Заметки (по поводу критики предыдущей статьи)*
Заметки (по поводу критики предыдущей статьи)*
«Собаки лают, значит, едем!» — говорит восточная пословица. Однако, я знаю и такие, тоже восточные стихи:
Саади спросили: «Куда ты так быстро бежишь?» —
«Погоня за пьяным верблюдом!» — ответил Саади.
«Но ты-то чего же боишься? Ведь ты не верблюд!» —
«Э, полно, мой милый, ты вовсе не знаешь базара:
Тут стоит лишь крикнуть: „Саади есть пьяный верблюд!“ —
И тотчас поверят, поверив же, тотчас убьют».
В Одессе, после моей лекции о русской революции, после двух, трех моих статей в газете, начали дерзить мне, начали на меня злобствовать, умышленно искажать мои слова и даже приписывать мне то, что я никогда не говорил.
Одесскому базару не удастся превратить меня в верблюда, но он уже старается над этим с редкой находчивостью. Он пустил слух, что я умер, и стал клепать на меня с той свободой, какая возможна только тогда, когда врешь на мертвого.
Да, необыкновенно быстро дошло даже и до этого, и это так типично для наших общественно-политических и журнальных нравов, что заслуживает быть отмеченным, записанным.
Да, на днях, по поводу моих «Заметок» о Наживине, — где я буквально ни слова не сказал в защиту убеждений Наживина и восстал вовсе не против возможности обличений того или иного заблуждения, той или иной неправоты и того или иного нехорошего слова, а только против грубости, нетерпимости, яростной узколобости, либеральной пошлости, уже принесшей столько зла России, и против дурного жаргона, — в «Современном слове» наговорили про меня Бог знает чего и даже более: статейку обо мне озаглавили «Траур», а в статейке написано, что я верблюд и что я поэтому погиб, умер для русской литературы.
Ну, не анекдот ли от Робина! Сами же выдумали, что я умер, и сами же стали плакать на всю улицу: «траур, траур!» — и, вероятно, некоторые прохожие все-таки приостановились: «мол, не бывает же дыма без огня, нельзя же плакать уж так-таки без всякой причины… ну, может, и не умер еще, может, еще жив, но, уж конечно, плох». А на другое утро этому слуху «поддакнули» «Одесские новости» — и пошло писать.
Ввиду всего вышеизложенного и принимая во внимание мудрость Саади, все-таки считаю не лишним довести до сведения читателей, что «слухи о моей смерти преувеличены».
А откидывая шутки в сторону, скажу вот что. Знаю, что не подобает связываться с базаром. Но повторяю: не случайный это факт, не частный, а типический и по сути своей более значительный, чем кажется с первого взгляда, и очень, очень дурной и печальный, ежели принять во внимание то страшное время, которое еще далеко не изжито нами.
Это форменное преступление в такие дни — клеветать на нас, людей все-таки не совсем рядовых, и клеветой зажимать нам рты, дискредитировать нас ради своего политического соперничества с нами. Это большевизм своего рода, как справедливо сказал один из сотрудников нашей газеты: что там, мол, рассуждать, все средства хороши, а лучше всех — «к стенке!».
Я не правый и не левый, я был, есмь и буду непреклонным врагом всего глупого, отрешенного от жизни, злого, лживого, бесчестного, вредного, откуда бы оно ни исходило.
Я не русофоб, невзирая на то, что имел смелость сказать о своем народе немало горьких слов, основательность коих так ужасно оправдала действительность… оправдал даже Л. Н. Толстой, которым меня еще до сих пор укоряют и который, однако, сам, собственными устами сказал в 1909 году буквально следующее (Булгакову):
«Если я выделял русских мужиков, как обладателей каких-то особенно привлекательных сторон, то каюсь, — каюсь и готов отречься от этого».
Я не германофоб, не англофоб, не румынофоб и не юдофоб, — покушение налепить на меня с злыми политическими целями этот ярлык дело глупое, — хотя довольно остро чувствую некоторые отличительные и скверные черты, присущие разным народам, и, вообще, невысокого мнения о людях, особенно же теперь, после всего того, что привел Бог мне видеть за последние годы.
Я был, — в силу того, что прежде верил в людей немного больше, чем теперь, — приверженцем республик, теперь же стал несколько сомневаться в них, — не делайте, пожалуйста, страшных глаз на меня, «не запугаете», — и я не настолько горд, как одесские журналисты, чтобы воображать, что то, чем довольствуются конституционные монархисты англичане, никуда не годится для наших головотяпов, в трех соснах заблудившихся и грызущих друг другу глотки сатане на радость и потеху.
Я и теперь еще думаю иногда: «в идеале это, кажется, чудесная вещь — все эти прямые, равные, тайные, явные и вообще народовластие», но, будучи неробкого десятка, говорю совершенно открыто без всякой боязни: убежден, что Пила и Сысойка ни к черту не годятся ни для явных, ни для тайных и что из русского «народовластия» выйдет опять гнуснейшая и кровавейшая чепуха, — видели мы и видим это «народовластие», показало оно себя!
Я задыхаюсь от стыда и боли при мысли об этом «народовластии», о днях «Временного правительства» и «Рабоче-крестьянской власти». А в иное, лучшее я пока не верю. Нет, не верю. Уверьте меня — буду искренно рад.
И наконец, еще одно заявление: да, да, я и не думаю скрываться, я теперь, кое-что прочувствовав и продумав, имею истинно лютую ненависть и истинно лютое презрение к революциям, да и можно ли не иметь этих чувств в эти дни, каким нужно обладать твердокаменным сердцем, чтобы долбить о республиках, будучи еще в разгаре междоусобной бойни, на военном фронте, в окопах, стоя у самого края адовой пропасти, куда сорвалась Россия и где так несказанно страдают сотни тысяч еще живых, живых людей, гибнущих в слезах, в скорби, в тьме, в холоде, в голоде, среди пыток, расстрелов, кровных обид, вечных заушений и надругательств, под пятой торжествующих мерзавцев, извергов и хамов!
Вот. Вот что чувствую и думаю лично я и в данный момент. Что будет завтра — не знаю: буду первый счастлив, если жизнь уменьшит мой пессимизм. Пока же я говорю лишь то, что говорю: «я ничего не предлагаю, ничего не предполагаю, я — излагаю».