на голове[48]. Находившийся дверь в дверь огромный Музей Сталина, грандиозностью не уступавший колоннам, был закрыт — как сказал мне охранник, “думают, что с ним делать”.
Посетители, закончившие осмотр сталинского жилища, сидели в парке под деревьями и ели сосиски и яблоки. Никто из тех, с кем я говорил, не имел ничего против Сталина. Люди говорили, что такой человек нужен стране, чтобы положить конец “беспорядку”. Фабричный рабочий, с которым я разговорился, показал мне татуировку у себя на груди: искусный двойной портрет Ленина и Сталина. Я спросил у рабочего, как насчет портрета Горбачева. Может быть рядом?
— Горбачева? — переспросил он. — Да я его имя не наколю и на заднице.
Сталин, чье настоящее имя было Иосиф Виссарионович Джугашвили, родился 21 декабря 1879 года[49]. Отец его был пьяницей, избивавшим жену. Он умер молодым[50]. Любимой книгой Сталина в детстве была повесть Александра Казбеги “Отцеубийца” — она рассказывала о грузинском герое-мстителе по прозвищу Коба. Прочитав эту книгу, Сталин потребовал, чтобы друзья называли его Кобой. “Коба стал его кумиром”, — вспоминал его друг детства. Ближайшие партийные соратники Сталина продолжали называть его Кобой — иногда до самого дня своего расстрела.
Сталин учился в духовной семинарии. Монахи отмечали, что он был груб и дерзок. Его мать мечтала о церковном поприще для сына. Когда в 1936 году он, уже будучи главой государства и планируя Большой террор, навещал мать, та сказала: “Жаль, что ты не стал священником”.
В 1895 году Сталин написал такие стихи:
Но твердо знай: кто был однажды
Повергнут в прах и угнетен,
Еще сравняется с Мтацминдой,
Своей надеждой окрылен[51].
В 1926 году от Сталина ушла жена Надежда. Он умолял ее вернуться, но при этом позаботился о том, чтобы за ней следили агенты ОГПУ. Через шесть лет они поссорились: Надежда обвиняла мужа в жестокости по отношению к украинским крестьянам. После ссоры она вышла из комнаты и застрелилась. Ее дочь Светлана впоследствии писала: “Смерть мамы страшно ударила его, опустошила, унесла у него веру в людей и в друзей. Он всегда считал маму своим ближайшим и верным другом, — смерть ее он расценил как предательство, как удар ему в спину. И он ожесточился”.
Много лет Сталин жил в Кремле один. Его охранник рассказывал, что Сталин лично прослушивал телефоны своих советников, тратя на это по многу часов в день. А офицер госбезопасности и охранник Сталина Алексей Рыбин написал в статье, опубликованной в журнале “Социологические исследования”, что Сталин любил говорить своему водителю, чтобы тот подсаживал по пути пожилых женщин и подвозил их домой, — “такой он был человек”, по словам Рыбина.
“Правда”, следуя гомерической традиции, награждала Сталина магическими именами, называя его Вождем и Учителем всех трудящихся, Отцом народов, Мудрым Вождем советского народа, Величайшим Гением всех времен и народов, Величайшим Полководцем всех времен и народов, Корифеем наук, Верным Соратником Ленина, Преданным Продолжателем Дела Ленина, Горным Орлом, Лучшим Другом Детей.
Многие западные интеллектуалы слишком охотно закрывали глаза на сталинские зверства. Джордж Бернард Шоу, приехавший в СССР в разгар искусственно вызванного голода, подняв глаза от тарелки в гостинице “Метрополь”, весело произнес: “Ну и где вы здесь видите нехватку продовольствия?” Леди Астор, путешествовавшая с Шоу, спросила у Сталина во время их встречи:
— Когда вы перестанете убивать людей?
— Когда в этом отпадет необходимость, — отвечал Сталин.
Леди Астор быстро сменила тему и спросила у Сталина, не мог бы он помочь ей найти русскую няньку для ее детей.
После личной встречи со Сталиным Герберт Уэллс заявил: “Я никогда не встречал человека более искреннего, порядочного и честного”. Американский посол в Москве Джозеф Дэвис писал о Сталине: “Ребенку бы понравилось сидеть у него на коленях, а собаке ласкаться у ног”.
Сталин был ростом в 162 сантиметра, но хотел, чтобы на парадном портрете его изобразили высоким, с мощными руками. Художник Налбандян показал фигуру Сталина с выгодного ракурса; сильные руки сложены на уровне живота. Других своих портретистов Сталин расстреливал, а написанные ими портреты приказывал сжечь. При этом он своей рукой вписал в книгу “Иосиф Сталин. Краткая биография” такие слова: “Сталин… не допускал в своей деятельности и тени самомнения, зазнайства, самолюбования”.
Сталин умер от кровоизлияния в мозг 5 марта 1953 года. Однажды он назвал вегетарианцами революционеров, которые не желали применять террор в качестве политического инструмента. По подсчетам Роя Медведева, число жертв Сталина достигало 40 миллионов. Солженицын называл гораздо большее число: 60 миллионов. Споры продолжаются до сих пор[52].
Гвоздем сезона стал судебный процесс. С самого прихода к власти Горбачева отставной харьковский адвокат Иван Шеховцов подавал в суд на публичных деятелей и газеты за “клевету на Сталина”. На этих исках, шестнадцати в общей сложности, он сделал себе имя. Последним был иск к газете “Вечерняя Москва”.
СТАЛИН — ОТЕЦ НАРОДА
КЛЕВЕТА — ГРЯЗНОЕ ОРУДИЕ АНТИСТАЛИНИСТОВ
— Уберите плакаты, — распорядился судья.
Шеховцов сидел за столом для свидетелей и делал пометки в блокноте. К его пиджаку была приколота колодка с орденами — в войну он был наводчиком противотанкового орудия, воевал на Прибалтийском и Украинском фронтах, был ранен, потерял часть легкого. В зале суда все скамьи были заняты сторонниками Шеховцова. В основном это были пожилые мужчины и женщины, почти у всех были орденские колодки и медали. Требование убрать плакаты их раздражило, и они отыгрались, начав громко переговариваться. Отпускались злые замечания о евреях и армянах, о Раисе Горбачевой, о “Мемориале”. В руках у них были праворадикальные журналы: националистический “Наш современник” и сталинистская “Молодая гвардия”. Много перешептывались о том, еврейка ли женщина, представлявшая интересы ответчика, “Вечерней Москвы”. Решили, что еврейка. Кто ж еще.
“Мы жизни отдавали, строя социализм, а теперь эти люди — Афанасьев, Адамович, Коротич — пытаются социализм уничтожить, и у них это получается!” — сказала мне в перерыве женщина по имени Валентина Никитина.
Она тоже была ветераном войны, имела ордена и медали. По ее словам, в войну она потеряла много друзей и родных — “половину всех, кого знала”. Она не допускала и мысли о реформировании, а тем более демонтаже системы. “Эти люди — как венгры в 1956-м. Они затевают контрреволюцию. Большинство наших граждан поддерживают Сталина, строителя социализма. Почти все кулаки были евреи. Энкавэдэшники на Беломорканале были евреи! Начальник там был еврей! И главный инженер тоже еврей! Если бы евреи все переехали в автономную область, им бы там прекрасно жилось!”
Я поблагодарил ее за высказанные соображения и обернулся к Шеховцову. У того был надменный и скучающий вид. Он барабанил пальцами по столу, демонстрируя трем судьям свое превосходство. Адвоката у Шеховцова не было. Он сам был своим защитником.
Наконец женщина из “Вечерней Москвы”, сидевшая в паре метров от Шеховцова, встала и сообщила судьям, что ее адвокат не сможет явиться на заседание. Нельзя ли перенести слушание?
— Он в отпуске, — неуверенно добавила она.
Шеховцов закатил глаза. Среди его сторонников раздались смешки и шиканье. Судья назначил дату нового слушания.
— Ну и чушь! — пробормотал мой сосед. Мы все встали с мест. Женщина из “Вечерней Москвы” быстрым шагом, опустив голову, шла к выходу сквозь толпящихся в зале активистов.
— Клеветница! — шипели ей вслед. — Позор!
На парковке сторонники Шеховцова, развернув плакаты, праздновали победу. Я подошел к Шеховцову и представился.
“Вероятно, вы хотите взять у меня интервью, — сказал он. — Что ж, я не откажусь, если вы подбросите меня до вокзала. И, если вы не возражаете, я бы хотел перекусить”.
Я спросил Шеховцова, зачем ему все это нужно. Зачем он тратит все свои деньги и силы на суды, которые всегда проигрывает? Он посмотрел на меня без тени возмущения, скорее с сочувствием. Я, в конце концов, был иностранец — что с меня взять.
“Я восстанавливаю историческую правду, — начал он. — Я не знал ни одного репрессированного. Сейчас в газетах пишут, что у каждой семьи был хотя бы один знакомый, которого подвергли репрессиям. Я лично обошел сто пятьдесят семей в Харькове, и никто мне не сказал, что ждал стука в дверь. Те цифры, которые вы сейчас слышите, — чистая ложь. В 1929 году, во время коллективизации, моего деда выселили и отправили в ссылку. Но с нами делились одеждой и едой, и через шесть месяцев мы вернулись к себе. Во время этой ссылки мой брат умер от воспаления легких, но моя мать никогда не винила в этом Сталина. Виноваты были местные власти! Моей матери 86 лет, и она понимает это своим женским чутьем!
С точки зрения практической деятельности Сталин сделал даже больше Ленина. Но это, конечно, оттого, что он дольше прожил. Я постоянно получаю письма от людей, которые тоскуют по жизни при Сталине. Они знали радость труда, любили Родину, жили с высоко поднятой головой, пели патриотические песни. А теперь никто не поет. И дело не в том, что у нас нет песен. Нет веры! Люди забывают, и им нужно напоминать. В 30-е я был пионером, потом комсомольцем. В стране был небывалый подъем патриотизма. Люди были готовы жертвовать личным ради всеобщего блага. Люди думали о великих целях, о прекрасном будущем, поэтому терпели. Сталин с нами, Сталин нас поддержит. Вот мировоззрение моего поколения! Мы шли в бой с его именем на устах. Он принял Россию с деревянной сохой, а оставил с атомной бомбой. Такого человека нельзя очернять. Молодые должны знать свою историю”.
Самый знаменитый иск Шеховцова был против Алеся Адамовича — белорусского писателя, одного из лидеров “Мемориала”. Шеховцов утверждал, что Адамович оклеветал Сталина в фильме “Очищение”. Адамович для него был “худшим типом лжеца”: человеком, которому по возрасту “положено знать, как все было”, но который стремится сбить с пути истинного советскую молодежь.
“Люди разучились сами узнавать истину, — говорил Шеховцов. — Слушают Коротича и Евтушенко. Не читают правдивые курсы истории, которые публикует Институт марксизма-ленинизма”.
А что насчет Сахарова? Ведь он номинально был председателем “Мемориала”. Ему, выходит, тоже нельзя доверять?
“При Брежневе Сахарова сослали в Горький, чтобы он не разбалтывал секреты о нашей ядерной программе и не клеветал на строй, — откликнулся Шеховцов. — Теперь по указанию Горбачева его вернули в Москву. Но Сахаров в отместку очерняет нас. Он руководит главной силой в стране — «Мемориалом». А «Мемориал» может когда-нибудь превратиться в альтернативную партию”.
Шеховцов добавил, что знает Нину Андрееву и считает ее “хорошим тружеником”. Я понял, что он и впрямь с ней знаком, услышав, что “большинство тех, кто клевещет на Сталина и Родину, — евреи”.
Через несколько недель Шеховцов позвонил мне с новостями. Он выиграл суд против “Вечерней Москвы”. Суд признал, что газета опубликовала клевету — но не на Сталина, а на самого Шеховцова: она утверждала, что в бытность прокурором Шеховцов действовал “сталинистскими методами”. Газета поместила длинное опровержение. Довольный Шеховцов сказал, что одержал большую победу — защитил себя, а главное, “доброе имя Сталина”.
“Я перестану бороться в тот день, когда умру”, — сказал он.
На этом суде я познакомился с женщиной, которая назвала себя “почитательницей Сталина”. Ее звали Кира Корниенкова, и она пригласила меня на обед. Это была почтенная дама лет шестидесяти. Категоричная, суровая, с очками в проволочной оправе и пучком на затылке, она напоминала учительницу чистописания, которая никому не ставит пятерок. Квартира у нее была полутемная, неуютная, вся заваленная книгами. Кроме хозяйки там жили два волнистых попугайчика — Ташка и Машенька. “Мои детки”, — сказала Кира Алексеевна, ткнув пальцем в клетку. Она никогда не была замужем — никогда к этому не стремилась. “Я хотела быть свободной, — объяснила она. — Когда живешь с родными, они тебе мешают. Становятся обузой. У меня есть жизненная программа, и я ее выполняю”.
Если ей и была ведома страсть, то единственным предметом этой страсти был Сталин. “Я всегда любила его. Я посвятила жизнь ему и его памяти”. Кира Алексеевна, конечно, опоздала родиться. Дни напролет она просиживала в Библиотеке имени Ленина, изучая “возмутительные” обвинения западных и советских авторов, писавших о Сталине. Медведев, Солженицын, Афанасьев, Рогинский в ее глазах были врагами. Она хотела опровергнуть “всю их писанину о том, что Сталин убил миллионы. Он этого не делал. Он боролся только с врагами народа”. Время от времени она писала письма в ЦК, в которых жаловалась на то или иное высказывание в либеральной прессе.
— Чувствуйте себя как дома, — сказала она, оставляя меня в компании попугайчиков и уходя на кухню готовить. В комнате повсюду были изображения Сталина. Сталин в детстве. Сталин с Лениным в Горках. Сталин на первой странице “Правды”. Сталин в белом кителе. Еще сотни фотографий хранились у нее в альбомах и обувных коробках. Стопки фотографий были перевязаны лиловыми шелковыми лентами.
— Я никогда не видел ничего подобного! — вежливо крикнул я, словно мне было предложено полюбоваться хозяйским Матиссом.
— У меня очень много фотографий! — отозвалась Кира из кухни. — Вы смотрите, смотрите!
Она почти бегом вернулась в комнату, лицо ее заметно раскраснелось. Она начала перебирать фотографии.
— Вот смотрите! — говорила она с восторгом, поднося карточки чуть ли не к самому моему носу. — Тут на каждой — свое выражение, здесь все этапы жизни великого человека.
Подобно тому как поклонники Вагнера ежегодно съезжаются в Байройт, Корниенкова каждый год совершала паломничество в Гори. Случалось, что она ездила туда и дважды в год: в годовщину смерти Сталина и на День победы. “У меня много единомышленников. В 1979 году мы собрались там, чтобы отметить его столетие. Я думаю, в Музее Сталина в тот день побывало больше тридцати тысяч человек. Те, кто хочет поставить памятник так называемым жертвам Сталина, должны об этом задуматься. Не нужно ставить памятник тем, кто сидел в тюрьме. Они отвечали за свои преступления. Не нужно ставить памятники раскулаченным богачам. Памятники нужно ставить коммунистам. Предатели памятников не заслуживают”.
Кира положила нам тушеное мясо с картошкой. Между делом она упомянула и о том, что двое ее родственников были отправлены в лагеря. Их преступление состояло в опоздании на работу.
“И поделом им”, — убежденно сказала Кира. Я промолчал. Ташка и Машенька свиристели в клетке. Кира возмущено проговорила: “Это что, Сталин виноват, что мои дядья пьянствовали ночью, а утром опоздали на работу? Их следовало наказать. Я люблю порядок. Я — за настоящий порядок, за железную руку, ну или какую-то там еще. Я за то, чтобы люди отвечали за свои дела”.
Еда была очень вкусной, но Кира Алексеевна к ней не притрагивалась. Она читала мне лекцию. Она вошла в раж. “Как бы я хотела, чтобы мы снова жили в такие времена! — говорила она. — Когда смотришь документальные фильмы, видишь, как люди были воодушевлены, как счастливы. У них лица сияли. Инструменты были плохие, но они работали, любили работать. А теперь мы думаем, что работа — это «мартышкин труд». Люди были счастливы, рапортуя Сталину о своих достижениях. Когда Сталин умер, мне было всего 18 лет, но я видела, как работала моя мать. Она работала не потому, что чего-то боялась, для нее это было в радость. Парады на Красной площади — одно из счастливейших воспоминаний”.
Я спросил у Киры, видела ли она живого Сталина. У нее увлажнились глаза, как будто на нее нахлынули воспоминания о юношеской любви. “В последний раз я видела Сталина в 1952 году. Я помню, какое настроение было у рабочих, когда поначалу они не увидели Сталина на трибуне мавзолея. Это было горе. Но потом он вышел, и вы себе не представляете, как мы ликовали! Он ведь был уже немолод, и мы приветствовали его с такой радостью! Мы выполняли поставленные им задачи. Мы были готовы полететь ради него на Луну. Мы любили Сталина и верили в него всем сердцем”.
Я спросил у Киры, как она пережила известие о смерти Сталина. Она стала отвечать и, рассказывая, все время плакала. Когда она услышала ужасное известие, то просто заболела и несколько дней пролежала дома.
“В день похорон я вышла на улицу. Гудели все заводские сирены, — вспоминала она. — Так делали, когда рабочий навсегда покидал завод. А тогда это было в знак траура по Сталину. Разве можно испытывать такую любовь к нынешнему вождю. Вот все получают зарплату, а еды в магазинах нет. Как можно верить в таких правителей? Я верю своим глазам”.
После обеда Кира рассказала, что дружила — “ну, мы были не друзьями, но товарищами” — с некоторыми родственниками Сталина. Она даже побывала однажды на даче у Молотова. По ее словам, у него были “глаза мудреца”. До самой своей смерти, а умер он в возрасте 96 лет, Молотов говорил всем, кто к нему приезжал, что Сталин действовал совершенно правильно. Было много врагов, а врагов надо уничтожать.
Но разве не случалось ошибок, спросил я у Киры Алексеевны. Неужели Сталин не сделал ни одной ошибки?
“Ошибки? — переспросила она. — Одну сделал. Он слишком рано умер”.
Среди присутствовавших в зале суда в тот день был еще один человек, с которым мне хотелось познакомиться: внук Сталина Евгений Джугашвили. В Москве жили четверо внуков Сталина: домохозяйка, врач, театральный режиссер и этот Джугашвили. Первые двое[53] от встречи отказались. Я смог повидаться с режиссером — тихим худощавым человеком по имени Александр Бурдонский. Мы разговаривали в его кабинете в Театре Советской армии — огромном здании в форме пятиконечной звезды. Всю жизнь он старался отмежеваться от родства со Сталиным. Он взял фамилию матери. (“Мне кажется, «Бурдонский» звучит приятнее, чем «Сталин». Вы не находите?”) Он бросил военное училище и всегда стремился смотреть на Сталина “взглядом художника”.
“Мне приходится нести эту ношу, но я ведь не виноват в том, что у меня такой дед. Я думаю и веду себя как нормальный человек. Никаких радикальных соображений о Сталине у меня нет. Я пытаюсь понять его как феномен. Понять его мне помог «Ричард III» Шекспира. Даже не столько сама пьеса, сколько биография Ричарда. Он родился с горбом, но был способным человеком и хорошо соображал. И поэтому хотел доказать, что имеет право быть со всеми на равных”.
Если Бурдонский и не вытеснил из своего сознания постоянную мысль о Сталине, он хотел думать, что ему это удалось. Я не встречал человека, который говорил бы о Сталине с такой скукой в голосе и так отстраненно. “Если рассматривать это как феномен культуры, — бесцветным тоном говорил он, — будет наивно представлять Сталина воплощением чистого зла, после того как его провозглашали лучшим другом всех народов, детей, животных, наиболее выдающейся личностью нашей эры и так далее. Я думаю, он верно претворял в жизнь идеи Маркса. Увы, это был единственный способ их воплотить…”
Лишь однажды Бурдонский публично выказал свое недоброжелательство: это было во время телевыступления, когда он недвусмысленно дал понять, что своего деда презирает. Его родственников-сталинистов это привело в ярость. Когда я позвонил Евгению Джугашвили, он предупредил: “Только одно. Не говорите со мной об этом пидорасе, моем двоюродном брате. Он предал Сталина. Своего деда”.
Отцом Евгения Джугашвили был Яков, старший сын Сталина. Яков воевал, попал в плен. Когда Сталин не захотел или не смог его обменять, Якова казнили[54]. В день, когда я встретился с Евгением Джугашвили, он готовился оставить свой пост в Министерстве обороны, уйти в отставку в 55 лет и переехать в Тбилиси. Человек, открывший мне дверь, выглядел в точности как Сталин, разве что был несколько худее и носил не густые усы, а тонкие усики. Но сходство все равно было пугающим. Он был одет в военную форму и поначалу держался с такой важностью, будто был членом политбюро. Мы вошли в комнату, где висело несколько портретов Сталина, а книжный шкаф был забит книгами по истории КПСС и Советской армии, вышедшими в сталинское время. В комнате стоял простой стол, на нем — стопка чистых листов и несколько отточенных карандашей. За стол мы и сели.
— Так, какой у вас первый вопрос? — спросил он, сверля меня глазами. Его нельзя было заподозрить в наивности: он понимал, что ничего хорошего от посещения американского репортера ждать не следует, и, вероятно, был прав. Но я не видел смысла в том, чтобы вступать с ним в конфронтацию. Я просто спросил, что он думает о своем деде и об обвинениях, предъявляемых ему в статьях и внутри партии. Этого вопроса он и ждал.
“Я всегда обожал Сталина, — ответил он. — Никакой съезд, никакая книга, никакая журнальная статья этого не изменит, не заставит меня в нем сомневаться. Прежде всего он мой дед, и я им восхищаюсь”.
Солженицына он назвал “аморальным подонком”, а о Горбачеве высказался так: “Очевидно, что авторитет партии подорван. Рыба, говорят, гниет с головы. А когда рыба сгнила, ее выбрасывают. Все к тому идет. Думаю, в конце концов партия будет распущена”.
У Джугашвили нашлась “пара ласковых” для всех публичных фигур: Шатрова, Афанасьева, Сахарова, Ельцина, руководителей “Мемориала”. Он долго говорил о недавних пьесах и телепрограммах, которые очерняли его деда. Он явно за всем этим следил. Единственным светлым моментом за последнее время было его участие в грузинском фильме: он исполнил там роль Сталина.
“Про меня говорят: яблоко от яблони!” — произнес он и вновь пристально на меня посмотрел. На секунду мне показалось, что передо мной действительно сам Сталин. Но Джугашвили сам разрушил это впечатление.
— Ну, хватит! — и он стукнул кулаком по столу. Его лицо расплылось в странной ухмылке. — Ты мне нравишься! Я так решил. И теперь ты будешь моим гостем!
В Грузии гостеприимный хозяин обычно проводит гостя по своим владениям, по дому. Внук Сталина показал мне свою кухню, а потом полки в ванной.
— Я сам их смастерил! — сказал он, любовно касаясь полок, словно это был приз, полученный в телешоу. — А тут у меня спальня… тут — гостиная! Кстати, знаешь, я ведь ничего не получил от того, что я внук Сталина. Но, конечно, когда мне понадобилась квартира, я написал письмо Брежневу. Мне дали вот эту квартиру. И передвинули меня вперед в очереди на машину. Так что не все так плохо. Ну вот, мы снова на кухне.
Джугашвили вытащил из-под стола канистру с самогоном. “Это чача”, — пояснил он. Затем он вручил мне арбуз, и мы двинулись в гостиную.
— Разливай чачу, — сказал Джугашвили. Сам он принялся нарезать кривым ножом толстые ломти арбуза. Ломти он посолил.
Поднявшись, он замер с рюмкой в руке. Я тоже встал.
— Выпьем за дружбу народов! — провозгласил он. Почему бы и нет, подумал я, и мы опрокинули наши рюмки с тбилисской чачей. По первому впечатлению она не показалась мне такой же крепкой, как русская водка.
Джугашвили вновь поднялся.
— В грузинском доме тосты произносит хозяин, — сказал он, — а в моем доме второй тост всегда за Сталина!
Я почувствовал тошноту и слабость в ногах. Но не опустил рюмки и смотрел хозяину дома в глаза.
— Советский Союз принял на себя главный удар в войне, а во главе страны стоял Сталин, — продолжил Джугашвили. — Он получил отсталую страну, где крестьяне ходили в валенках, и сделал ее великой. А мы его проклинаем. Этих людей нужно наказать, обличить их ложь! Я думаю, придет время, когда советские люди дадут всему свою справедливую оценку. Ну, за Сталина!
— За Сталина, — отозвался я. Да простит меня Бог.
В конце 1988 года отделения “Мемориала” были уже в 200 с лишним советских городах. Между мемориальцами начинался спор о том, стоит ли ограничиваться периодом сталинских репрессий или говорить обо всех событиях — от первых арестов и казней при Ленине до смерти в лагере в декабре 1986 года писателя-диссидента Анатолия Марченко. Другими словами, некоторые члены “Мемориала” начинали говорить не только о “сталинских отклонениях”, но и о преступной сущности всего советского режима.
В “Новом мире”, “Неве” и других журналах начали выходить статьи, критиковавшие не только Сталина, но и Ленина и саму революцию. В январе 1989 года Юрий Афанасьев председательствовал на двухдневном конгрессе “Мемориала”. Один из руководителей политбюро, Вадим Медведев, пытался не допустить проведения этого конгресса, приводя невразумительные причины: “не разрешено”, “не санкционировано”. Сахаров позвонил Медведеву и сообщил, что политбюро здесь ни при чем. “Если вы не пустите нас в зал, мы проведем конгресс в квартирах по всей Москве”, — сказал академик. Медведев сдался, и конгресс состоялся. КПСС теряла контроль над историей, а партия, которой неподвластно прошлое, не может быть уверена и в будущем.
Но, несмотря даже на то, что “Мемориал” расширил область своих исследований, его главная цель не изменилась: отдать дань памяти погибшим, возвращать им имена. Некоторые молодые историки и волонтеры работали самостоятельно: они собирали сведения об арестах, казнях, ссылках. Другие тщательно изучали учебники истории и добились впечатляющих успехов: партии пришлось согласиться переписать школьные и вузовские учебники, отменить государственные экзамены по общественно-политическим дисциплинам, а некогда обязательные университетские курсы по марксистско-ленинской философии и научному коммунизму стали такими же факультативными, как курсы по плетению корзин.
Никто не понимал задачи “Мемориала” так буквально, как журналист Александр Мильчаков, сын генерального секретаря ЦК ВЛКСМ, начальника одного из крупных промышленных ведомств. Мильчаков вырос в Доме на набережной. Ребенком он видел охранников во дворе: при себе у них были футляры, будто бы для скрипок. “На самом деле в футлярах были автоматы, — рассказал он мне. — Они всегда были готовы к делу”.
50-летний Мильчаков по-прежнему жил в той же квартире, где вырос. Один из главных активистов в “Мемориале”, Мильчаков решил ограничить свои расследования единственной темой. В книге “К суду истории” Рой Медведев утверждал, что в разгар чисток в конце 1930-х убивали около тысячи человек в день. Мильчаков хотел знать, где похоронены расстрелянные в Москве.
Отец Мильчакова был арестован и провел 15 лет в ссылке. “Когда шли аресты, мне было лет восемь или девять, но я был любопытным мальчиком и много времени проводил во дворе. Я видел, как реагировали другие мальчики, когда уводили их родителей. В то время каждую ночь был слышен топот сапог на лестнице. Энкавэдэшники почему-то никогда не пользовались лифтом. Я отчетливо помню, как моего отца вели вниз по лестнице, не вызывали лифт. И каждую ночь мы прислушивались к этим шагам. Большинство родителей верили, что в партию действительно проникли враги, что идет настоящая политическая борьба. Их всегда удивляло, когда кого-то арестовывали. Но удивлялись они только тому, что человек, которого они считали честным, оказывался предателем. Когда арестовали моего отца и конфисковали наше имущество, нас, детей, выгнали из нашей квартиры. Мы сидели во дворе на деревянных санках, и никто, ни один из наших друзей к нам даже не подошел. Говорить с членами семьи врага народа было тягчайшей провинностью”.
Пользуясь зарубежными и советскими опубликованными источниками, Мильчаков принялся разыскивать самые большие массовые захоронения на территории Москвы: Донской монастырь, Бутовский полигон, Калитниковское кладбище рядом с Птичьим рынком, Новоспасский монастырь XIV века, берега канала имени Москвы.
Однажды ранним утром мы с моим другом Джеффом Тримблом из US News & World Report встретились с Мильчаковым возле Дома на набережной. Оттуда мы направились в Донской монастырь. Цветочницы в синих холщовых халатах, сидевшие у монастырских ворот, продавали гвоздики — по пять рублей за букет. Мильчаков провел нас к самому большому строению на территории кладбища — крематорию. Мы подошли к заднему фасаду здания, где старик-служитель смотрел, как горит мусор. На земле лежало несколько разбитых надгробий.
“Видите эти ворота? — спросил Мильчаков. — Каждую ночь через них проезжали грузовики с убитыми и сваливали здесь тела в кучу. Расстреливали в Лубянской тюрьме или Военной коллегии, стреляли в затылок — так меньше крови. Тела клали в старые деревянные ящики из-под боеприпасов. Рабочие доводили жар в подземных печах — вон они — примерно до 1200 градусов по Цельсию. Чтобы все выглядело как положено, по протоколу, были даже специальные свидетели, подписывавшие различные документы. Когда тела сгорали, от них оставался только пепел и немного костей — может быть, зубы. Затем пепел ссыпали в большую яму”.
Мы несколько минут шли мимо рядов могил, искусно вырезанных надгробий, которые смотрелись бы уместно и на парижском кладбище Пер-Лашез. Наконец мы остановились у могилы, над которой было написано: “Могила невостребованных прахов. 1930–1942”. В землю кто-то воткнул четыре белых искусственных тюльпана. Еще была охапка завядших гвоздик, которые пахли, точно пролитое вино. Кто-то прислонил к надгробию маленькую иконку — святого Георгия. По словам Мильчакова, глубина могилы составляла четыре с половиной метра, площадь — 1,85 квадратного метра, а когда она до краев заполнилась пеплом — “сотни килограммов пепла!” — ее закатали в асфальт. Ходили слухи, что на Новом Донском кладбище похоронен и прах Бухарина, но Мильчаков не был в этом уверен.
“В самый разгар чисток печи горели всю ночь, — сказал он. — Купола церквей и крыши домов вокруг были покрыты пеплом. Снег тоже был присыпан тонким слоем пепла”.
Мы отправились на Калитниковское кладбище, куда свозили тысячи трупов. Рядом чадил зловонный мясокомбинат. Мильчаков сказал: “Во время чисток сюда сбегались все собаки в городе. Воняло в три раза хуже, чем сейчас: в воздухе стоял запах крови. Люди высовывались из окон, их всю ночь тошнило. Собаки выли до рассвета. Случалось, что на кладбище встречали собаку с чьей-то рукой или ногой в зубах”.
В Новоспасском монастыре Мильчаков показал нам крутой берег пруда. Здесь НКВД зарывал расстрелянных иностранных коммунистов: Джона Пеннера из Компартии США; Германа Реммеле, Фрица Шультке, Германа Шуберта и Лео Флайга, лидеров 842 немецких антифашистов, арестованных в апреле 1938 года; венгров Белу Куна и Лайоша Мадьяра; югослава Владимира Чопича; румын Марчела Паукера и Александра Доброджану-Геря.
“Вдоль берега росли яблони, — продолжал Мильчаков. — Их все сожгли. Заключенных заводили в монастырскую церковь, в комнату, которая называлось «баней». Их раздевали, взвешивали и стреляли им в затылок. В отчетах это называлось «медицинской процедурой». Заключенный в это время сидел. У него за спиной открывалось маленькое окошко, и палач стрелял через него. Так делали, чтобы избежать внезапного удара, инфаркта и истерики. Тела складывали, как карандаши в пенал, и на телегах увозили в крематорий”.
Мильчаков вел постоянную борьбу с КГБ, добиваясь разрешения провести раскопки в местах всех захоронений. КГБ эпохи гласности под руководством Владимира Крючкова вынужден был действовать в непривычно открытом, публичном поле. Крючков пытался “очеловечить” тайную полицию. Журналистам он рассказывал, как любит театр, собак и детей. В то же время КГБ по мере сил чинил препятствия таким людям, как Мильчаков. Ему не выдавали документы, не пускали в Бутово, открыто следили за ним и запугивали, когда он отправлялся на места захоронений. Но чем известнее становился Мильчаков, чем больше он рассказывал о своих открытиях в статьях в “Вечерней Москве”, тем большего он добивался. КГБ не помогал Мильчакову, но и не пресекал его деятельность.
Через пару недель мы отправились на самую окраину города — на берег канала имени Москвы (ранее он назывался “канал Москва — Волга”). Здесь была большая водоочистная станция. Этот почти бесполезный канал приказал прорыть Сталин в 1932 году. В 1937-м работы были завершены. Канал строили рабы, зэки, в основном крестьяне, которых, за то, что у них была лошадь или корова, объявляли кулаками и арестовывали. Генрих Ягода, в то время глава НКВД, изнурял их непосильной работой до смерти.
По сведениям Мильчакова, на этой стройке умерло около 500 000 заключенных — по большей части от холода и истощения. Даже зимой на них были лишь тонкие бушлаты без подкладки. Заключенные жили в хлипких бараках рядом со стройкой. 128-километровый канал они прорыли при помощи лопат, кирок и тачек. Питались они ужасающе плохо. Медики изучили зубы заключенных: судя по тому, в какое состояние пришла эмаль, многие ели кору, коренья и траву, добавляя их к своему рациону из хлеба и каши без жиров.
Мильчаков не был склонен к суевериям, но, когда рассказы свидетелей и поиски вслепую ни к чему не привели, он решил искать захоронения с помощью лозы. Мы встретились с опытным лозоходцем в условном месте возле березовой рощицы. Мильчаков заверил нас, что с помощью этого человека уже обнаружил несколько братских могил. Так что часа два мы молча наблюдали за тем, как лозоходец бродит туда-сюда между деревьями, в ветвях которых гомонили сойки.
“Но у нас тут еще есть одна встреча”, — сказал Мильчаков. Он подвел меня к памятнику в рощице: крест, оплетенный колючей проволокой. Этот крест был установлен “Мемориалом” в память о заключенных, погибших на строительстве канала. Возле креста стоял старый сутулый человек. Он представился: “Сергей Буров, пенсионер”.
Он рассказал, что, когда ему было десять-одиннадцать лет, он жил недалеко от бараков. Каждое утро, когда он шел из магазина, лагерники просили его кинуть им хлеба.
“Я заворачивал хлеб в газету и кидал им, — вспоминал Буров. — Иногда я видел, что их ловили и избивали охранники. Похоронные команды я тоже видел. Они были из заключенных, за работу им выставляли водку, чтобы они не просыхали. Я помню, как бегал, играл во что-то, а они в своих робах сбрасывали тела в яму. Наши родители, упоминая об этом, говорили: «Там творится что-то ужасное». Но что именно, они не знали. И не хотели знать”.
Однажды утром, через много лет после того как канал был достроен, Буров шел вдоль берега и увидел, что у воды сидят люди — целые семьи. Все они плакали. Они сворачивали записки и засовывали в бутылки. Затем затыкали бутылки пробками и бросали вводу.
“Я спросил у них, что они делают, а они ответили, что отправляют письма тем, кто не вернулся со строительства канала, — сказал Буров. — Они надеялись, что когда-нибудь кто-то найдет эти бутылки, прочтет письма и будет помнить. Они посылали имена своих любимых людей в будущее. Они отправляли их имена по воде”.