Наука и государственная власть{ˇ}

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Наука и государственная власть{?}

I

Один из странных парадоксов нашего времени заключается в том, что в промышленно развитых странах Запада самце ответственные решения принимаются горсткой людей, принимаются тайно, и в тех случаях, когда это официальные лица, обычно теми, кто не обладает достаточными знаниями и не представляет себе, к чему приведут их действия.

Самыми ответственными решениями я называю те, от которых в прямом смысле зависит наша жизнь или смерть. Например, решение форсировать создание атомной бомбы, принятое Англией и Соединенными Штатами в 1940 и 1941 годах; решение использовать созданную бомбу, принятое в 1945 году; решение, касающееся межконтинентальных ракет, которое привело к различным результатам в Соединенных Штатах и в Советском Союзе.

Я думаю, что создание оружия массового уничтожения является той проблемой, которая позволит нам наиболее отчетливо увидеть всю драматичность или, если угодно, мелодраматичность сложившейся ситуации. Но подобные же мысли приходят в голову в связи с рядом других ответственных решений, не имеющих отношения к военным действиям. Например, некоторые наиболее ответственные решения об охране здоровья населения, которые принимаются или не принимаются втайне от всех горсткой людей, опять-таки занимающих достаточно высокое положение, но обычно неспособных разобраться в сути поставленной перед ними задачи.

Это явление представляет собой, как я уже говорил, характерную особенность нашей жизни. Мы привыкли к нему, как привыкли к тем отрицательным последствиям, которые порождены разрывом между наукой и практикой и все возрастающей сложностью языка самой науки. Тем не менее я считаю, что явление это заслуживает пристального рассмотрения, ибо от него во многом зависит наше будущее.

Здесь, на Западе, мы почти не способны взглянуть на эту особенность нашей жизни свежим глазом. Мы слишком привыкли обманывать себя словами «свободный мир», «свободная наука». Все эти выражения, однако, теряют всякий смысл, когда дело доходит до тех решений, о которых я говорил. Они лишь помогают скрыть истину. В дальнейшем я еще вернусь к этому вопросу. А сейчас я хочу лишь отметить, что, пока в мире существуют нации и государства, каждая страна независимо от своего политического строя и законодательства неизбежно будет вынуждена принимать такого рода решения и последствия их будут весьма ощутимы, более ощутимы, чем нам бы этого хотелось.

Я знаю, что можно графически изобразить политическую структуру Англии и убедиться, что каждый из наших политических институтов отвечает принципам парламентаризма. Но, начертив такого рода диаграмму, мы ни на шаг не приблизимся к действительному пониманию вещей. Мы лишь снова будем обманывать себя, как обманывали уже не раз, с теми особыми, присущими только нам благодушием и легкомыслием, которые уже давно характерны для западного мира и становятся все более характерными по мере роста нашего благосостояния.

Мне кажется, что прежде всего нужно постараться понять, что происходит на самом деле. Как сказал К. Прайс, «мы должны научиться рассуждать, не прибегая к помощи шаблонных клише, бездумно заимствованных из учебников»[60]. Научиться этому труднее, чем кажется.

О том, как должны складываться отношения между наукой и государственной властью, задумывались многие, но ни один из тех, кто интересовался этим вопросом теоретически и тем более практически, не осмелился утверждать, что эту проблему можно с легкостью решить раз и навсегда. Большинство идей, выдвинутых в этой области специалистами по теории управления, представляют собой лишь попытку как-то улучшить действующую систему и не открывают новых подходов к решению проблемы; к тому же предлагаемые рецепты, как правило, совершенно неприменимы на практике.

Мне не удалось найти правильного ответа ни в одной из книг, которые я прочел; даже просто разумная постановка вопроса встречалась нечасто. Поэтому единственное, что мне остается, — это рассказать одну историю. Она имеет прямое отношение к подлинной истории. Я не стану делать вид, что мой рассказ никак не связан с той проблемой, о которой мы сейчас говорим. Я попытаюсь извлечь из него несколько обобщений или, точнее, предложить несколько практических советов.

II

Это рассказ о двух решениях и двух людях. Первый из них — сэр Генри Тизард. Я не хочу скрывать своей заинтересованности, как говорят хозяйки английских пансионов. Вместе со многими другими англичанами, которых волнует история научных исследований, связанных с последней войной, я считаю, что Тизард был самым лучшим из английских ученых, когда-либо занимавшихся приложением науки к военному делу. Более того, хотя, вообще говоря, я согласен со взглядами Толстого на роль личности в истории, я считаю, что среди всех тех, кто помог Англии выстоять во время воздушных налетов, длившихся с июля по сентябрь 1940 года, нет никого, кто сделал бы больше, чем Тизард. Его заслуги до сих пор еще не получили должного признания. 8 мая 1945 года, будучи уже ректором колледжа Магдалины в Оксфорде — пост, который был для Тизарда не более чем почетной ссылкой, — он написал в дневнике: «Интересно, будет ли когда-нибудь точно и справедливо оценено то, что сделали ученые? Наверное, нет»[61].

Меня не удивляет, что, обращаясь к американцам, я должен рассказывать о Тизарде все с самого начала, поскольку, выступая перед английской аудиторией, я поступил бы точно так же. Мне еще не приходилось говорить о нем, и я очень рад, что делаю это впервые в Соединенных Штатах. Тизард относился с большим уважением к Америке и американской науке. Как мы вскоре увидим, благодаря его усилиям американским ученым стало известно все, что делали и знали англичане за 16 месяцев до формального вступления Соединенных Штатов в войну. Этот широкий и смелый жест, вполне в духе Тизарда, помог обеим нашим странам сэкономить немало времени в войне с Гитлером.

Я думаю, что Тизард не возражал бы против моего выступления, потому что однажды, когда я угрожал ему сделать нечто подобное, он сказал: «Во всяком случае, я надеюсь, что вы будете беспощадны». Я уверен, что этими словами он хотел напомнить мне об одном своем высказывании, связанном с Резерфордом, смысл которого сводится к тому, что, имея дело с человеком достаточно большого масштаба, нужно отбросить излишнюю щепетильность. Родные Тизарда тоже не сомневаются, что такое отношение было бы ему только приятно, поэтому они предоставили в мое распоряжение все его бумаги. Тизард оставил большой личный архив. Он начал писать автобиографию, сохранились отрывки из его дневников. К концу жизни ему, как и большинству тех, кому довелось делать историю, хотелось самому подвести итоги и поставить точки над «и». Хотя мы были хорошо знакомы, я многое почерпнул из этих записок, так же как из других документов. Мои собственные догадки и впечатления, не подтвержденные фактами, занимают очень незначительное место в том, что мне предстоит рассказать. Все подобные случаи я постараюсь отметить.

Как Тизард выглядел? Когда я с ним познакомился, он был уже немолод, и его внешность почти не изменилась до самой смерти в 1959 году. Тизард был англичанином с головы до ног. Человека с такой наружностью, телосложением и манерами редко встретишь за пределами Англии и даже за пределами того профессионального круга, из которого он вышел. Его трудно было назвать красивым. Иногда он больше всего походил на необычайно интеллигентную и крайне чувствительную жабу. У него были рыжеватые волосы, но их оставалось уже немного. Лицо его резко расширялось книзу. Однако глаза совершенно преображали его, они были прозрачно-голубыми, в них светились настойчивость и живой интерес. Тизард был среднего роста и, как почти все преуспевающие деловые люди, обладал немалой физической силой. Но несмотря на крепко сколоченное тело, несмотря на быстрые, уверенные повелительные жесты и теплый поскрипывающий голос, в нем угадывалась какая-то дисгармония. Он не принадлежал к монолитам.

Тизард был человеком властным и задиристым; стоило ему где-нибудь появиться, как все невольно начинали прислушиваться к его словам. У него был острый, живой язык, который людям моего поколения казался несколько старомодным. «Эндрейд (руководитель группы контроля военных изобретений) — это Микобер наоборот: он только и ждет случая отвергнуть какое-нибудь предложение». По поводу личных симпатий и антипатий, о чем я скоро буду говорить, он как-то заметил: «Топор зарыт в землю, но топорище на всякий случай под рукой». И многое другое. Можно составить целый сборник «тизардизмов», однако это вряд ли поможет лучше понять их автора.

Тизард, конечно, знал, что он человек одаренный, знал, что способен сделать многое, но его уверенность, которая заставляла людей следовать за ним, ничем не напоминала непроизвольную, глубоко укоренившуюся веру в себя, свойственную тем, кто уже благополучно достиг самой высокой точки своего творческого пути, например непроизвольную творческую самоуверенность его кумира Резерфорда. Тизард не всегда уживался с Тизардом. Маска гордеца, которую он носил, не могла скрыть напряженность его внутренней жизни.

Точно так же, как прекрасная физическая форма не могла защитить его от частых недомоганий. Всю жизнь он был необычайно восприимчив к инфекциям и часто оказывался в постели из-за того, что у него ни с того ни с сего поднималась температура. У Тизарда была дружная семья и одаренные сыновья, но его потребность в человеческом участии была столь велика, что ему не хватало привязанности близких. Будь он на самом деле тем самоуверенным человеком, каким казался, дружба никогда не занимала бы в его жизни такого места. К счастью, у него было достаточно энергии и душевной теплоты, чтобы завязывать дружеские отношения с людьми самого разного возраста. Мне не раз приходило в голову, что лучше всего он чувствовал себя в клубе «Атенеум»{359}, потому что здесь он был окружен теми, кто не только восхищался им, но и любил его, а одно из удивительных свойств Тизарда заключалось в том, что в его присутствии даже «Атенеум» становился уютным.

Генри Тизард родился в 1885 году. Его отец был морским офицером с ярко выраженным интересом к науке, благодаря чему он стал помощником главного гидрографа морского флота и членом Королевского общества, хотя всегда оставался прежде всего морским офицером. Это обстоятельство оказалось очень важным для Тизарда, потому что оно определило не только его взгляды, но и карьеру. Тизард на всю жизнь сохранил искренний, слепой, горячий патриотизм офицера и инстинктивное умение находить общий язык с солдатами и матросами. Если бы его не подвело здоровье, он, конечно, стал бы военным. Он уже готовился поступить во флот, что было совершенно естественно в этой семье, как вдруг перед самыми экзаменами выяснилось, что у него не в порядке один глаз. «По-видимому, я отнесся к этому открытию философски, — рассказывает Тизард. — Насколько мне помнится, я не испытывал ни разочарования, ни облегчения, но для моего отца это было тяжелым ударом… Он пришел к своему другу в адмиралтейство и сказал: „Что делать с юношей, который не может поступить во флот?“»[62]

Такая же приверженность к раз и навсегда заведенному порядку была свойственна и Тизарду. Когда дело касалось науки и техники, он был радикалом, но по своему душевному складу он до самой смерти оставался честным, умным, исполнительным консерватором. Его семья нуждалась в деньгах. Как во многих консервативных семьях английских государственных служащих, отец и мать Тизарда относились к деньгам с некоторым презрением и в то же время постоянно страдали от того, что их не хватает. Так же жил и их сын. Тизард был вынужден думать о деньгах до самой смерти. Он всегда зарабатывал немного, и, когда ему пришлось оставить государственную службу, никто не позаботился о том, чтобы обеспечить его должным образом, — слишком много поворотов и перемен было в его служебной карьере. Дожив до старости, он с горечью понял, что ему не на что жить.

Тизард не поступил во флот; вместо этого он получил классическое английское образование в Вестминстере{360} и Оксфорде… При этом оказалось, что у него удивительные способности ко всему, за что бы он ни брался. Впоследствии он считал, что мог бы стать хорошим профессиональным математиком, и жалел, что не стал им. Но в те годы он избрал своей специальностью химию — тот единственный предмет, преподавание которого стояло в тогдашнем Оксфорде на должной высоте. Поскольку сейчас в Оксфорде можно с успехом заниматься самыми разными научными дисциплинами, нам трудно себе представить, что в 1908 году для молодого Тизарда, подававшего блестящие надежды, осыпанного множеством академических наград, не нашлось руководителя, который помог бы ему сделать первые самостоятельные шаги на научном поприще. Подобно другим одаренным молодым англичанам и американцам того времени, он решил, что Германия — это та страна, где ему легче всего найти наставника. Тизард уехал в Берлин и начал работать под руководством Нернста.

В Германии он провел год и, как потом выяснилось, не вывез оттуда никакого сколько-нибудь интересного научного багажа. Зато он вывез нечто другое. Дело в том, что в лаборатории Нернста Тизард впервые встретил другого главного героя этого рассказа. Мне не так легко его представить из-за того, что англичане вечно меняют имена и звания. Тридцать с лишним лет спустя в качестве правой руки Уинстона Черчилля — «Серого кардинала»{361} — он стал известен как лорд Черуэлл. Но почти все то время, пока длилась его дружба и вражда с Тизардом, этот человек носил имя Ф. А. Линдеман{362}. Тизард в своих записках всегда называет его этим именем. Чтобы не создавать дополнительных сложностей, я буду называть его так же.

III

Двое молодых людей встретились в Берлине осенью 1908 года. Мы не знаем, при каких обстоятельствах. А было бы интересно знать, так как независимо от того, что произошло потом, Тизард и Линдеман, безусловно, принадлежали к замечательным представителям своего поколения, и подобные встречи случаются нечасто. По любым нормам Линдеман был человеком необычайно странным и одаренным — квинтэссенция личности. Я знал его не так хорошо, как Тизарда, но мне не раз приходилось с ним беседовать. Линдеману было известно, что я не безразличен к делу, которым занимаюсь, и он употребил свое влияние на то, чтобы помочь мне. Он даже произнес обо мне речь в палате лордов[63], однако для меня гораздо важнее было то, что он принадлежал к людям, при встрече с которыми у романиста начинают чесаться руки. Поэтому, хотя я уверен, что в контроверзе Тизард — Линдеман, о которой я собираюсь рассказать, прав был Тизард, я питаю слабость к Линдеману и отношусь к нему с глубоким уважением. Наверное, борьба Тизарда с Линдеманом вообще не вызвала бы у меня такого интереса, если бы оба эти человека не внушали мне чувство симпатии и уважения.

Я уже говорил, что Тизард был англичанином с головы до ног. В Линдемане не было ничего английского. Мне всегда казалось, что в пожилом возрасте он больше всего походил на бизнесмена из Центральной Европы: землистое лицо с отяжелевшими чертами, безукоризненный костюм и фигура человека, который в юности был хорошим игроком в теннис, а приближаясь к пятидесяти годам, сильно располнел. Он говорил по-немецки так же хорошо, как по-английски, но из-за его манеры бормотать себе под нос, не разжимая губ, в его английском слышалось что-то германское. Кем был по национальности его отец, до сих пор неизвестно[64]. Возможно, что он был немцем или эльзасцем. Не исключено, что он был евреем, хотя мне это кажется сомнительным. Я надеюсь, что эта призрачная тайна будет наконец раскрыта в официальной биографии. Одно, во всяком случае, несомненно: отец Линдемана был по-настоящему состоятельным человеком, и сам Линдеман в отличие от Тизарда относился к деньгам, как богатый человек, а не как государственный служащий.

Таким же несхожим было их отношение к Англии. Я уже говорил, что патриотизм Тизарда был патриотизмом морского офицера, то есть чем-то столь же неотъемлемым и бессознательным, как дыхание. Линдеман, который не родился англичанином, а стал им, относился к своей новой родине с фанатизмом человека, продолжающего в глубине души считать эту страну чужой. По-своему Линдеман заботился об интересах Англии больше, чем кто бы то ни было, но в этом «по-своему» чувствовалась горячность новообращенного изгнанника, и людям вроде Тизарда его патриотизм казался неестественным и перенапряженным.

В Линдемане многое казалось неестественным и перенапряженным. Он производил впечатление настолько больного человека, что тому, кто осмеливался к нему приблизиться, хотелось как-то облегчить его страдания. Он был ужасен, он был жесток и подозрителен, он обладал даром зло и беспощадно вышучивать людей и произвольно называл этот дар чувством юмора. Однако когда дело доходило до серьезных вещей, он плохо понимал самого себя и, хотя был человеком умным и сильным, не всегда выходил победителем из схваток с жизнью. Линдеман не знал никаких чувственных радостей. Он не пил вина. Его вегетарианство носило характер мании и заходило так далеко, что он не употреблял в пищу ничего, кроме яичных белков, сыра «Порт салют» и оливкового масла. Насколько известно, у него никогда не было связей с женщинами. В то же время он жил напряженной эмоциональной жизнью.

Тизард, который тоже постоянно горел и кипел, никогда не скрывал своих чувств, благодаря чему он, к счастью, имел жену, семью и был окружен друзьями. Линдеман подавлял свои страсти, загонял их внутрь и обращал на самого себя. Эта разница была особенно заметна в их шутках. Я уже говорил, что с людьми заносчивыми Тизард мог быть резок и даже груб, но обычно его язык никого не ранил. Во рту Линдемана таилось жало.

Помню, как однажды я оказался в Оксфорде, когда там опубликовали очередной список университетских лауреатов. Мне кажется, это было во время войны. Мы с Линдеманом о чем-то беседовали. Во время разговора я заметил, что английская академическая система поощрений доставляет больше огорчений, чем радостей, потому что удовольствие тех, кто в январе или в июне попадает в этот список, не может сравниться с разочарованием непопавших. Мрачное, оплывшее лицо Линдемана мгновенно преобразилось. Его карие глаза, обычно такие печальные, засияли. С торжествующей усмешкой он сказал: «Ну конечно! Зачем же еще нужна награда, если не для того, чтобы с приятностью думать о несчастных, которые не сумели ее получить».

В этом постоянном стремлении все отравить, как почти во всех других своих стремлениях, Линдеман был гораздо темпераментнее большинства людей. Страсти, которые его обуревали, не могли вместиться в одну человеческую жизнь; они часто принимали характер мономании и заставляли вспомнить о непомерных страстях, описанных Бальзаком. Линдеман весь не мог вместиться в одну человеческую жизнь. Я уже говорил, что при взгляде на него у писателя начинали чесаться руки. И все-таки мне трудно сказать, кто заинтересовал бы меня больше в качестве героя романа — Линдеман или Тизард. Когда я был моложе — конечно, Линдеман. Сейчас, когда то, что мы называем «отклонением от нормы», интересует меня все меньше, а «норма» — все больше (я пользуюсь этими выражениями, конечно, только для краткости), — наверное, Тизард. Он, безусловно, был гораздо менее странным человеком, чем Линдеман. Но мне кажется, что его внутренний мир был сложнее.

IV

Конечно, хотелось бы знать, о чем они беседовали зимой 1908 года в Берлине. О науке — несомненно. Они оба неколебимо верили в то, что научная деятельность является высшей формой интеллектуальной активности мужчины, и пронесли эту веру через всю жизнь. Тизард серьезно интересовался литературой. Линдеман — нет, так же как искусством вообще. Возможно, они говорили о политике. Оба они принадлежали к консерваторам, но консерватизм Тизарда был сродни гибкому, снисходительному консерватизму истэблишмента, в то время как консерватизм Линдемана доходил до эксцентричности и крайней реакционности. Я не думаю, что они говорили о любви или о женщинах, что было бы вполне естественно для мужчин их возраста.

Существует романтическое предание о том, что некогда эти два человека не могли жить друг без друга; оно особенно дорого некоторым обитателям Уайтхолла, которые знали Тизарда и Линдемана во времена их возвышения и непоправимых раздоров. Но поскольку я знаком с автобиографией Тизарда, отрывок из которой я сейчас приведу, а также с другими документами, мне кажется, что в этом предании их дружба предстает в сильно идеализированном виде. Правда, Тизард писал автобиографию не по горячим следам, но он взялся за нее главным образом ради того, чтобы рассказать о драматических перипетиях своей вражды с Линдеманом, и он был от природы слишком хорошим рассказчиком, чтобы в подобной ситуации преуменьшать значение их прежней дружбы, если только его не принуждала к этому простая честность.

«Ф. А. Линдеман и я стали близкими, хотя и не задушевными друзьями. (Это первое упоминание о Линдемане в автобиографии Тизарда.) В Линдемане было что-то, что мешало задушевности. Он был одним из самых умных людей, которых я знал. Линдеман кончал школу в Германии, прекрасно говорил по-немецки, так же как по-английски, и свободно изъяснялся по-французски. Он был прекрасным экспериментатором. И хорошим спортсменом. Он предложил мне поселиться с ним вместе (в Берлине), но я отказался. Я думаю, что мой отказ был продиктован прежде всего тем, что Линдеман был гораздо богаче меня и я вряд ли мог вести такой образ жизни, как он, к тому же, живя вместе, мы бы все время говорили по-английски, потому что Линдеман, конечно, не стал бы учить меня немецкому языку. Я не пожалел о том, что отказался, так как через некоторое время между нами произошла одна незначительная ссора. Я отыскал в Берлине гимнастический зал, хозяин которого в прошлом был боксером и даже чемпионом Англии в легком весе; мне нравилось ходить к нему на тренировки. Я уговорил Линдемана пойти побоксировать со мной.

Линдеман не мог допустить, чтобы кто-нибудь из его сверстников хоть в чем-нибудь оказался выше его, — это был один из самых тяжелых его недостатков. Он был неуклюжим и неопытным боксером, и, увидев, что при меньшем росте и весе я подвижнее его и быстрее работаю руками, он настолько потерял над собой власть, что я больше никогда с ним не боксировал. Не думаю, чтобы он когда-нибудь простил мне свое поражение. Тем не менее мы оставались близкими друзьями больше двадцати пяти лет, а после 1936 года стали непримиримыми врагами»[65].

Проведя год в Берлине, в лаборатории Нернста, Линдеман остался в Германии, где он прежде учился в школе, а потом в университете и в аспирантуре. А Тизард вернулся в Англию и начал преподавать в Оксфордском университете. Он сам писал[66], что как это ни странно, учитывая его последующую карьеру, но до 1914 года его совершенно не интересовало приложение науки к военному делу. Все помыслы Тизарда были направлены на чистую науку, и, только когда началась война и он подружился с Резерфордом или, вернее, когда Резерфорд стал его кумиром, положение резко изменилось. На первый взгляд это кажется парадоксальным, потому что имя Резерфорда является символом высших творческих достижений чистой науки, но то, что произошло, психологически вполне объяснимо, и вы сейчас это увидите. Во время войны 1914–1918 годов Тизард и Линдеман, которые оба только что перешагнули за тридцать, занимались весьма необычным делом. При этом они проявили не просто большую храбрость, а неестественную храбрость в прямом медицинском смысле этого слова. Они добились права принимать участие в экспериментах, которые проводились с примитивными самолетами того времени. Они избрали эту работу потому, что им не позволили сражаться с пулеметами в руках. Тизарду было разрешено совершать тренировочные полеты, но только в такую погоду, когда обычным летчикам-курсантам летать не разрешалось. «Согласен», — сказал он. Линдеман с экспериментальной целью однажды сам ввел самолет в штопор. Статистическая вероятность, что хотя бы один из них останется в живых, была необычайно мала, о двоих и говорить нечего.

После войны их жизни снова переплелись. Тизард вернулся в Оксфорд и вновь занялся преподаванием химии. По его протекции Линдеман вскоре получил место на кафедре экспериментальной физики, чем очень удивил английских ученых, так как до этого он ни разу не переступал порога английского университета[67]. Линдеман был крестным отцом одного из детей Тизарда. В течение двух-трех лет казалось, что благодаря их совместным усилиям в Оксфорде начинается пора научного расцвета — первого после XVII столетия.

Но затем с Тизардом и Линдеманом что-то случилось, причем перемена, происшедшая с Тизардом, сразу бросалась в глаза, а в Линдемане ощущалась гораздо менее явственно, потому что его внутренняя жизнь протекала более скрыто. Перемена эта означала нечто весьма элементарное. Они оба поняли, что на поприще чистой науки никогда не достигнут того, что по большому счету называется успехом. Тизард не скрывал этого ни в разговоре со мной («Я знаю, что никогда не сделаю ничего по-настоящему интересного»), ни в своей автобиографии: «Теперь я убедился, что никогда не буду выдающимся ученым в области чистой науки. Появляются более молодые и более способные люди»[68]. Для Тизарда это означало, что он не мог бороться в той же весовой категории, что Резерфорд и его друзья. Резерфорд, который оказал на Тизарда огромное влияние, был для него мерилом научных достижений. Тизард не надеялся стать Резерфордом. Резерфорды рождаются раз в триста лет. Но он был человеком гордым и сознавал свои силы, поэтому ему хотелось подняться если не на ту же ступеньку, на которой стоял Резерфорд, то хотя бы на предыдущую. А подняться он не мог, и в этом было все дело.

Эти рассуждения заставили меня вспомнить слова Альфреда Кейзина{363}, который как-то заметил, что англичане все время взвешивают друг друга и самих себя, как будто торгуют кониной. Мне остается сказать только одно: Тизард и Линдеман переменились. Линдеман медленнее и не так резко. Но он был еще более гордым человеком и внутренне еще более убежденным в незаурядности своего интеллекта. Ему была непереносима мысль, что он не может как равный соперничать с Резерфордом и с его молодыми учениками, такими, как Чедвик, Кокрофт, Капица, Блэкетт или — в области теоретической физики — Бор, Гейзенберг, Дирак и десяток других. Создавшееся положение его решительно не устраивало. Вот почему Тизард и Линдеман, один сознательно, другой ощупью, начали искать пути к отступлению.

Интересно, были ли они правы? Сохранились бы их имена в истории науки, если бы у них достало веры в свои творческие силы, той веры, которой им не хватало больше всего? В сущности, они были гораздо одареннее многих ученых, которые сделали немаловажные открытия. В конце жизни Тизард — о Линдемане я ничего не могу сказать — с радостью отдал бы все свои достижения за четвертую часть резерфордовских ?uvres[69]. При большем везении, при меньшей гордости смог ли бы Тизард, смогли бы Тизард и Линдеман сделать хотя бы четвертую часть того, что сделал Резерфорд? Когда я думаю об этом, мне отчетливо слышатся слова Харди, произнесенные двадцать лет тому назад: «Чтобы заниматься чем-нибудь стоящим (в устах Харди это означало заниматься творческим трудом, так как творчество было для него единственным стоящим видом деятельности), одной одаренности мало».

Быть может, следует считать, что одаренность Тизарда и Линдемана все равно не принесла бы должных плодов и они поступили правильно, порвав с чистой наукой. Научные интересы Тизарда были необычайно широки. Он принадлежал к той категории ученых (наиболее ярким их представителем был Уиллард Гиббс{364}), которые создают грандиозные системы, но, чтобы понять, какая именно система представляет в данный момент интерес, нужно обладать некой особой прозорливостью, а Тизард ею не обладал. С Линдеманом дело обстояло иначе. Если оставить в стороне его воинственный разрушительный критицизм, он был ученым с практическим складом ума, изобретательным и неистощимым на выдумки. Чтобы до конца использовать такого рода практический талант, нужно обладать одержимостью, заставляющей годами обдумывать устройство одного прибора. Так работал Астон, так работали Ч. Т. Р. Вильсон и Томас Мертон[70]. Но Линдеману это быстро надоедало. Вот почему он остался любителем среди профессионалов, и ведущие физики, в том числе Резерфорд, так к нему и относились.

V

Итак, хотя оба они были избраны членами Королевского общества сравнительно рано, раньше, чем это было бы возможно сейчас, Тизард и Линдеман оставили чистую науку. И в том, как они это сделали, уже были заложены семена двух тяжелых конфликтов. Тизард стал одним из крупных организаторов науки. Это произошло меньше сорока лет тому назад, но совпало как раз с тем периодом, когда Англия начала усиленно развивать прикладную науку. Управление научных и промышленных изысканий было создано в Англии только в период войны 1914–1918 годов. Тизард, который во время этой войны завоевал репутацию крупного специалиста по приложениям науки[71], получил должность постоянного секретаря, то есть стал одним из ответственных руководителей, подчиняющихся непосредственно министру. В Англии такие руководители обладают большей властью и в большей степени определяют политику правительства, чем их коллеги в Соединенных Штатах. Они занимают ключевые позиции в системе управления и во многих отношениях более влиятельны и могущественны, чем министры. Тизард с самого начала почувствовал себя в этом мире как рыба в воде. Он не был руководителем руководителей в настоящем смысле этого слова, хотя пользовался доверием и симпатией высших чиновников. За исключением тизардовского радикализма в научных вопросах, у этих людей было много общего с Тизардом и в воспитании, и во взглядах. Тизарду нравился Уайтхолл. Ему нравился «Атенеум», нравились товарищи по работе, такие же преданные своему делу, честные и упорные люди, как он сам, хотя гораздо менее искренние. Когда в 1929 году Тизард стал ректором Имперского колледжа{365} в Лондоне, он продолжал оставаться своим человеком в министерских кулуарах.

В эти же годы Линдеман проложил себе путь в совершенно иной мир — в высшее общество Англии и в высшие сферы политиков-консерваторов, которые в то время, когда высшее общество еще сохраняло какие-то атрибуты социального института, теперь утраченные или отмершие, весьма тесно соприкасались друг с другом. На первый взгляд кажется странным, что человек без светских связей, не англичанин по рождению и к тому же настолько непохожий на типичного представителя английского высшего общества, насколько это можно себе представить, с такой легкостью проник в святая святых. В действительности же в этом не было ничего странного. Возвышение Линдемана представляется загадочным, только если подходить к английскому обществу, сохраняя иллюзии Пруста{366}.

Линдеман был богат и к тому же настойчив. А английское общество из поколения в поколение было доступно богатым и беззащитно перед настойчивыми. В особенности если эти богатые и настойчивые оказывались еще и умными. По прошествии нескольких месяцев (а вовсе не лет) Линдеману уже подавали особые вегетарианские блюда во многих аристократических домах Лондона, а слегка инфантильные столпы общества называли этого почтенного профессора просто «проф». Очень скоро Линдеман становится близким другом лорда Беркенхеда (Ф. Смита), который знакомит его с Уинстоном Черчиллем, и это знакомство, необычайно быстро переросшее в дружбу, определило жизнь Линдемана до конца его дней.

Дружба Черчилля и Линдемана оказалась на редкость прочной и оборвалась только со смертью Линдемана. В большинстве случаев Линдеман завязывал великосветские связи из чистого снобизма — это был способ убежать от внутреннего поражения. Но его преданность Черчиллю не была запятнана никакими расчетами. Она нисколько не пострадала — или, быть может, скорее окрепла, чем ослабла, — за те десять лет (1929–1939), когда Черчилль был не у дел и казался одним из сотни великих людей manqu?s[72], одним из тех политиков, чье блестящее будущее уже позади. Преданность Черчилля была такой же бескомпромиссной. Под конец жизни Линдеман стал причиной трения между Черчиллем и другими его близкими друзьями. Черчилль знал об этом, он понимал, что Линдеман в какой-то мере осложняет его политическую жизнь. Но не пошел ни на какие уступки.

На чем держалась эта дружба? Этот вопрос задавали многие. Черчилль и Линдеман казались странной парой. Трудно было поверить, что между Черчиллем и суровейшим аскетом Линдеманом — некурящим, непьющим и не употребляющим мяса — могла существовать какая-то душевная близость. Но этот вопрос, так же как аналогичный вопрос о Рузвельте и Гарри Гопкинсе, совершенно бессмыслен, если не знать их обоих, пусть не до конца, но хотя бы так же хорошо, как они знали друг друга. На чем вообще держится любая дружба, если уж мы начали задавать подобные вопросы?[73]

VI

В 1934 году и Тизарду и Линдеману было около пятидесяти. К этому времени Тизард, несомненно, успел гораздо больше, чем Линдеман, но даже он считал, что не оправдал ожиданий. Тизард занимал ответственный административный пост, он получил почетное дворянство, его избрали руководителем крупнейшего университетского колледжа, но сам он ценил свои успехи невысоко.

Что же касается Линдемана, то его достижения были еще скромнее. Профессиональные физики относились к нему как к дилетанту; в их глазах он был одним из эксцентричных баловней высшего общества — и только. В научном мире его имя стоило немного. Имя политического деятеля, чьим близким другом он стал, стоило, пожалуй, еще меньше.

И вот совершенно неожиданно Тизарду представилась возможность заняться тем, для чего он был создан. По целому ряду причин, ставших в наше время еще более существенными: крошечные размеры страны, большая плотность населения, — стратегическое положение Англии катастрофически невыгодно. Болдуин{367}, игравший в 1934 году главную роль в правительстве, двумя годами раньше мрачно заявил: «В Англии бомбардировщик всегда попадает в цель».

В открытых дебатах мятежные политики вроде Черчилля резко критиковали оборонную политику правительства. Втайне от всех ученых сотрудничавшие с правительством военные специалисты и высокопоставленные чиновники ломали головы, чтобы придумать какое-нибудь эффективное средство противовоздушной защиты. В самом этом факте не было ничего неожиданного. Нетрудно было предсказать, что Англия, более уязвимая для воздушных налетов, чем другие крупные страны, будет тратить больше усилий на попытки предотвратить эту опасность. Но никак нельзя было предугадать, что волею обстоятельств возглавлять всю эту работу будет не кто иной, как Тизард.

При министерстве авиации по инициативе его научного советника X. И. Уимпериса, которому эту мысль подсказал блестящий молодой ученый А. П. Роу[74], тесно связанный с правительственными кругами, был образован Комитет по изучению средств противовоздушной обороны. Задача, поставленная перед новым комитетом, была сформулирована, как всегда, довольно расплывчато: «Решить, какие новейшие достижения науки и техники могут быть использованы для повышения эффективности существующих методов защиты против действий вражеской авиации». В момент создания комитет не вызвал никакого интереса. Когда был объявлен его состав, никому не пришло в голову, что это событие заслуживает обсуждения. Лишь назначение Тизарда на пост председателя, чему он был целиком обязан Уимперису[75], кое-кому показалось несколько странным. И действительно, это назначение никогда бы не состоялось, не будь Тизард так близок к официальным кругам.

Почти сразу после первого заседания все стали называть этот комитет «комитетом Тизарда». Забавно, что сам Тизард, который, естественно, не мог называть его так в своем дневнике, по-видимому, даже не помнил официального названия и каждый раз называл его по-иному.

С первого же заседания, которое состоялось 28 января 1935 года, Тизард с необычайной горячностью взялся за решение поставленных перед ним задач. Это была та работа, для которой он был рожден. Очень скоро, к лету того же года, первый луч надежды проник сквозь старательно охраняемые двери и достиг Уайтхолла, — воистину единственный светлый луч, блеснувший за эти годы в правительственных сферах. Тизард настоял на чрезвычайно узком составе комитета, членов которого выбрал он сам. Уимперис не мог в него не войти, Роу был введен в качестве секретаря, но на первых порах в комитет входили лишь два члена, не связанных с правительством: А. В. Хилл{368} и П. М. Блэкетт. Это были выдающиеся ученые совсем другого масштаба, чем Тизард или Линдеман. Хилл — один из самых замечательных физиологов мира, лауреат Нобелевской премии 1922 года. Блэкетт, которому тогда исполнилось всего 37 лет, считался одним из наиболее блестящих учеников Резерфорда и впоследствии тоже получил Нобелевскую премию[76].

Я не думаю, что выбор Тизарда определялся прежде всего их научными заслугами. Тизард обладал необычайной способностью находить нужных ему людей. Как и все, кто наделен этим даром, он исходил прежде всего из того, что человек умеет делать. Тизарду было безразлично, что Хилл не принадлежал к ортодоксальным консерваторам и относился крайне неодобрительно к политике Болдуина — Чемберлена, иными словами, к политике его друзей из Уайтхолла. В отличие от других, менее храбрых людей Тизарду было совершенно безразлично, что Блэкетт был радикалом, более того, считался самой приметной фигурой среди радикально настроенных молодых ученых, непримиримых антифашистов, которые не одобряли ни одного шага своего собственного правительства. Я могу говорить об этом без обиняков, так как сам был одним из них.

Все это не имело для Тизарда никакого значения. Он знал, что Хилл и Блэкетт обладали не только практической сметкой, но и сильным характером, а также способностью принимать решения. Это были те качества, которые были ему нужны. У них было очень мало времени. И мне кажется, хотя я не могу этого утверждать, что Тизарда волновало еще одно обстоятельство. Ему хотелось, чтобы члены его комитета питали искреннюю симпатию к военным и могли найти с ними общий язык. Хилл успешно воевал во время первой мировой войны и опубликовал классическую работу по теории зенитной стрельбы. Блэкетт до того, как стал физиком, служил морским офицером.

Я убежден, что их опыт пришелся кстати. Потому что Тизард, Блэкетт и Хилл должны были в первую очередь не только остановить на чем-то свой выбор, что они сделали быстро, но еще убедить в своей правоте военных (и наладить постоянный обмен мнениями между офицерами и учеными), без чего их научные рекомендации оказались бы совершенно бесполезными. Выбор, перед которым они стояли, формулировался так: или — или. Или борьба за применение того устройства, которое позднее в Америке стали называть радаром, а в то время, когда оно только что было создано, называли Р. Д. Ф.{369}, или полная капитуляция.

Комитет решил сделать ставку на радар практически еще до того, как этот прибор был создан. Уотсон Уотт, который первым в Англии занялся разработкой радаров, провел несколько предварительных экспериментов в Радиоисследовательской лаборатории при Управлении научных и промышленных изысканий. В результате сложилось впечатление (только впечатление!), что через три-четыре года этот прибор будет по-настоящему полезен в военных условиях. На остальные приборы, по-видимому, нечего было надеяться. Тизард, Хилл и Блэкетт доверились своему здравому смыслу. Без лишней суеты комитет остановил свой выбор на радаре. Но после того, как решение было принято, нужно было провести его в жизнь.

Административные методы, с помощью которых это было достигнуто, сами по себе небезынтересны. Формально министр авиации Суинтон[77] распорядился создать новый, весьма ответственный комитет, который должен был действовать как подкомитет Комитета имперской обороны. Этот подкомитет подчинялся непосредственно Суинтону, и в него был включен также главный критик военной политики правительства Уинстон Черчилль. Но тому, кто хочет знать, как все это происходило не формально, а на самом деле, надо постараться представить себе те скрытые рычаги, которые приводят в движение английскую государственную машину. Можно не сомневаться, что, как только комитет Тизарда решил остановить свой выбор на радаре, Тизард пригласил Хэнки[78] позавтракать с ним в «Атенеуме». Затем Хэнки в качестве секретаря кабинета министров счел удобным выпить чашку чая с Суинтоном и Болдуином. Если бы Тизард не был своим человеком в правительственных кругах, он потратил бы на утверждение этого решения несколько месяцев или даже лет. В действительности же все прошло быстро, легко, гладко и внешне без всяких усилий, как всегда бывает в Англии, когда то или иное начинание пользуется поддержкой правительственных кругов. Через очень короткое время комитет Тизарда запросил несколько миллионов фунтов и в мгновение ока получил их, потому что Хэнки и сменивший его на посту секретаря Бриджес[79] сделали ради проталкивания этого решения значительно больше того, что предусматривалось их служебным положением.

Вторая непосредственная задача комитета Тизарда состояла в том, чтобы, в частности, убедить офицеров штаба авиации, что радар — их единственная надежда, и вообще научить ученых и военных понимать друг друга. На этом пути тоже могли встретиться неодолимые препятствия. На самом же деле едва Тизард открывал рот, как все старшие офицеры, за исключением тех, кто был связан с осуществлением бомбардировки, проникались к нему полным доверием[80]. Они не раз порывались надеть на него военную форму, но это лишило бы Тизарда возможности выступать в роли посредника между военными и учеными. «Я решил никогда не надевать кивер», — говорил он. Стараниями Тизарда военные вскоре не только согласились на установку радаров, но и поверили в их эффективность; мало того, Блэкетту удалось преподать ученым и военным первый из тех уроков, которые они с Тизардом давали тем и другим в течение двадцати лет.

Урок, который был преподан военным, заключался в том, что войны нельзя вести с помощью одного лишь энтузиазма. Военные операции должны быть научно обоснованы. С этого началось исследование операций[81] — новая наука, создание которой является главным личным вкладом Блэкетта в победу над Германией[82]. Урок же, преподанный ученым, состоял в том, что разумный совет можно дать военным только в том случае, когда советчик убежден, что, оказавшись на месте ответственного исполнителя, он не изменил бы своего мнения. Это трудный урок. Если бы он был усвоен, число теоретических трактатов о будущих войнах сократилось бы во много раз.

Как я уже сказал, первое заседание комитета Тизарда состоялось в январе 1935 года. К концу этого года главные его решения были, по существу, приняты. К концу 1936 года большинство этих решений начали проводить в жизнь. Этот немногочисленный комитет оказался одним из самых работоспособных комитетов в истории Англии. Но еще до того, как в нем были приняты основные решения, разыгралась одна необычайно живописная битва.

Комитет Тизарда, как известно, был образован внутри министерства авиации. Одна из причин, по которой был принят именно этот статус, несомненно, заключалась в стремлении оградить его от критики извне, прежде всего от наиболее громогласной и резкой критики Черчилля. В 1934 году Черчилль публично заявил, что правительство недооценивает мощь гитлеровской авиации. Его расчеты, сделанные Линдеманом, были гораздо ближе к истине, чем расчеты правительства. Так получилось, что одновременно с тщательными и разносторонними обсуждениями, которые секретным образом происходили в комитете Тизарда, в палате общин и в прессе не смолкала запальчивая дискуссия по военным вопросам, причем в роли главного обвинителя правительства выступал Черчилль.

Это один из классических примеров сосуществования «закрытой» и «открытой» политики. Переходя из сферы закрытой политики в сферу открытой, наблюдатель не всегда может даже представить себе, что он имеет дело с одними и теми же фактами. В середине 1935 года Болдуин, который к этому времени стал премьер-министром не только формально, но и по существу, решил умерить накал «открытых» военных споров. Он воспользовался классическим приемом и предложил Черчиллю войти в правительство, но не в кабинет министров — личные разногласия были для этого слишком глубоки, — а в новый политический комитет Суинтона, о котором я только что упоминал, созданный для наблюдения за работой в области противовоздушной обороны.

Далее начинается необычайно запутанная история. Протоколы этого комитета никогда не были опубликованы, но, насколько я знаю Хэнки и его коллег, а мне выпало счастье недолгое время работать под их руководством, я уверен, что, с одной стороны, они вполне доверяли Тизарду и не считали нужным его опекать (тем более что Тизард присутствовал на заседаниях политического комитета и получал от него денежные ассигнования), а с другой — считали, что было бы совсем не вредно, а может быть, и полезно, если бы Черчилль получал не ложную, а правильную информацию о том, что делается в комитете Тизарда.