19 августа 1991 года
В 1:30 ночи главный редактор программы “Время” Ольвар Какучая крепко спал, когда зазвонил телефон. Звонил его начальник, председатель Гостелерадио Леонид Кравченко.
— Ольвар, какой у тебя адрес? — требовательно спросил он.
— Вы что, кого-то ко мне отправляете?
— Отправляю машину.
— Зачем?
— Объясню в Останкине.
— А это не может подождать? — спросил Какучая.
— Нет, не может, — ответил Кравченко. — Это срочно.
Ломается утренний эфир, целиком. Почему, Кравченко скажет на месте. Срочно понадобятся два диктора — мужчина и женщина, надо вызвать тех, кому быстрее доехать до телецентра.
Машина за Какучая прибыла через считаные минуты и домчала его на работу. Кравченко позвонил снова — на этот раз из служебной машины по специальной “кремлевской линии”.
— Мы едем, — сказал он. — Выходи, я дам тебе все нужные тексты.
— Когда вы будете?
— Через семь минут.
Машина Кравченко заехала на парковку. Обычно он выглядел так, как положено лощеному чиновнику в эпоху телевидения, но сейчас на нем лица не было. Он рассказал, что не успел лечь, как ему позвонили и спешно вызвали в ЦК. Там ему выдали документы — объявления о создании ГКЧП и обращение Комитета к народу. Тексты следовало зачитывать в эфире с шести утра. Общий тон на ТВ, сказали Кравченко, должен быть как в дни государственного траура: минорная классическая музыка, дикторы с бесстрастными лицами.
Какучая быстро взглянул документы. Было похоже, что их в спешке печатали на обычной пишущей машинке. Под текстами он увидел торопливый росчерк Янаева. Кравченко добавил, что к телебашне скоро подойдут танки. Из телецентра никому не выходить. Для сообщения между зданиями пользоваться подземными переходами. Ждать распоряжений.
Не успевший протрезветь Геннадий Янаев приступил к исполнению обязанностей в четыре часа утра. Через 30 минут маршал Язов разослал в войска секретную телеграмму 8825 с приказом о приведении всех воинских частей в повышенную боеготовность. Военослужащих отозвать из отпусков. Таманской мотострелковой дивизии, Кантемировской танковой дивизии, дивизии имени Дзержинского и нескольким подразделениям Рязанской дивизии ВДВ выдвинуться в Москву.
Своим подчиненным в Министерстве обороны Язов изложил сложную теорию заговора, придуманную Крючковым: близится антисоветский переворот, необходимо перехватить инициативу. “В толпе будут люди, готовые бросаться под танки или кидать коктейли Молотова, — предупредил Язов. — Никакого кровопролития, никакой резни”.
У премьер-министра Павлова выдалось кошмарное утро. Большую часть ночи он пил с Янаевым. Теперь Крючков пытался вызвать его, чтобы организовать в Кремле совещание.
Около семи утра кремлевский врач Дмитрий Сахаров был вызван к Павлову на дачу. Доктору сказали, что “Павлову плохо”.
“Павлов был пьян, — свидетельствовал позже Сахаров. — Но это было не обычное, простое опьянение. Он был взвинчен до истерики. Я ему оказал помощь”.
В казармах Кантемировской танковой дивизии, расположенной в подмосковном Наро-Фоминске, было тихо. Рядовой Виталий Чугунов, светловолосый парень из Ульяновска, крепко и безмятежно спал. Это были последние сладкие часы перед понедельничной побудкой и очередной неделей службы. Вообще Чугунов рассчитывал, что окажется среди первого поколения советских солдат, служащих мирному государству, где “новое мышление” не допустит ни нового Афганистана, ни новой оккупации Восточной Европы.
Вдруг в казарму влетел офицер с криком: “Подъем!” Не было ни путаных объяснений, ни сообщений о Горбачеве или чрезвычайном положении. “Мы все подумали, что это обычная учебная тревога, быстро встали и приготовились”, — вспоминал Чугунов. Вскоре он уже сидел в танке, и их длинная колонна двинулась к Москве. Чугунов и его товарищи удивились, увидев, что они разворачиваются на север и на большой скорости въезжают, кроша асфальт, на автостраду.
По пути Чугунов видел, что люди машут танкам и бронетранспортерам. Он слышал крики: разворачивайтесь, езжайте назад. Постепенно до молодых солдат начало доходить, что происходит. Чугунов понял это раньше других. Когда в 1968-м советская армия вошла в Прагу, его отец был танкистом. Он часто рассказывал сыну, какого страха натерпелся в тот день. Офицеры предупреждали их, что чехи будут подносить им коробки с отравленными шоколадными конфетами. И вино тоже отравят. А когда его танк с грохотом въехал в город, он услышал: “Оккупанты!”, “Свиньи, идите домой!” Теперь, глядя вперед на дорогу, Чугунов подумал, что его ждет что-то пострашнее пережитого отцом.
О перевороте объявили в шесть утра. Нервничавшие дикторы начали зачитывать документы, полученные Кравченко в ЦК:
“В тяжкий, критический для судеб Отечества и наших народов час обращаемся мы к вам! Над нашей великой Родиной нависла смертельная опасность! Начатая по инициативе Михаила Сергеевича Горбачева политика реформ, задуманная как средство обеспечения динамичного развития страны и демократизации общественной жизни, в силу ряда причин зашла в тупик. <…>
На глазах теряют вес и эффективность все демократические институты, созданные народным волеизъявлением. Это результат целенаправленных действий тех, кто, грубо попирая Основной Закон СССР, фактически совершает антиконституционный переворот [!] и тянется к необузданной личной диктатуре. <…>
Страна погружается в пучину насилия и беззакония. Никогда в истории страны не получали такого размаха пропаганда секса и насилия, ставящие под угрозу здоровье и жизнь будущих поколений. Миллионы людей требуют принятия мер против спрута преступности и вопиющей безнравственности”.
Ельцин сидел за завтраком у себя на даче в поселке Усово, когда ему начали звонить. Быстро у него собрались Геннадий Бурбулис, Руслан Хасбулатов и другие российские чиновники, жившие неподалеку на дачах поменьше. Ельцин получал от республиканской разведки предупреждения о том, что назревает переворот. Глядя на то, как Горбачев заигрывает со своими худшими врагами, Ельцин понимал, что переворот возможен. Но все же до нынешнего момета он не думал, что это случится. А теперь нужно было действовать.
Мэр Ленинграда Анатолий Собчак узнал о путче по телефону, находясь в московской гостинице. Ему сказали, что в город входят танки. Собчак вызвал своего водителя, и они помчались к Ельцину на дачу. По пути они видели бронетранспортеры и танки. Один танк съехал в кювет и загорелся. Собчак, как и Ельцин (а также еще около 70-ти политиков, в их числе Александр Яковлев и Эдуард Шеварднадзе), входил в списки на арест, составленные КГБ. Но пока что арестованы были только несколько должностных лиц невысокого ранга. Собчак благополучно добрался до Усова.
Ельцин, по свидетельству Собчака, был собран и готов всеми возможными способами оказать сопротивление путчу. Он обзвонил глав крупнейших республик и был потрясен их невозмутимостью и нежеланием что-либо предпринимать. Они говорили, что у них пока недостаточно информации для каких-то действий. Ельцин остался один. Надевая под рубашку и пиджак бронежилет, он сказал, что вместе со своей командой едет к Белому дому — зданию российского Верховного Совета на берегу Москвы-реки. Возможно, они не отдавали себе отчета, что в точности следуют январской тактике литовцев, превращая здание парламента в баррикаду, в очаг и символ демократического сопротивления, в то же время всеми способами поддерживая связь с внешним миром. Ельцин приказал немедленно созвать российских парламетариев и открыть бессрочную сессию Верховного Совета РФ.
Когда Ельцин садился в машину, его дочь сказала: “Папа, держись! Теперь все зависит только от тебя”.
Удостоверившись, что Ельцин миновал танковую колонну, Собчак со своим водителем развернулись и поспешили в Шереметьево, чтобы улететь первым рейсом в Ленинград. В зале ожидания Собчак увидел, как к нему направляются трое охранников, и подумал, что это за ним. Оказалось — наоборот. Сотрудникам КГБ РФ были поручено проследить, чтобы мэр благополучно улетел.
В 9 утра танки окружили здание Моссовета. Солдаты сняли российский триколор и повесили вместо него советский красный флаг. Танки контролировали важнейшие места города: теле- и радиостанции, редакции газет, Ленинские горы, Белый дом. Один журналист дозвонился генералу Евгению Шапошникову, главнокомандующему ВВС. Шапошников знал о приказах Язова и о том, как тот объясняет необходимость путча, но не скрывал своего отвращения. “Пусть эти сукины сыны объяснят, что они собираются творить здесь!” — сказал он.
Пока Язов отдавал распоряжения в Министерстве обороны, а Крючков на Лубянке, Янаев сидел в своем кабинете в Кремле и гадал, что ему теперь делать.
Юрий Голик, председатель Комитета Верховного Совета по законодательству и правопорядку, беспрепятственно прошел через кремлевские ворота и немедленно отправился к Янаеву.
— Это что, путч? — спросил он.
— Да, это путч, — подтвердил Янаев.
Через некоторе время к Янаеву пришел Вадим Бакатин, член Совета безопасности при Горбачеве. Как и Голик, он остался верен Горбачеву и теперь требовал от Янаева объяснений. Даже в своем разгоряченном состоянии Бакатин заметил, как паршиво выглядит Янаев. Он мотался по кабинету, безостановочно курил, под глазами у него были мешки.
— Вадим, — сказал он, — меня в четыре ночи сюда привезли. Я сам не понимаю, что происходит. Они меня два часа уговаривали, я не соглашался, а потом согласился, все подписал.
— Кто уговаривал?
— Они.
С Янаевым связался по телефону и глава Казахстана Нурсултан Назарбаев. Тот пребывал в прострации — то ли был пьян, то ли еще что. “Он не соображал, что происходит, — рассказывал потом Назарбаев алма-атинским репортерам. — Не понимал, почему я звоню, даже кто я такой”.
Рабочий стол Янаева был завален непрочитанными бумагами, в том числе многомесячной давности. Обычно он предоставлял своим помощникам делать за него всю работу. Среди этих помощников был Сергей Бобков, сын Филиппа Бобкова, заместителя и особо доверенного лица Крючкова. И хотя в своем алкогольном и любовном угаре сам Янаев соображал плохо, он держал на столе один документ, из которого становилось ясно, что путч — дело куда более серьезное, чем этот янаевский балаган, и что его настоящие руководители — Крючков, Бакланов, Болдин и Язов — были хорошо знакомы и с историей своей страны, и с методами прежнего режима.
О некоторых аксиомах чрезвычайного положения
1. Нельзя терять инициативу и вступать в какие-либо переговоры с “общественностью”. На это часто “покупались” из-за стремления сохранить демократический фасад — и в результате общество постепенно проникалось идеей, что с властью можно спорить, а это первый шаг к последующей борьбе.
2. Нельзя допускать самые первые проявления нелояльности (митинги, голодовки, петиции) и информацию о них. В противном случае они становятся как бы допустимыми формами сопротивления, за которыми следуют более активные формы. Если хочешь обойтись “малой кровью” — “дави” противоречия в самом начале.
3. Не стесняться идти на ярко выраженный популизм. Это закон завоевания поддержки масс. Сразу же вводить понятные всем экономические меры — снижение цен, послабление со спиртным и т. д., появление хотя бы ограниченного ассортимента товаров массового спроса. В такой ситуации не думают об экономической целесообразности, темпах инфляции, других последствиях.
4. Нельзя растягивать во времени информирование населения о всех деталях преступлений политического противника. В первые дни оно жадно ловит информацию. И именно в это время на него надо обрушивать информационный шквал (разоблачения, раскрытие преступных групп и синдикатов, коррупция и т. п.) — он будет воспринят. В другие дни информация о противнике должна подаваться в иронично-насмешливом ключе: дескать, надо же, кто нами управлял. Информация должна быть по возможности наглядной и немногословной.
5. Нельзя перегибать палку с прямыми угрозами. Лучше пускать слухи о твердости власти (контроль за дисциплиной на производстве, в быту, якобы систематические массовые рейды по магазинам, местам массового отдыха и др.).
6. Нельзя медлить с кадровыми решениями и перестановками. Население должно знать, кого и за какие очевидные проступки наказывают, кто перед кем за что отвечает, к кому население может обращаться со своими трудностями.
Перед тем как уйти на работу в бюро The Washington Post на Кутузовском проспекте, Маша Липман включила телевизор и увидела, как диктор бесстрастно зачитывает объявление о вводе чрезвычайного положения. Глядя на экран, Маша сразу подумала о своих детях — шестилетней Ане и четырнадцатилетнем Грише. Она была в ужасе. В одночасье рухнули надежды последних лет. Давно еще, после многих лет раздумий, Маша и Сережа приняли решение не эмигрировать. Они связали судьбу с Москвой. Теперь Маша думала только об одном: “Неужели Ане будут так же промывать мозги, как нам? Неужели все возвращается? Уезжать? Придется уезжать? А получится ли?”
Надежда Кудинова, швея с парашютной фабрики, расположенной на окраине города, приехала утром на работу. В автобусе она краем уха слышала разговоры пассажиров: что Горбачев ушел в отставку “по состоянию здоровья”, что власть перешла к Янаеву и какому-то комитету с непроизносимым названием — “ГКЧП”! Все это казалось какой-то непонятной ерундой. Но на фабрике директор сразу устроил собрание и призвал всех поддержать этот комтитет. Он сказал, что стране нужна стабильность и производственная дисциплина.
Кудинова взглянула в окно. За окном ничего интересного не было, а по радио дикторы в который раз зачитывали указы нового комитета. Они с товарками стали обсуждать: что теперь делать, кого поддерживать? Мнения разделилиcь поровну. Половина рабочих была возмущена. Половина думала, что, может быть, без Горбачева жизнь и наладится. Может, хоть еда в магазинах появится.
Кудинова подумала, что те, кто высказывался в поддержку ГКЧП, хотели продолжать жить в пассивной стране. Рабочий день продолжался, и Кудинова услышала, что Ельцин создал в Белом доме штаб сопротивления. Она воодушилась: “Может быть, мне тоже написать какие-нибудь листовки?” По дороге домой она увидела танки и дорогу, изуродованную танковыми гусеницами. Она увидела, что у Белого дома собирается толпа, и приняла решение: она встанет на защиту президента, за которого проголосовала всего пару месяцев назад. О Михаиле Горбачеве она не думала. Она пошла к Белому дому защищать Ельцина и независимую Россию. Причем тут Горбачев? — думала она. Горбачев получил по заслугам.
Ельцин приехал к Белому дому в 10 утра. Они с председателем Верховного Совета РСФСР Русланом Хасбулатовым и премьер-министром республики Иваном Силаевым быстро написали обращение “К гражданам России”, в котором назвали путч “реакционным антиконституционным переворотом” и призвали ко всеобщей забастовке. Хасбулатов и вице-президент Александр Руцкой, ветеран Афганистана, обратились к народу из наскоро оборудованной в Белом доме радиостанции. Молодой политик-демократ Владимир Боксер начал обзванивать активистов и созывать их на защиту Белого дома. Российского министра иностранных дел Андрея Козырева Ельцин отправил в Париж, чтобы заручиться поддержкой Запада, а в случае поражения — организовать российское правительство в изгнании.
“К одиннадцати подавленность, чувствовавшаяся в городе, начала понемногу проходить, — рассказывал Сережа Иванов. — Люди в троллейбусах смеялись над танками, дразнили танкистов”. Дети забирались на бронетехнику и просили солдат научить их водить. Красивые девушки подшучивали над солдатами-срочниками, советуя им отправиться по домам и заняться чем-нибудь поинтереснее, чем сидение в танке.
Сразу после полудня на ступенях Белого дома показался Ельцин, который подошел к танку Т-72, танку 110-й Таманской дивизии, и взобрался на него. Это был незабываемый момент. Именно он задал тон всему, что происходило в следующие два дня. Перед скромной толпой защитников и журналистов Ельцин зачитал свое обращение: “Граждане России! Отстранен от власти законно избранный Президент страны… мы имеем дело с правым реакционным антиконституционным переворотом. <…> Соответственно объявляются незаконными все решения и распоряжения этого комитета. <…> Призываем граждан России дать достойный ответ путчистам и требовать вернуть страну к нормальному конституционному развитию”.
Затем на танк взобрался генерал Константин Кобец, председатель Госкомитета РСФСР по оборонным вопросам (его Ельцин на следущий день назначил министром обороны РСФСР). Он обратился не только к гражданам России, но и к солдатам. “Я как армейский генерал утверждаю, — сказал он, — что никто не посмеет поднять руку на народ или на законно избранного президента России”. Кобец командовал батальоном, вошедшим в Прагу в 1968 году, но теперь, сказал он, повторять ошибок он не станет. Он пообещал организовать военное сопротивление и попытаться убедить офицеров и войска, что они как солдаты и граждане не должны подчиняться приказам хунты.
В последние месяцы Ельцина критиковали за то, что он слишком заигрывает с армией. Во время избирательной кампании он часто навещал такие места, как военные базы под Тулой. Вопреки возражениям многих радикалов в Верховном Совете он назначил вице-президентом Руцкого. Теперь он рассчитывал на дивиденды. Руцкой откликнулся молниеносно. Он выступил по радио с обращением: “Товарищи! Я, офицер Советской армии, полковник, Герой Советского Союза, прошедший огненные дороги Афганистана, познавший ужасы войны, призываю вас, моих товарищей-офицеров, солдат, матросов, не выступать против народа, против ваших отцов, матерей, братьев и сестер”.
Снаружи Белого дома демонстранты радовались: десять танкистов Таманской дивизии развернули пушки своих танков в обратную сторону, от Белого дома. Те, кто приехал штурмовать парламент, теперь были готовы его защищать.
Рядовой Чугунов сидел в своем танке на Ленгорах. Он рассказывал, что поначалу ему было по-настоящему страшно. Люди потрясали в воздухе кулаками и кричали: “Не стреляйте в народ! Не слушайтесь ваших офицеров!” Женщины плакали. Но потом солдатам стали нести еду, в жерла пушек вставляли цветы, им раздавали листовки из Белого дома, в которых Ельцин требовал от армии быть верной своей присяге народу.
Солдаты разрядили автоматы Калашникова и убрали их подальше. “Может, развернемся и домой?” — спрашивали они друг друга. Чугунову и его друзьям было стыдно. Они уверяли людей вокруг, что не опозорят своих отцов, не станут стрелять в свой народ.
В полдень Ельцин выступил по радио с обращением к солдатам и офицерам вооруженных сил, КГБ и МВД: “Военнослужащие! Соотечественники! <…> В тяжелый миг выбора не забудьте, что вы давали присягу на верность народу. Народу, против которого пытаются обратить ваше оружие. Можно построить трон из штыков, но долго на нем не просидишь. <…> Дни заговорщиков сочтены. <…> Над Россией, над всей страной сгустились тучи террора и диктатуры. Но они не могут превратиться в вечную ночь… наш многострадальный народ вновь обретет свободу. Теперь уже — раз и навсегда! Солдаты! Верю: в этот трагический час вы сумеете сделать правильный выбор. Честь и слава российского оружия не будет обагрена кровью народа”.
Отставной лейтенант из таманских — “Баскаков моя фамилия, вот наколка” — принял командование взводом гражданской обороны № 34. Он гордился тем, что первыми на сторону сопротивления перешли его ребята, таманские. Год назад Баскаков вышел из партии, а сегодня чувствовал, что его долг “как христианина” — прийти на баррикады. Не сказав ни слова семье, он просто вышел из квартиры и на метро доехал до Белого дома. Подчиненные Баскакова, орава бывалых афганцев, заняли посты у входа № 22, через который проходили всякие шишки вроде Шеварднадзе и Попова.
В окнах гостиницы “Мир”, расположенной поблизости от американского посольства, баскаковские вояки заметили снайперов. Уже много лет американские дипломаты предполагали, что из этой гостиницы КГБ ведет за посольством наблюдение. Отряд Баскакова был вооружен чем попало: пистолетами с черного рынка, ножами, милицейскими дубинками, у нескольких человек нашлись автоматы. Если будет штурм, от них останется мокрое место — они прекрасно это понимали. Это понимали все. Баскакова трогало именно сочетание героизма и фатализма, особенно у молодых ребят, перешедших на сторону сопротивления. “Я раньше к молодежи относился не очень, — говорил он. — Но у нас тут были байкеры, рокеры всякие, которые ездили на своих мотоциклах в разведку и привозили нам сведения о передвижении войск. А девчонки, которых люди обычно обзывают проститутками, приносили нам поесть и попить”.
К Белому дому постепенно сходились граждане: сначала одна-две тысячи, потом их стало тысяч десять. К концу дня собралось порядка 25 тысяч человек. По совету военных они начали возводить баррикады из всего, что было под рукой: арматуры, бетонных блоков, ржавых ванн, кирпичей, стволов деревьев, даже булыжников с ближайшего моста — на котором в 1905-м стояли революционеры. Лидер шахтерской забастовки Анатолий Малыхин появился в футболке с логотипом и лозунгом Независимого профсоюза горняков (“Стоим вместе, падем поодиночке”). Он зашел в Белый дом и быстро раздобыл автомат. Он сказал, что еще два года назад, когда начались первые забастовки горняков, чувствовал, что дело кончится этим.
В ленинградском аэропорту Собчака встретили его помощники. Они сказали, что командующий войсками Ленинградского военного округа Виктор Самсонов уже выступил по телевидению и объявил, что власть от Горбачева перешла к ГКЧП и в стране введено чрезвычайное положение. Войска в городе еще не появились. Собчак помчался прямиком в штаб Ленинградского военного округа. В штабе свою охрану он оставил внизу. Позднее о переговорах он вспоминал:
“Вижу, что растерялись, и с порога не даю им открыть рты. Объясняю, что, с точки зрения закона, все они — заговорщики и, если хоть пальцем шевельнут, их будут судить, как в Нюрнберге нацистов. Укоряю Самсонова: мол, вспомните, генерал, о Тбилиси… Вы же там 9 апреля 1989 года чуть ли не единственный вели себя как разумный человек, от исполнения преступного приказа уклонились, остались в тени… Что ж вы теперь? Связались с этой бандой. Это же незаконный комитет!”
— А почему незаконный? — возразил Самсонов. — У меня есть распоряжение. Есть шифрограмма. Показать не могу. Она секретная.
Собчак продолжил наседать. Он напомнил Самсонову, как генерал Родионов в Тбилиси в апреле 1989 года превысил приказ и превратил мирную демонстрацию в побоище.
— Что вы на нас голос повышаете? — возмутился первый секретарь Ленинградского обкома Борис Гидаспов.
— А вы вообще молчите! — отрезал Собчак. — Не понимаете, что своим присутствием вы приканчиваете вашу собственную партию?
До конца встречи Гидаспов только ерзал в кресле, как после порки.
Перед Самсоновым стоял выбор. Его приверженность имперскому духу и дисциплине склоняла его на сторону Язова и Крючкова. На стороне Собчака, которого поддерживали ленинградцы, были его совесть и ответственность перед историей. Возможность этого выбора была итогом последних шести лет. И генерал свой выбор сделал почти с легкостью. Он согласился с Собчаком и отдал приказ войскам не входить в город. Ленинград, вскоре снова ставший Санкт-Петербургом, был спасен.
Тем же вечером Собчак, выступая в ленинградской телепрограмме “Факт”, назвал заговорщиков “бывшими министрами” и “гражданами” — так в России прокуроры обращаются к обвиняемым.
Заговорщики продолжали звонить Самсонову, но он держался стойко. Собчак был доволен. “Генерал, — сказал он, — вы же видете, эти люди — просто ничтожества! Даже если они возьмут власть, они ее не удержат”.
Вожди хунты почти сразу оказались не способны воспроизвести рецепты Ленина или Ярузельского. Почти все лица из списка на арест оставались на свободе и активно участвовали в организации сопротивления. Редакторы нескольких либеральных газет, в том числе “Московских новостей”, уже готовили выпуск объединенной подпольной “Общей газеты”, редакторы “Независимой” также обратились к опыту самиздата. Оппозиционные радиостанции, особенно “Эхо Москвы”, исчезали из эфира на несколько часов и затем возвращались. Телефоны, факсы и телексы в бюро иностранных новостных агентств работали исправно. CNN, BBC, “Радио Свобода”, “Голос Америки” подробно освещали все происходящее. Репортеры пользовались телефонами внутри Белого дома и без проблем передавали в эфир репортажи.
В редакциях главных советских газет ситуация была сложнее. Хунта распорядилась закрыть основные либеральные издания, а в многотиражных партийных и правительственных газетах печатать исключительно их декреты и лживые репортажи о том, что в стране все нормально и спокойно. “Советская Россия” с радостью приняла эти условия, другие газеты сотрудничали не так охотно. А в “Известиях” разгорелась война.
“Известия” были одной из самых парадоксальных институций в стране. С одной стороны, газету возглавлял Николай Ефимов — бесстыдный подхалим. Покровительствовал ему председатель Верховного Совета Лукьянов. Ефимов с готовностью брал под козырек: из 30 зарубежных корреспондентов “Известий” около 15 были сотрудниками КГБ. Хотя в редакции больше не сидели государственные цензоры, Ефимов легко справлялся с их работой сам. Он сразу снимал из номера статьи, которые, по его мнению, могли скомпрометировать или как-то задеть тех самых людей, которые теперь возглавили переворот. С другой стороны, в “Известиях” работало множество талантливых людей. Михаил Бергер публиковал острейшие статьи об экономике. Андрей Иллеш написал несколько статей о сбитом южнокорейском “боинге”, которые были гораздо подробнее и беспощаднее в отношении советского руководства, чем все, что было опубликовано на эту тему на Западе. Лучшие, честные журналисты и редакторы “Известий” Ефимова презирали. Они думали, что могли бы подавать новости гораздо лучше, чем молодые нонконформисты из “Независимой газеты”. Если бы только им это позволили.
Где-то в час дня разгорелась баталия в наборном цехе “известинской” типографии на Пушкинской площади. Журналисты принесли в редакцию призыв Ельцина к сопротивлению путчистам. Печатники набрали воззвание для вечернего выпуска газеты. Но заместитель Ефимова Дмитрий Мамлеев потребовал не ставить в номер ельцинский текст.
Наборщики разозлились. Мастер цеха Павел Бычков сказал:
— Мы голосовали за Ельцина! В номер идут документы ГКЧП. Но сегодняшнее заявление Ельцина — это тоже документ, и мы настаиваем на его публикации.
— Это не ваша работа — решать, что публиковать в газете, — ответил начальник цеха Евгений Геманов, один из людей Ефимова. — Это дело руководства. Ваша работа — печатать то, что вам скажут.
— Вы можете нас пристрелить, но мы не выпустим газету без Ельцина! — заявил верстальщик Бученков. — Мы живем по-скотски, в нищете, и мы не хотим, чтобы наши дети жили так же!
Ефимов пропустил начало сражения, потому что мчался в Москву из отпуска. Как только он вошел в цех, его обступила группа журналистов. Они требовали напечатать обращение Ельцина. Ефимов наотрез отказался и собственноручно рассыпал набор.
В других обстоятельствах он одержал бы победу. Но в этот раз наборщики, как шахтеры в Сибири или заводские рабочие в Минске, заявили, что скорее лишатся работы, чем сдадутся. И скорее сломают печатные станки, чем напечатают номер “Известий” без обращения Ельцина.
Номер вышел с двадцатичасовым опозданием. Он появился в московских киосках, во всех городах и селах СССР. Заявления ГКЧП заняли всю первую полосу. На второй странице был ельцинский призыв к сопротивлению.
Путчисты решили, что пора показаться журналистам. Во второй половине дня они организовали пресс-конфененцию в здании МИДа. Место было выбрано из стратегических соображений: представить ситуацию как нормальную, словно происходил не путч, а законная, конституционная передача власти. Для путчистов это был шанс стать гвоздем вечерних новостных телепрограмм во всем мире, затмить дневное выступление Ельцина, который, будто Ленин на Финляндском вокзале, обратился к народу с бронетехники.
Крючков, не в пример остальным, в первые часы переворота пребывал в эйфории. Ни забастовок, ни демонстраций! Радикальные главы республик, как, скажем, Звиад Гамсахурдиа, никак против переворота не выступили. В те же часы Янаев бесцельно шатался по своему кабинету и по кремлевским коридорам. Решения принимал не он. Но на пресс-конфененции именно он становился главной фигурой, именно он должен был убедить журналистов и телезрителей, что все находится под контролем.
Проблема была в том, что Янаев не мог контролировать даже себя. Он шмыгал носом, как завзятый героинщик, которому нужна доза, а его руки на столе ходили ходуном, как два оживших попрыгунчика. Янаев стал провалом с самого начала: его ответы были неприкрытой ложью, а попытки имитировать спокойствие отдавали истерикой. Журналисты, за исключением отъявленных ретроградов, не выказывали страха и не демонстрировали уважения, задавая ему вопросы. Они даже смеялись над ним! Смеялись, хотя у Горбачева к тому времени был отобран “ядерный чемоданчик” с кодами запуска ракет, пусковые кнопки находились в руках армии и КГБ, а хунта — теоретически — контролировала огромный ядерный арсенал!
В середине этой катастрофической пресс-конференции Янаев дал микрофон 24-летней журналистке из “Независимой газеты” Татьяне Малкиной. Всего за год до этого Малкина работала на секретарской должности в “Московских новостях” и делала черновую работу, подбирая материал для старших газетчиков. Теперь она была штатным репортером самой острой московской газеты. Поднявшись с места и взяв микрофон, Малкина в упор посмотрела на пьяноватого узурпатора.
“Скажите, пожалуйста, — произнесла она, — понимаете ли вы, что сегодня ночью вы совершили государственный переворот? И какое из сравнений вам кажется более корректным — с 17-м или с 64-м годом?” То есть — с большевистским переворотом или со снятием Хрущева?
Человек, согласившийся играть роль монарха, скорбно посмотрел на свои неспокойные руки. Казалось, он силился понять, перестанут ли они, наконец, дрожать.
А в Министерстве обороны Дмитрий Язов смотрел пресс-конференцию вместе с женой Эммой. Глядя на этот жалкий спектакль, она плакала и умоляла мужа позвонить Горбачеву и прекратить путч.
“Дима, с кем ты связался! — сквозь слезы говорила она. — Ты же над ними всегда смеялся. Позвони Горбачеву…”
Но маршал объяснил жене, что это невозможно: с Горбачевым нет связи.
На третьем этаже Белого дома Ельцин, сидя в импровизированном командном пункте, подписал указ о создании “запасного”, теневого правительства и отправил 23 человека из правительства и вооруженных сил России на Урал, чтобы там, в 55 километрах от Свердловска (где Ельцин прожил много лет), подготовить секретную штаб-квартиру для этого правительства.
“Идея заключалась в том, чтобы действовать от имени российского правительства, если Белый дом падет”, — вспоминал ельцинский советник по экологии Алексей Яблоков — один из тех, кто полетел в Сверловск. Разместившись на девятиметровой глубине в бункерах, построенных во время холодной войны, теневое правительство начало рассылать факсы и телексы в местные организации и правительственные органы Советского Союза с призывами не подчиняться указам хунты.
Командующим войсками Приволжско-Уральского военного округа был один из самых реакционных генералов в стране — Альберт Макашов. Он состязался с Ельциным на выборах президента, предложив чисто сталинистскую платформу. Теперь Макашов требовал от подчиненных арестовывать всех подозрительных личностей, в том числе “космополитов” (сталинский эфемизм, обозначавший евреев). Но уральские военные его приказы проигнорировали. Сердца свердловчан принадлежали Ельцину. На главной площади города прошла демонстрация против хунты: вышло больше 100 000 человек. Никого не арестовали.
На 18:00 Валентин Павлов назначил заседание Кабинета министров. Министр природопользования и охраны окружающей среды Николай Воронцов — единственный министр, не состоявший в КПСС, — делал во время этого заседания записи. Часть из них он прочитал мне и Маше до того, как они были напечатаны в газетах несколько дней спустя.
Воронцов рассказал, что голоса министров слились в почти согласный хор. Все, кроме трех человек, заявили о полной поддержке ГКЧП. После того как Павлов повторил небылицы о “контрреволюционерах” со “Стингерами” и злобными намерениями, министры один за другим поднимались и объявляли, что ГКЧП — их последняя надежда. Они, в общем, не скрывали, что больше всего хотят сохранить свои кресла и остатки привилегий. Типичным было выступление председателя Госкомитета по химии и биотехнологиям Владимира Гусева. Он сказал коллегам: “Если мы отступим хоть на йоту, мы пожертвуем службой, жизнью. Больше шансов у нас не будет”.
После заседания Павлов поговорил по телефону с Язовым. Язов сразу понял, что премьер-министр, которого в народе прозвали Свиноежиком, уже снова пьян.
“Всех арестовать!” — крикнул Павлов в трубку.
Язов понимал, что дела плохи. Где же был тот план? Маршал начинал думать, что путчу лучше провалиться, чем победить. Но он все-таки продолжал действовать.
Разумеется, хунта прекратила вещание нового телевидения РФ. Теперь у зрителей не было возможности видеть раскованных ведущих новостной программы “Вести”. Как в старые времена, работало только Центральное телевидение, а новости сообщало только “Время”.
Даже лучшие из режиссеров и репортеров, работавших во “Времени”, понимали, что проявить геройство никак не смогут. Призвать в эфире к сопротивлению они не могли. ЦТ было наводнено информаторами, агентами, сотрудниками КГБ. Неподконтрольный выход с новостями в эфир был просто невозможен. Да и к тому же все особо несогласные давно ушли в “Вести” или в другие, более либеральные программы.
Но молодой репортер “Времени” Сергей Медведев, посмотрев трансляцию CNN, решил, что попробует что-то сделать. У него было задание: подготовить сюжет для девятичасового выпуска на тему “Сегодня в Москве…”. Идея была, как он понял, продемонстрировать спокойную обстановку в городе, “нормальное течение жизни”. В принципе это была правда. Почти везде в Москве, как и во всей стране, жизнь как будто шла своим чередом. Люди вышли на работу. Кто-то смотрел телевизор и читал газеты, пытаясь понять, что происходит. Миллионы людей думали, что, может быть, переворот принесет что-то хорошее, а еще миллионам было просто наплевать. Но Медведев хотел дать полную картину. Он вставил в репортаж кадры, снятые возле Белого дома: баррикады, протестующие. Он показал даже Ельцина на танке. Все это он отдал редакторам, надеясь на лучшее.
Режиссер Елена Поздняк, ветеран “Времени”, также решила, что постарается сохранить хотя бы какое-то подобие объективности. Кравченко и его заместители попросили ее, если это технически возможно, вырезать из пресс-конференции дрожащие руки Янаева, смех в зале, непочтительность корреспондентов. Сделать это было легко, но Поздняк подумала: “Пусть видят как есть!” Ей надоело лгать. В брежневские годы она каждый день чистила речи вождей, убирая заикания и оговорки. Брежневский прононс напоминал речь престарелого крокодила. Тут требовалась особая отделка. “У него было любимое слово «компетентность», которое он произносил с лишней буквой н: «компентентность», — вспоминала Поздняк. — Мне приходилось искать другое выступление, где он произносил это слово правильно, а затем вырезать его и вставлять в нужное место так, чтобы никто не заметил”. Но сейчас она не собиралась заниматься такой филигранной работой.
Заместитель Кравченко Валентин Лазуткин, который был до некоторой степени либералом, тоже внес свою лепту. Его личный протест для стороннего наблюдателя был почти или вовсе не заметен. Программа была забита заверениями в верности путчистам и лояльными комментариями, но Лазуткин дал в эфир и репортаж Медведева, и кадры с пресс-конференции: на трясущиеся руки Янаева смотрела вся страна.
“Люди увидели, что Ельцин жив, что он на свободе и занят делом, а значит, надежда есть”, — рассказывал Лазуткин. В следующую секунду после окончания программы посыпались звонки: три члена политбюро и, хуже всего, министр внутренних дел Борис Пуго.
Пуго был вне себя. “Московский репортаж — прямое предательство! — гремел он. — Вы инструктировали людей, куда идти и что снимать. Вы ответите за это!”
Потом позвонил и Янаев. Он не знал, что говорить. Лазуткин вежливо поинтересовался, как ему понравилась программа.
— Я смотрел, — отвечал Янаев. — Хорошее, взвешенное освещение событий. Представлены разные точки зрения.
— А мне сказали, что меня за это накажут, — заметил Лазуткин.
— Кто сказал? — спросил Янаев. — Из ЦК? Да пошли они…
Той ночью у Лазуткина появился новый закадычный друг: полковник КГБ. Полковник тенью следовал за Лазуткиным, присутствовал при всех его разговорах, наблюдал за тем, как он принимает решения.
— Зачем вы здесь? — спросил его Лазуткин.
— Ради вашей безопасности, — ответил полковник.
Но вскоре поведение кагэбэшника начало меняться. Путч дышал на ладан, и Лазуткин с полковником уже улыбались друг другу. А потом на столе появилась бутылка — вечный мужской примиритель.
— Ваше здоровье! — сказал охранник.
— Ваше здоровье! — откликнулся человек, показавший зрителям Старшего Брата без штанов.
Сын Лазуткина гордился тихим бунтом своего отца, но не мог позвонить и сказать ему об этом. Он был у Белого дома, на баррикадах.