Заметки*

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заметки*

Личная жизнь, благородные протесты против вторжения в нее…

Недавно, например, была пылкая статья Талина в «Посл<едних> нов<остях>» по поводу якобы «сыска», произведенного г. М. в «Возрождении», почему не едет в Россию Горький, затем большая брань в «Воле России» по моему адресу за то, что я коснулся Дункан и Есенина… Но вот в чем вопрос: где дозволенные границы этого вторжения и почему можно вторгаться в одну личную жизнь, а в другую нельзя?

Увы, есть много личного, во что некоторые без конца вторгались и вторгаются.

Много, например, уделяли внимания тому, что Толстой ел яйца и что овсянку ему подавал лакей.

Что Александр Третий пил водку и что вообще «деспоты» все пировали, «тревогу вином заливая».

Что Пушкин (тот самый, на которого так любят ссылаться протестанты) жил со свояченицей, а Байрон с родной сестрой.

Что Некрасов играл в карты и поэтому был вовсе не «печальник о горе народном».

Что Екатерина Великая была любвеобильна.

Что Распутин будто бы позволял себе во дворце то-то и то-то, а Вырубова была к Распутину неравнодушна.

Что Шаляпин стоял на коленках перед царем.

Что принцесса, выходящая замуж за Зубкова, омолаживалась…

После всего этого почему же нам не интересоваться «личной» жизнью Коллонтай, Каменевой, Луначарского, карманами Красина и Раковского, прогрессивным параличем Ленина, тем, как плясала и как вообще «жила и работала» Дункан в Москве в те самые дни, когда люди с голоду ели нечистоты и трупы, как дебоширил и франтил «рабоче-крестьянский поэт» Есенин и почему Горький, на весь мир вопиящий о рае в Совдепии и всех туда зазывающий, сидит в Сорренто?

Я вполне понимаю неприкосновенность некоторых сторон личной жизни и никогда бы не позволил вмешиваться без нужды в мою, например, личную жизнь. Ну, а если бы я, эмигрант, враг большевиков, вдруг попил бы чайку на улице Гренель? Разве я отказал бы Талину вправе осрамить публично вот эту мою «личную» жизнь, мое «личное» чаепитие?

И особенно нелепа тут щепетильность по отношению к Горькому. Да ведь на его «личном» основана почти вся его слава! Он своим «личным» торговал с самого первого дня всей своей скандальной карьеры. Разве не от него самого слышим мы чуть не каждый день и до сих пор стоеросовые сказки о его будто бы злосчастном, усеянном тысячами приключений и профессий детстве, о его смехотворно-несметных скитаниях и встречах в юности, о его мнимом босячестве, о том, что он стрелялся в правое легкое и что мужики будто бы отбили ему левое, что он болен уже лет сорок пять чахоткой и что каждый месяц паки и паки ложится на смертный одр, хотя здоровьем он, по-моему, обладает поистине редким, таким, что я, близко знавший его чуть не четверть века подряд, всегда только дивился ему…

Кстати, — опять приходится отметить одну новую выходку его. В газетах напечатано, что были недавно у него в гостях два советских писателя. Слово за слово, а он все покашливает.

— Что это с вами, Алексей Максимович?

А он с этаким невинно-беззаботным видом:

— Да ведь у меня левое легкое отбито… Я в молодости попал раз в одну деревню, а там мужик свою жену догола раздел, запрет в телегу и кнутом дерет, а вся деревня стоит и восхищается. Тут же и поп. Я к нему: что ж вы, мол, не вмешаетесь? — и это самое… в ухо дал ему… Ну, мужики и избили меня за него…

Можно ли представить себе что-нибудь постыднее этого «личного»?