Записная книжка (о литературе)*
Записная книжка (о литературе)*
Мой отец говаривал с презрительной усмешкой:
— А черт с ними со всеми! Я не червонец, чтобы нравиться всем…
Правильно, очень хорошо.
Удивительно предсказал Боратынский в одном своем стихотворении: «И будет Фофанов писать…»
А еще удивительнее предсказал Гете:
— Будет поэзия без поэзии, где все будет заключаться в делании: будет мануфактур-поэзия.
Прочел новое произведение Н. Н.
Похоже на деревянное яйцо, состоящее из нескольких, друг в друга вкладывающихся. Очень как будто сложно и заманчиво: без конца вынимаешь одно из другого. А что толку? Последнее — крохотное да вдобавок еще и пустое.
И сколько теперь таких произведений!
Писатель, нищий, самого простого звания, хромой, страшно самолюбивый, обидчивый, прирожденный лодырь, бездарный и невежественный, но внутренно наглый, огромного самомнения.
Писателем, талантом и человеком самых передовых, левых убеждений вообразил себя потому, что рос в бедности, что озлоблен на богачей, что сидел в Бутырской тюрьме и, главное, в силу того, что уж очень легко стало в один день сделаться знаменитостью, объявивши себя человеком, поднявшимся со дна моря народного, сильной и гордой натурой, плюющей в глаза всему миру и даже небу.
И вот написал пьесу под заглавием «Палач»: сапожник, пьяница, но демоническая натура, «бьется в тисках судьбы», богохульствует, — «Ты, творящий, чтобы палачествовать!» — и наконец, на зло Палачу, удавившийся.
А написав, пришел, обливаясь горячим потом от волнения и самолюбия, к знаменитому писателю. А знаменитый писатель прочитал пьесу и заплакал и уверил, обнадежил, что пьеса пойдет в Художественном театре. И автор пьесы сошел с ума от мечтаний и гордости, решил, что завтра он будет богатым и славен — и вследствие этого женился и снял квартиру возле Художественного театра…
Пьесу, конечно, не приняли. Легко вообразить себе все остальное!
Изумительная моя судьба. Нужно же было мне родиться в такое время! Взять хотя бы литературу: ведь на моих глазах началась и длится ее позорная гибель, превращение ее в самый бесстыдный и отвратный балаган…
Талант талантом, а все-таки «всякая сосна своему бору шумит». А где мой бор? С кем и кому мне шуметь?
— Важный, надменный швейцар…
— Что-то задумчиво шепчут кипарисы…
— Тетка Авдотья, кухарка Мавра…
— Старинный барский дом с колоннами, статуи с отбитыми носами, валяющиеся в траве…
— Иван Иваныч замыкал шествие…
— На столе весело бурлил ярко вычищенный самовар…
— Беляна на Волге как дебелая купчиха…
— Звезды шептали земле свои золотые сказки…
— Лукавая пристяжная…
— Избушки, как-то сиротливо жмущиеся друг к другу…
— Домашняя снедь, челядь, чады и домочадцы…
И еще: как любили подобные писатели изображать, как Иван Иваныч, засыпая, свистит, «выделывает рулады» носом! Как назойливо были они добродетельны, честны! И сорок лет эти писатели были излюбленными писателями «передовой» интеллигенции и не смели писать иначе, быть иными: ведь у них непременно должен был быть «читатель-друг» и «огоньки впереди»…
Впрочем, и все те новые, что пришли им на смену, все эти модернисты всех мастей, оказались еще пошлее и по жаргону, и по темам, которые стали обязательны по новой моде. И их новизна стала отвратительна столь же быстро, как солдатское сукно, которым украсили фойе Художественного театра.
Деды и отцы наши, начавшие и прославившие русскую литературу, не все же, конечно, «по теплым водам ездили, меняли людей на собак» да «гуляли с книжками Парни в своих парках, среди искусственных гротов и статуй с отбитыми носами», как это многим кажется теперь. Они знали свой народ, они не могли не знать его, весь век живя с ним в кровной близости, и не имели нужды быть корыстными и несвободными в своих изображениях его, как недурно доказали это, например, Пушкин, Лермонтов, Толстой и многие прочие.
А потом что было? А потом «порвалась цепь великая», пришел «разночинец», во-первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественник, а во-вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую (посчитайте-ка всех этих Левитовых, Орфановых, Николаев Успенских) и вдобавок сугубо тенденциозный (пусть с благими целями, но тенденциозный) да еще находившийся в полной зависимости от направления своего журнала, от идеологии своего кружка, от обязанности во что бы то ни стало быть «гражданином», от милости Скабичевских. А потом количество пишущих, количество профессионалов, а не прирожденных художников, количество подделывающихся под художество, все растет и растет, и читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным народолюбием, пошлейшим трафаретом: если лошадь, то непременно «россинант» или «лукавая пристяжная», если уездный город, то непременно свинья в грязи среди площади да герань в окне, если комод, то обязательно «пузатый», если помещик, то уж, конечно, крепостник, зверь, если деревня, то только «лохматые избенки, жмущиеся друг к другу и как-то боязливо взирающие на проезжего», если «огоньки», то не иначе, как символические… и Бог мой, сколько легенд о жестокостях крепостного права или о Стеньке Разине!
Златовратский… Интереснейшая фигура!
Сколько лет этот самый Златовратский был чуть не для всей интеллигенции истинно Иверской! Он искренне мнил себя великим знатоком народа (его самых основных «устоев», глубины его души и «золотых сердец», его «извечных чаяний», его «подоплеки», его языка, его быта). Он считал себя замечательным писателем, таким, что то и дело хмуро и презрительно трунил над Толстым, а если хвалил, то тоже как-то свысока, небрежно. Что Толстой! Он считал, что он и сам мудрец, в некоторых отношениях даже почище Толстого: «Да, талант, но и чепухи в голове немало», нередко говорил он про Толстого, по своему обыкновению ворчливо, глядя куда-то в угол, по-медвежьи качаясь, бродя по комнате в опущенных штанах, в заношенной косоворотке, набивая машинкой папиросы. И все хмурил свои большие брови, чувствуя, вероятно, до чего даже и наружность его может потягаться с толстовской наружностью, — эти брови, маленькие глазки, огромный лысый лоб, остатки длинных жидких волос, вообще весь его мужицко-пат-риархальный вид, вид какого-нибудь Псоя Псоича, Псоя Сы-соича (излюбленные имена его героев из стариков).
Ко мне снисходил, даже иногда похваливал. Раз пробормотал:
— Да, ничего, ничего… Последняя ваша вещичка сделала бы честь и более крупному таланту… Писать можно…
Почти всю жизнь прожил в Москве, в Гиршах. Бывали у него только его горячие почитатели и единомышленники. Возражений он не терпел. Из писателей более всего были ему милы самоучки.
Как интеллигенция почерпает свои знания о народе? Помимо литературы, еще и посредством общения с народом, а общение это, например, такое:
Поздней ночью, едучи из гостей или с какого-нибудь заседания на стареньком, гнутом извозчике по улицам Москвы или Петербурга, позевывая, спрашивает:
— Извозчик, ты смерти боишься?
И извозчик машинально отвечает дураку барину:
— Смерти? Да чего ж ее бояться? Ее бояться нечего.
— А японцев, как ты думаешь, мы одолеем?
— Как не одолеть? Надо одолеть.
— Да, брат, надо… Только вот в чем заминка-то: царица у нас немка! Да и царь — какой он, в сущности, русский?
И извозчик сдержанно поддакивает:
— Это верно. Вот у нас немец управляющий был — за всякую потраву полтинник да целковый! Прямо собака…
Вот вам и готова твердая уверенность, что «наш мужичок мудро относится к смерти», что он революционер и так далее.
Профессор С. О. Фортунатов не умел зажечь лампу, свечку.
Нанимая квартиру, делал с хозяйкой письменное условие, что она (или ее прислуга) должна сама зажигать ему огонь.
И сколько было таких! И все, уходя с заседаний, яростно продолжали спорить даже и в прихожей и надевали разные или чужие калоши.
Чехов однажды (по своему обыкновению, совершенно внезапно) сказал мне:
— Знаете, какая, несколько лет тому назад, была история со мной?
И, посмотрев некоторое время в лицо мне через пенсне, принялся хохотать:
— Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Н. Н., — он назвал фамилию знаменитого актера, — держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: «Да пойми же ты, что ты теперь первый, первый писатель в России!» — И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: «И он…»
Отличная, по-моему, история.
Откуда у русских актеров такая ненасытная жажда льстить, — хвалить без всякой меры, восхищаться до непристойности, быть столь несдержанным в словах?
Чрезвычайно типичная черта вообще для русской натуры, а для актерской (сугубо эмоциональной, женственной) особенно.
Ни в чем у нас нет меры, все истерика, жажда довести себя из-за всякого пустяка до отчаяния, вечное недовольство на все, везде и во всем мука, все не так, все ни к черту…
Наш лавочник Алисов, например. На моих глазах, несколько лет подряд, богатеет не по дням, а по часам, сравнительно молод, здоров, как бык, счастливый семьянин и так далее, а поминутно страдальчески косит брови, машет рукой, восклицает с полнейшей безнадежностью:
— Нет-с, это не жизнь, а каторга! Зарезался! Верите ли? Зарезался! Ой, нехорошо, Иван Алексеевич! Не хорошо!
— Да что не хорошо-то?
— Все-с! Все-с!
С необыкновенной легкостью впадаем в актерство, в ту или иную роль — особенно на людях, в собраниях. Чувствительны, нервны, самолюбивы, честолюбивы ужасно.
Вот, например, юбилей. Поручили кому-нибудь прочитать телеграмму. И телеграмма-то самая ничтожная: «Пьем здоровье дорогого юбиляра, желаем многих лет столь же славной деятельности» — только и всего. И все-таки тот, кто встал читать, до того взволновался, что побледнел, как полотно, задохнулся, руки прыгают… А те пьяные провинциалы в сюртуках, что выступают уже в конце, после всех главных речей, когда уже никто никого не слушает? Боже, с каким надрывом кричат они, с какой гордостью и как витиевато бахвалятся они с дальнего угла стола, именуя себя «скромными тружениками на ниве народной»!
Недавно (в конце июня сего четырнадцатого года) сгорел почти дотла уездный город.
Жара, сушь и ураган. А воды нет, у пожарных всего две водовозки и четыре лошади. Буйно, с гулом, с ревом пылали одновременно: земская управа, почта, казначейство, лучшие магазины… А народ, шальная Русь, как всегда бывает в таких случаях, сошел с ума от дикарского восторга и от возможности безнаказанно бесчинствовать: разбили винный склад, разбивали винные бочки, пили ковшами, пригоршнями, перепились зверски, бесновались, орали, плясали среди этого огненного ада… Один пьяный, носясь с горящей головней в руках, неистово кричал:
— Жги, поджигай! Пускай все, все сгорит!
И все покрывали дикие вопли какого-то вполне обезумевшего, растерзанного купца, бросавшего в народ деньги:
— Братцы! Родные! Все бросайте! Мой дом отстаивайте! Мой!
Русь, Русь, блаженная, еще не прожившая своих сказочных времен Русь…
Вспомнился Елец, представилась Черная слобода, бесконечный летний день… Весь день сидит некто босоногий и распоясанный возле своей разваливающейся хибарки, на гнилой лавочке. Мог бы хоть немного починить эту хибарку. Но нет, — лень, блаженная, дремучая. И весь день сидит и занимается с каким-нибудь рыжим кобельком:
— Дай лапку!
Кобелек не понимает, не дает.
— Говорят тебе, дай лапку! Ну? Дай лапку?
Кобелек не дает. И он бьет его по морде. Кобелек моргает, слабо, неуверенно подымает лапку, но тотчас же опять опускает ее. И опять пощечина и опять:
— Дай, сукин сын, лапку!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
«ЗАПИСНАЯ КНИЖКА 1»
«ЗАПИСНАЯ КНИЖКА 1» 1 Аркадакская: Угол [Знаменской] Знаменки и Обо- Арб(атской) пл(ощади) д. Вешнякова. Рот 2 Поди (пеной) лист №312 - Сергеенко. f^~ 3 [Эберле Варсонофьевский пер., д. Рябушинского, кв. Ильина, во дворе.] 4 Сухаревская-Садовая, д. Кирхгофу кв. 17. 5 [30 семиарш(инных) досок =
I ЗАПИСНАЯ КНИЖКА A891-1904)
I ЗАПИСНАЯ КНИЖКА A891-1904) Оборот форзаца. Записи сделаны в разное время.1. Аркадакская Мария Васильевна - фельдшерица, служив- шая в больницах Серпуховского уезда. Из ее писем к Чехову (ГБЛ) видно, что летом 1893 г. она работала вместе с ним в Мелиховском участке по борьбе с
II ЗАПИСНАЯ КНИЖКА A891-1896)
II ЗАПИСНАЯ КНИЖКА A891-1896) Оборот форзаца. Записи сделаны в разное время.2. Возможно, запись относится к В. Е. Грачеву - владельцу семенного магазина в Петербурге.5. В 1892 г. Иван Павлович Чехов служил учителем в москов- ском Миусском училище (см. письма Чехова к разным лицам за
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА. 1919–1920[3]
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА. 1919–1920[3] Из книги «Царь и революция» («Le Tsar et la R?volution», D. M?r?jkowsky, Z. Hippius, D. Filosofoff. 1907. Paris):«С русской революцией, рано или поздно, придется столкнуться Европе, не тому или другому европейскому народу, а именно Европе, как целому, — с русской революцией или
Записная книжка (о калмыках)*
Записная книжка (о калмыках)* У знакомых — только что полученное из Москвы письмо. Между прочим в нем сообщается: среди прочих плакатов, в несметном количестве продолжающих наводнять совдепию, появился недавно еще один, — новое произведение Московских правителей и
Записная книжка (о «Современных записках»)*
Записная книжка (о «Современных записках»)* В «Совр<еменных> записках» г. Вишняк приводит некоторые собранные им данные о Совдепии.«Обозревать внутреннюю российскую жизнь теперь нельзя, — говорит он, — в России жизни больше нет, есть только медленное умирание…
Записная книжка (о Горьком)*
Записная книжка (о Горьком)* Опять Горький! Ну, что ж, и мы опять…Начало февраля 1917 г., оппозиция все смелеет, носятся слухи об уступках правительства кадетам — Горький затевает с кадетами газету (у меня сохранилось его предложение поддержать ее).Апрель того же года —
Записная книжка*
Записная книжка* …Лето семнадцатого года помню, как начало какой-то страшной болезни, когда уже чувствуешь, что болен смертельно, что голова горит, мысли путаются, окружающее приобретает какую-то жуткую сущность, но когда еще держишься на ногах и чего-то еще ждешь в
Записная книжка (по поводу критики)*
Записная книжка (по поводу критики)* Кого тут ведьма за нос водит? Как будто хором чушь городит Сто сорок тысяч дураков!Это говорит Фауст, которого Мефистофель привел в «Кухню Ведьмы», и это вспомнилось мне, когда я на днях прочел в «Последних новостях» статью о том, что в
Записная книжка (о Блоке)*
Записная книжка (о Блоке)* О музыке.Серые зимние сумерки в Москве, — февраль семнадцатого года… Ровно десять лет тому назад.Еду на Лубянку, — за эти десять лет столь прославившуюся, — стою на площадке трамвая.Возле меня стоит и покачивается военный писарь.Вагон качает?
Записная книжка (о Горьком)*
Записная книжка (о Горьком)* Боюсь, что пройдет незамеченной, неотмеченной новая выходка Горького. А отметить ее непременно надо — в назидание тем, которые все еще продолжают долбить:— А все-таки это удивительный писатель!Горький, как известно, довольно часто занимается
Записная книжка (о современниках, о Горьком)*
Записная книжка (о современниках, о Горьком)* То, что я стал писателем, вышло, мне кажется, как-то само собой, без всяких моих решений на этот счет, определилось так рано и незаметно, как это бывает только у тех, кому что-нибудь «на роду написано». Хорошо сказано, что человек
Записная книжка
Записная книжка Алеша Безбеднов долго и уныло врал, что состоит кандидатом в члены коллегии защитников и что прием его в коллегию — вопрос двух-трех дней. Сперва Алеше верили, а потом перестали.С утра до вечера Безбеднов вращался среди писателей, провожал в кино
И. Бунин Записная книжка <Отрывки>{116}
И. Бунин Записная книжка <Отрывки>{116} Кого тут ведьма за нос водит? Как будто хором чушь городит Сто сорок тысяч дураков! Это говорит Фауст, которого Мефистофель привел в «Кухню Ведьмы», и это вспомнилось мне, когда я на днях прочел в «Последних новостях» статью[409] о
А. Амфитеатров Записная книжка <Отрывки>{121}
А. Амфитеатров Записная книжка <Отрывки>{121} Два стиха Марины Цветаевой: Так — государыням руку, Мертвым — так,[431] — увенчаны ныне едва ли не такою же знаменитостью, как некогда брюсовское: — О, закрой свои бледные ноги!.. Дерзание Марины Цветаевой ярче брюсовского.У