Заметки о гуманизме{ˇ}
Заметки о гуманизме{?}
Находясь в июне прошлого года в Москве[114], я имел возможность встретиться с директором Института мировой литературы Иваном Анисимовым{394} и его сотрудниками. Они сообщили мне, что в конце года у них будет проходить дискуссия о гуманизме и его соотношении с марксистско-ленинской философией. Мне было предложено принять в этой дискуссии участие. Я хотел бы присутствовать на таком диспуте, но польза от моего участия невелика, ибо я не имею понятия об общем направлении разговора. Впрочем, мне уже известно на основании беседы с Анисимовым и его друзьями, а также встречи со Щербиной{395} и Балашовым{396}, посетившими меня в Лондоне, что наши взгляды по этому вопросу в сути своей имеют много общего. Вот почему я готов рискнуть и сделать несколько замечаний. Если же от начала до конца я веду речь не о том, то виной тому расстояние, а не моя нерадивость.
Позвольте мне прежде всего определить то значение слова «гуманизм», какое ему придают на Западе. Как термин это слово употребляется по-разному. Во-первых, исторически этим термином обозначают совокупность взглядов, философских и художественных, свойственных эпохе зрелого Возрождения, когда система феодализма начала рушиться, новый класс торговой буржуазии проникал в итальянские города и, как следствие этих процессов, явились Леонардо и Верроккьо, Мантенья и Пьеро делла Франческа, великие итальянские художники-ученые, и человек, индивидуальность, стал будто бы хозяином своей судьбы. С точки зрения таких людей, человек, а не бог оказался центром мироздания. Этот перелом обычно относят к XV веку в применении к Италии и на 50–100 лет позднее его прослеживают в Англии, где Шекспир, несмотря на пережитки средневековья, сохранившиеся в его мировоззрении, явил собой тем не менее высший образец писателя-гуманиста.
Но эти перемены были, разумеется, лишь частичными как в отношении всего общества, так и отдельных личностей. В Англии без чьих-либо сознательных намерений возникли устремления противоположные, а вслед за этим началась борьба, которая невольно расширила круг воздействия гуманистических воззрений. Эта борьба была классовой, она велась во имя классовых интересов. В XVII столетии мелкопоместное дворянство и среднее купечество (растущее в числе благодаря морской торговле) свергли короля и крупных землевладельцев. Классовое расслоение было в то время более сложным, но для общего представления достаточно и этой приблизительной схемы. Противники короля по большей части оказывались кальвинистами. Их бы поразила и привела в ужас мысль о том, что они закладывают основы гуманизма. Между тем именно к этому объективно вела их деятельность. Точно так же в XIX столетии поднимающаяся буржуазия совершала промышленную революцию — не вооруженным путем, а чисто политически. Буржуазия добивалась власти и денег, однако в результате в ее среде сложилось наследие гуманистических убеждений и явились действенные гуманисты.
Мне хотелось бы услышать ваши замечания по данному поводу. Ибо я убежден, что это наследие сохраняет до известной степени ценность. Я не уверен, что вы думаете так же. С вашей страстью к идеям, ясностью анализа и ненавистью к социальному лицемерию (равно и к лицемерию личному, когда о нем заходит речь), я догадываюсь, что вы, прекрасно понимая, в чем заключаются корни гуманизма, не очень-то их жалуете. Я вижу эти корни так же, как и вы. Единственное различие между нами состоит в том, что, с моей точки зрения, конечный результат в общественном смысле может быть желателен вне зависимости от того, каковы были средства его достижения. Разумеется, бывает гуманизм подлинный и гуманизм ложный, и, конечно, среди настоящих гуманистов попадаются люди более слабые и более сильные.
Опасность для гуманизма Запада таилась всегда в убеждении, будто гуманизм — идеология обособленной группы. В Англии в начале этого века наиболее характерной группой такого рода было объединение «Блумсбери»{397} (по названию района в Лондоне, где жила большая часть членов этого объединения). О некоторых членах «Блумсбери» вам приходилось слышать. Это философ Бертран Рассел, экономист Дж. Кейнс, романисты Э. М. Форстер и Вирджиния Вулф. Некоторые вам неизвестны вовсе: публицист Лоуэс Диккинсон, театральный критик Десмонд Маккарти{398} (который удивительным образом похож внешне на вашего критика Александра Аникста{399}), критик-искусствовед Клив Белл. Почти все эти люди (за исключением аристократа Рассела) вышли из буржуазно-профессиональной среды и жили благополучно. Им была свойственна общность многих черт. Все они были атеистами. По сути, гуманизм любого толка трудно сочетается с верой в бога. (Хотя кое-кто из верующих, например Мориак{400}, Бернанос{401}, Грэм Грин, исповедует христианский гуманизм, весьма своеобразный по своему духу.) Все они, говоря языком западной терминологии, были расплывчато либеральны в политических взглядах. Они все придавали невероятно большой вес тому, что называлось ими «личными отношениями».
Они обладали достоинствами обособленной группировки. Они были весьма утонченны, они, как правило, были терпимы, в известных масштабах они отличались великодушием. Однако искушение, которому они (Рассел в меньшей степени, чем остальные) так или иначе оказывались подвержены, звало их к тому, чтобы видеть в их группке оазис цивилизации, и это сводило на нет потребность в широкой и активной связи с остальным миром.
У англичан, близких по взглядам мне самому, вступивших в жизнь поколением позже, чем члены «Блумсбери», они вызывали то чувство досады, какое, скажем, вызывал у младшего поколения Тургенев. Нам хотелось чего-то менее уступчивого. Мы отдавали предпочтение, при всех его недостатках, гуманизму Уэллса и Шоу. В пределах целого ряда человеческих чувств Уэллс и Шоу говорили на языке, близком Горькому. Не думаю, чтобы это можно было сказать о группе «Блумсбери». Из русских писателей, которых я знаю лучше других, я назвал бы Чехова и Горького представителями подлинного гуманизма, и еще, пожалуй, Лескова. Я сдержанно отношусь к Тургеневу, но, возможно, я несправедлив в этом смысле. Что касается Толстого, величайшего из романистов, то он не подходит ни под какую категорию.
Но как бы там ни было, в этих сплетениях гуманистических воззрений, сильного и немощного гуманизма, я убежден, есть нечто нерасторжимое — нечто такое, что при разумном подходе с нашей стороны способно дать действенному обществу дополнительную глубину чувств и психологическую устроенность. Терпимость хороша, но в том случае, если она не ведет к пассивности перед лицом надвигающейся опасной ситуации. Активный гуманизм должен понимать и сочувствовать людям, несущим ответственность за эту опасность, не уменьшая собственной обязанности уменьшить опасность. Великодушие — вещь хорошая, когда оно, однако, не подтачивает воли. Временами необходима ненависть. Необходима, однако, и осмотрительность в том случае, если нет достаточной терпимости и великодушия.
Гуманный взгляд таит множество нравственных ловушек. Не меньше ловушек содержат в себе все виды ненависти и праведного гнева. Ловушек этих также следует остерегаться. Забота об отдельном человеке — хорошая вещь. Жизнь не столь проста, как иногда нас пытаются убедить в этом. Мы жили и живем в величайшей исторической буре — и вас это касается более, чем какого-либо другого народа на Земле.
Одна из лучших сторон истинного гуманизма состоит в заботе об отдельном человеке. В Англии, по моему мнению, есть известная доля подобной заботы, выражающаяся в узаконенной справедливости (порядочности). У меня такое ощущение, что вы относитесь к этому с недоверием. С вашим цепким интересом к психологии и наблюдательностью — я не встречал людей более психологически наблюдательных, чем мои московские друзья, — вы не даете себе труда разобраться в наших правилах и нормах поведения и выражаете неверие как в истоки этих норм, так и в результаты их действия.
Кое-кто из вас достаточно меня знает, чтобы представлять себе, насколько я нелицеприятен и всегда говорю правду так, как понимаю ее. Я убежден, что английские нормы узаконенной справедливости не следует сбрасывать со счетов, они заслуживают большего внимания. Если где-либо на Западе гуманизм имеет практические нормы выражения, так это у нас. Подобные нормы справедливости, будучи однажды учрежденными, нелегко поддаются изменениям. Они не выдерживают всех напряжений, но некоторым из них способны противостоять. Они создают известную степень духовной устроенности, они окружают отдельного человека определенной областью неуязвимости.
Я постарался высказать некоторые соображения на этот счет в моем последнем романе — «Дело». В этой книге выведена группа людей (работников английского академического института), которые относятся к одному человеку с предвзятостью, хотя есть ряд личных причин, по которым они имеют основания не сознаваться самим себе в том, почему они поступают таким образом. Эта предвзятость в сильно уменьшенном виде представляет гораздо более значительные предрассудки мирового масштаба, опасные для всех нас. Однако нормы поведения, узаконенные меры предосторожности, человеческая порядочность некоторых членов этой группы предотвращают катастрофу. Человек этот не добивается полной справедливости, но — это писалось в стране компромиссов — приближается к ней.
Это реалистическое произведение. Я был свидетелем такого рода явлений. В них нет ничего чрезвычайного или героического, но они показывают пути, которыми люди, не без доли двойственности, могут сделать свою жизнь более достойной и полной надежд.
Кое-что из этой книги, мне кажется, вносит некоторый вклад в дело активного гуманизма. Этот вклад не способен сдвинуть страсти — общественные или интимные. Но он призван смягчить, в какой-то мере упорядочить и придать значительность ходу общественной жизни и духовной жизни отдельной личности.
Пер. Д. Урнова