Глава 12

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12

(Из рукописи Иванова)

Татьяну убили тремя выстрелами в спину. Тогда еще не было сериалов с «контрольным в голову». Поэтому ее пепельно-русая головка совсем не пострадала. Юное, еще больше помолодевшее от смерти, лицо ее было строгим и торжественным, как у десятиклассницы, получающей из рук директора заслуженную золотую медаль. Ветер, легкий морской ветерок — постоянный обитатель Юрмалы, ласково ворошил завиток на затылке, прямо у беззащитной голой шеи, с которой тот же самый проказник ветер утащил на память волнам — поиграть — легкий шелковый шарф.

Животик только слегка наметился под белым мягким пальто, и темное, карминное, как на латышских новых флагах, венозно-кровавое пятно еще не успело расползтись широко по хорошо впитывающей шерстяной ткани. Даже не успели слиться вместе три пятна от трех, кучно посаженных в беременную женщину, пуль. Пули прошли навылет — стреляли со спины, но крови все равно больше было спереди.

Теперь Таня стала для меня просто застреленной на пляже беременной женщиной. Книга в кожаной обложке с выдавленным силуэтом Риги валялась на песке под скамейкой, на которой эта мертвая женщина так и сидела, откинувшись, навсегда. «Ка-лам-бур!», — отчетливо вырвалось у меня вслух единственное слово. Там же, под желтой — из досок на железных трубках — скамейкой, рядом с опрокинувшейся сумкой, лежал тяжелый ПМ. Теперь я понял, почему правая рука женщины была неестественно вывернута и повисла за спинкой скамьи. Женщина успела выстрелить назад, не глядя, уже почти мертвой. Пистолет я поднял, понюхал ствол и положил оружие себе в левый карман. Никого, кроме чаек, не было в этот сумеречный вечерний час на пляже в Меллужи ранней весною.

Кровавый след начинался в пяти-шести шагах от скамьи, на поросшей ивняком невысокой дюне и тянулся в сосны. Я пошел по следу, держа руки в карманах, только расстегнул, перед тем как отвернуться от женщины навсегда, верхние три кнопки на своем пальто. Поднявшись повыше, к соснам, я огляделся. Совсем почти стемнело, шум прибоя отсюда, сверху, неожиданно показался сильнее, чем внизу, у моря. Наверное, потому я и не услышал выстрелы, когда шел на встречу… с женщиной. Крови на песке, плотно покрытом блестящим слоем хвои, уже не было видно. Да и темно было здесь. Положенный в таких случаях багровый луч заката внезапно пробился сквозь тяжелые облака на горизонте и на мгновение ослепил меня своей книжной, не от мира сего, красотой. Сразу две пули, почти слитно чмокнув, втянулись в шершавое тело сосны у меня за спиной, только чуть выше. Я отступил за это же дерево, уже пострадавшее из-за меня, и подумал: «Меня он почему-то хочет убить в голову, почему же женщине он стрелял в спину, почти в поясницу? Знал, что там, сразу за ее спиной, уже начал округляться животик? Наверное, кино любит хорошее, сука.»

«Сука!» — крикнул я из-за сосны, вытаскивая пистолет, снимая с предохранителя и передергивая затвор. Совсем рядом мне ответили что-то непонятное азартным и уверенным голосом по-литовски. Не так уж близки эти родственные балтийские языки, чтобы я понял. Я высадил на звук всю обойму из ПСМ и, когда затвор лязгнул звонко, отойдя в крайнее заднее положение, сунул левую руку в карман и вышел вперед. Он стоял на коленях, держась одной рукой за сосну, а другой не очень твердо, но спокойно опять выцеливал мою несчастную голову.

Он считал выстрелы, он видел, что я не перезаряжаю свой пистолет, и хотел все сделать тща-т-тель-ль-но. На-вер-ня-ка-а.

Я кинул ПСМ ему под ноги, и, не вынимая левую руку из кармана, очень быстро, идя прямо на него, выстрелил остававшиеся в «макарове» женщины шесть патронов. Я ведь русский, мне главное дело сделать. Пусть неаккуратно, очень неаккуратно. Но такой уж этому литовцу неаккуратный пришел песец. Я подобрал свой ПСМ, нагнулся и рассмотрел поближе диковинный для наших мест «Дезерт Игл» — очень мощный пистолет литовца, сделанный в Израиле. Слышал, на картинках видел, но не думал никогда, что придется встретиться с этим, для кого спортивным, а для кого — ликвидаторским оружием.

Я еще вытащил у него липкий бумажник из кожаной куртки, обернул своим носовым платком, чтобы не пачкать карман, и унес с собой. А белокурый волк из «Охраны края», как Сталлоне прямо, все еще тянул ко мне свои длинные толстые крестьянские пальцы. Ну, подергались пальчики и замерли, наверное, я не видел — совсем стемнело.

Я не таясь закурил и стал спускаться. По ощущениям — вокруг скамейки все еще никого не было. Шторм усиливался, пошел ливень, что тут увидишь или услышишь? Да и не учил меня никто и никогда, как надо подбираться к телу недавно убитой беременной женщины.

Я все еще мысленно называл ее «женщиной». Потому что если бы я даже мысленно назвал ее хоть раз Таней, то сорвался бы и потом лежал с пулей в голове, некрасиво зарывшись мозгами в сырой под хвоей песок.

Таня так и сидела на скамейке, откинув голову, как будто ей очень хотелось пить, и она ловила губами холодные капли воды, потоком падающей с бездонного черного неба.

Я на ощупь закрыл ей глаза, поцеловал в холодную макушку, подобрал промокшую книгу в кожаной обложке и сумочку тоже. Паспорт она обычно носила в потайном внутреннем кармане пальто — пусть там и лежит, чтобы опознали сразу.

Начинавшийся шторм нагнал воду с залива, волны потихоньку подбирались уже к скамейке, а значит, завтра, когда рассветет, никто уже ничего не разберет толком, когда море схлынет, запутав все то, что я тут натоптал. Да и кому разбираться? Двум параллельным прокуратурам, вцепившимся друг другу в глотки? Кому?

Книгу я положил в сумку Татьяны, а сумку засунул под пальто. Хорошо, что я вымок до нитки — пальто потеряло всякий вид. Мокрое, оно повисло на мне бесформенным мешком, и даже оборванный мною с мясом накладной левый карман — весь в дырках — не бросался в глаза. И пошел я по пляжу пешком в сторону Пумпури. Там сел на электричку, доехал до Кеме-ри. Обсушился в буфете, выпил водки и только оттуда последней электричкой вернулся в Ригу.

В пустом вагоне я тщательно осмотрел сумку и забрал из нее свой интерфронтовский значок, подаренный когда-то в обмен на маленького бронзового питона. Плотный пакет с фотографиями и паспортными данными людей, вытащенных «волками» Буткявичюса из моргов и подброшенных под танки у телебашни, или простреленных мертвыми уже и тоже подброшенных на площадь, или убитых с верхних этажей башни литовскими же снайперами, я сунул во внутренний карман. Потом открыл окно, и, когда электричка проезжала мост через Лиелупе, я выкинул в реку сумку вместе с двумя пистолетами — своим и Татьяны. Промокшую книжку Шмелева «Пути небесные», только что изданную в Москве, я поразмыслив, оставил себе. Наверняка она мне и предназначалась.

Почему убийца не осмотрел вещи и не забрал пакет? Не успел? Был ранен и решил не рисковать больше? Я его спугнул? Непонятно. А может быть, они просто не знали, для чего женщина назначила мне свидание.

Решили вопрос превентивно. Почему не ликвидировали меня вместе с ней? Не знали, кто придет на встречу? Или вообще, наши дела тут ни при чем, а всплыла какая-нибудь давнишняя история из прошлого? Ответа у меня не было. Спросить было некого.

Вот оно!

Потемнели, поблекли залы.

Почернела решетка окна.

У дверей шептались вассалы:

«Королева, королева больна».

И король, нахмуривший брови,

Проходил без пажей и слуг.

И в каждом брошенном слове

Ловили смертный недуг.

— Это тебе, такая же, как ты, колючая… — Я прошел через зал и торжественно вручил даме розу.

Наши пальцы встретились на стебле, одновременно укололись до крови, мы вздрогнули и засмеялись неловко, глядя на капельки крови, выступившие у нас на руках.

— Мелодрама. — прошептал я, не отводя глаз от алых капелек.

— Контрапункт. — вздохнула Таня, потянув цветок к себе другой рукой, а пораненными пальцами прикоснулась нежно к моим пальцам, смешав капельки вместе; поднесла пальцы к губам, поцеловала, глядя мне прямо в глаза.

— Так почему королева больна? Таня?

Вот почему.

В Риге я первым делом позвонил из телефона-автомата в дежурную часть ОМОНа. Мурашов приехал за мной на белом «рафике», набитом под завязку ребятами из «Дельты». Я отдал ему пакет с фотографиями и залитый кровью бумажник литовца, рассказал об обстоятельствах их обнаружения и наотрез отказался ехать на базу. Толя передал бумаги офицеру «Дельты», потребовав немедленно доставить их майору Чехову. Мы стояли с Мурашовым, курили под дождем на асфальтовой площадке напротив филфака университета, прямо у железнодорожной насыпи, ведущей к вокзалу. Микроавтобус все не отъезжал. И только когда на площадку с визгом влетел и застыл возле нас, покачнувшись, потрепанный «жигуленок», «рафик» тут же сорвался с места и помчался на базу.

За рулем «Жигулей» сидел Птица в штатском. Он даже не смотрел на нас, пока мы снова курили сигарету за сигаретой, пока я зачем-то рассказывал Толику про родной филфак, серой коробкой угрюмо вросший в землю через дорогу. Потом Мурашов открыл заднюю дверцу, втолкнул меня в машину и, усевшись впереди, рядом с Птицей, велел ему ехать по адресу в Иманте. Кабаки ночью тогда не работали; встречаться с Питоном я не хотел, поэтому база отпадала тоже. Набрали водки на знакомой «точке» и рванули в Задвинье. Адрес оказался в желтой девятиэтажке на Рудзутака, напротив нашего старого «пограничного» дома. Даже лоджия моей бывшей комнаты видна была из окна квартиры, в которую мы вошли.

Квартирка была обыкновенной распашонкой, так же точно, как все квартиры вокруг, обставленной темной полированной мебелью Рижского комбината. Здесь было чисто и светло — девчонки включили весь имеющийся в наличии свет. Даже накрыли уже журнальный столик напротив углового дивана. Птица, так и не сказав ни слова, пожал мне руку, кивнул Мурашову и отчалил в ночь.

Студентки РКИиГА, снимавшие эту квартиру на двоих, были милы и веселы. Правда, я так и не могу вспомнить сейчас, как их звали, как они выглядели и с которой я спал в ту ночь. На следующий день, пока хозяйки еще отдыхали, мы с Толяном быстренько похмелились и ушли «по-английски». На улице я постоял под своими бывшими окнами, потом повел Толя-на через дорогу — на верхушку Лысой горы. Это, конечно, была просто высокая песчаная дюна, за которой начинался сосновый лес. Если идти по этому лесу долго-долго, можно было выйти к устью Лиелупе. А там, за рекой, начиналась Юрмала.

На Лысухе мы выпили уже как следует. Тем более что дождь давно кончился, выглянуло жаркое весеннее солнце, и мы сразу согрелись.

Я сидел на корнях той же самой сосны, у которой в юности назначал все свидания с местными девчонками, смотрел на наш «пограничный» дом, с которого началась для меня Рига, пил и курил, пил и курил. Да и Мурашов не отставал, последнее время ему тоже приходилось слишком много работать и думать. А весной 91-го года думать о будущем никому из нас не хотелось по причинам, вполне понятным сегодня, когда будущее уже настало и даже успело стать прошлым.

Мы медленно спустились с горки и поймали такси. До Юрмалы из Иманты было рукой подать. Еще три дня мы гуляли, во всех смыслах, в Майори и Дзинтари. Домой я не звонил, знал, что Толик позаботился о спокойствии Аллы и отправил меня в «командировку». Алексееву позвонил на этот раз сам Питон и вежливо выпросил меня «у Интерфронта» на несколько дней по «чрезвычайно важному делу». Сколько мы обошли кабаков — не помню. Наверное, все, что тогда были в ближней Юрмале. Понятно, что в сторону Меллужи мы и не взглянули ни разу, даже выходя проветриться на приветливое уже весеннее море. Денег у Мурашова оказалось столько, что нигде и ни в чем нам отказу не было. Мы даже купили мне новую куртку, а старое пальто, с оторванным левым карманом, выбросили куда подальше.

Толик действовал по проверенной схеме. За те несколько дней, что он неотступно сопровождал меня в наших пьянках-гулянках, я выговорил ему все, что мне нужно было выговорить, для того чтобы потом забыть это навсегда. И чтобы никогда больше, даже мервецки пьяным или под воздействием психотропных средств или просто в стрессовой или депрессивной ситуации, меня бы не тянуло поделиться наболевшим с кем-нибудь из чужих, случайно подвернувшихся или, наоборот, подставленных не случайно людей. А потом я вернулся домой, Толян — на базу, и все пошло своим чередом. С Питоном я не встречался вплоть до августа. И не спрашивайте меня — зачем со мной возились, для чего берегли? Я не знаю.

Весна была бурной. Сначала я весь отдался работе, потом все чаще начал вечерами попивать в своем кабинете от непонятной, совершенно бессмысленной тоски. Не оттого, что будущее было туманно. Не оттого, что я так уж тосковал по Татьяне — да я ее вообще потом не вспоминал. Правда, правда! Сейчас вот только нахлынуло, да и то по необходимости как-то связать канву событий.

С Аллой отношения стали ровнее и крепче. Я стал внимательнее к ней, баловал, как мог и чем мог — ее и дочку. Если бы только не пил все чаще, так и вообще семейную жизнь нашу можно было бы считать образцовой.

Однажды, выпив лишку, я очнулся в своем кабинете запертым на ключ. Наверное, это Петрович позаботился, чтобы не шатался я вечером по конторе, чтобы не видели меня в таком состоянии дежурный и охрана. Впрочем, сам Сворак продолжал праздновать день рождения Натальи у нее в кабинете — напротив. Мне тогда показалось это обидным. Я открыл окно, вылез на покрытый жестью узкий карниз, опоясывающий наше здание на уровне пятого этажа, и под дождем, оскальзываясь на мокрой жести, пошел по карнизу к соседнему окну в конференц-зал. Напротив нас — метрах в десяти, не больше — находилось Министерство финансов. Внизу по тесной улочке спешили с работы люди, которым вовсе невдомек было под своими зонтами, что наверху — а этажи в старинных зданиях высокие — по карнизу ползет, прижавшись к стене, Валерий Алексеевич Иванов. Не помню, как я добрался до окна конференц-зала. Помню только, что там меня постигло разочарование — окно было закрыто.

Развернуться и возвратиться назад в свой кабинет я даже не попытался — верная смерть на мокрой брусчатке далеко внизу подо мной. Я с тоскою, наверное, а как иначе? С тоскою поглядел я на черного кота, оседлавшего шпиль Кошкиного дома неподалеку. Хорошо ему! Сидит там уже сотню лет, наверное, и ему хоть бы что! Делать нечего, я локтем разбил одно стекло, второе — осколки посыпались со звоном — завизжали внизу, разбегаясь, прохожие. и ввалился в конференц-зал. Не успел я подняться с пола, как в помещение влетел Сворак с дубинкой в руке, а за ним и дежурный охранник. Увидев меня, они облегченно вздохнули и повели перевязывать пораненную стеклом руку.

Так бы все и прошло на этот раз, без особых последствий. Да только охрана Минфина, засекшая, как я с карниза ввалился внутрь интерфронтовской штаб-квартиры, тут же вызвала милицейский патруль, решив, что это нападение на Интерфронт. Хорошо хоть, что баррикады у входа в наш дом к тому времени латыши уже сняли, а то бы цирк получился еще похлеще. Милиция забрала меня, перевязанного, для выяснения обстоятельств в районное отделение на Революцияс, что у Матвеевского рынка. Центральный район, к сожалению, был на стороне латышей, так что отстоять меня сразу Свораку не удалось.

В милиции я наконец-то пришел в себя и прикинул свое незавидное положение. Вот сейчас сюда явятся телевидение, журналисты, латышская прокуратура и. весело будет не только мне, но и Алексееву, и всему Интерфронту. Хорошо еще, что с недавних пор я ходил по городу «чистый» — никакого оружия. С меня сняли показания, в которых я наплел по пьяной лавочке что-то совсем уж несуразное, и посадили в дежурке — ждать. Дежурный капитан был русским. Я собрался и тихо попросил его позвонить по телефону 342–073.

Лицо капитана сразу поскучнело. Однако он все же набрал явно знакомый ему номер и сообщил, что у него тут сидит задержанный гражданин Иванов из Интерфронта и дожидается начальства из латышской прокуратуры и республиканского МВД. Что ему ответили, я не знаю, но догадываюсь. Потому что капитан побледнел, бросил трубку и тут же побежал наверх к латышским операм, которые снимали с меня допрос.

Через пять минут мне отдали написанные мною раньше бредовые показания и попросили подписать бумагу о том, что я не имею претензий к задержавшим меня сотрудникам. Свои показания я порвал и сунул в карман, получил личные вещи и документы и тут же быстро вышел на улицу, не устраивая долгих прощаний.

Неподалеку, на углу Суворова и Революцияс, жила пионервожатая из моей бывшей школы, пока еще одинокая и незамужняя. Я успел добежать до ее подъезда и укрыться под аркой входа, когда мимо меня промчались в сторону отделения милиции сразу несколько машин — «Волга» латышской прокуратуры, микроавтобус МВД и ТЖК Латвийского телевидения. Тут как раз Наташка спустилась вниз и открыла мне дверь подъезда. У нее я и пересидел остаток вечера.

Толик потом передал мне стандартную фразу, ставшую причиной моего стремительного освобождения: «Капитан, или ты сейчас же отпускаешь нашего человека и уничтожаешь все документы, или взвод ОМОНа долго будет разносить твое отделение по кирпичикам. Выбирай!» Капитан был умным, повидавшим жизнь человеком, и к тому же — русским.

Понятное дело — не заладилось у меня после этого с Алексеевым. Не мог простить мне шеф предательства. А предательством он посчитал мое поведение, перечеркнувшее все его планы по отношению ко мне. Наверное, Анатолий Георгиевич слишком хорошо про меня думал. А может, ценил за некоторые успехи в работе. А может, просто близких людей, понимавших его с полуслова, у него оказалось не так уж много.

Конечно, шеф прилюдно «отымел» меня на общем собрании штатных сотрудников Республиканского совета. Конечно, мне на это было по большому счету — плевать. Ближайшие коллеги меня не осуждали строго — всякое случалось порой и с ними — просто не выплывало наружу. Люди случайные, оказавшиеся на этом разносе, конечно, были рады скандалу и злорадно разнесли сплетни вплоть до ЦК.

Я, конечно, признал свою вину — история была действительно на редкость дурацкой.

Скомпрометировать она никого, кроме меня лично, конечно, не могла — такое уж было время. Не мне чета начальники и известные всей стране люди выделывали фортели куда покруче моего циркачества. Но они — это они, а я — это я. Повинившись за глупость, я вместе с тем не позволил себя выпороть и, выпоротым публично, продолжать работать дальше, чего от меня наверняка ожидали.

Тут же, при всех, я высказал твердое желание по истечении положенного месяца уволиться и предложил шефу заранее начать искать мне замену. Меня потом пытались отговорить, я не поддавался. Честно отработал еще месяц, потом ушел в отпуск, уже не рассчитывая вернуться после него на Смилшу. Сворак долго еще пилил меня по-дружески, потом не выдержал и напрямую сказал главное:

— Ты что, Валера, не понимаешь, что твоего ухода только и ждут оппоненты Алексеева?

Он и так почти один остался, а тут и ты еще уходишь.

— Не кричи, Петрович, уши глохнут! Не потому я ухожу. Во всяком случае, не из-за этой глупой истории. Ты не хуже меня знаешь, что из таких историй про каждого из нас, или про «народников», или про тот же ЦК новую «Шахерезаду» составить можно!

— Так что тогда? Испугался?

— Чего, Миша? Чего я испугался?

— Не знаю.

— Исчерпал я себя, Миша, на этой работе. Сделал все, что мог сделать. Все свои способности и таланты я проявил. Других нет, да и те, что есть, становятся ненужными. Сам видишь, теперь остается только сидеть и ждать. «Красные» приходят — грабят. «Белые» приходят — грабят. А мы никому будем не нужны. Если все вернется — нас первых погонят именно те, кто предал «красных». И снова займут свои места. Если победят «неза-висимцы» — будет то же самое. Только еще нас дополнительно будут гно-бить те из «наших партийцев», кто сегодня из осторожности еще не перешел на сторону латышей. За то, что мы про них знаем. Русское народное движение, Петрович, не укладывается ни в одну схему будущего! Ни в «красную», ни в «белую». Ни в «советскую», ни в «западную». Интерфронт сейчас — кость в горле у всех — и у Горбатого, и у Ельцина, и у латышей, и у Рубикса. Завтра будет еще хуже. Но я не этого боюсь, тут нам всем терять давно уже нечего, Миша!

— Так что тебе надо? Доиграем партию, как можем, только и всего.

— Скучно стало мне — просто доигрывать. Я выиграть хочу. А как — пока не знаю. Буду думать.

— Ну вот, иди в отпуск — у тебя еще оплачиваемый остался, и думай! Мыслитель херов. А мы пока за тебя отдуваться будем!

— Алексеева сейчас убирать будут потихоньку, вот увидишь, Миша… А без него Интерфронт превратится в карманную лавочку Рубикса. В эти игры я не играю.

— С чего ты решил?

— А вот увидишь.

Я как в воду глядел. Пока был в отпуске, прошло расширенное собрание Республиканского совета. Аудиозапись мне сделал Рощин. Привез, с Натальей вместе, прямо на дачу в Кегумсе, где я последний раз отдыхал с семьей. Мы взяли лодку, пива, рыбки вяленой и погребли, не спеша, между камышами на уединенный островок неподалеку от базы отдыха.

Там я внимательно прослушал выступление Саши Васильева на Республиканском совете. Саша, Саша… мы все же дружили с ним. Он многому научил меня, особенно в том, что касается профессии, — все-таки Васильев был профессиональным режиссером и оператором. Саша познакомил меня со своими однокурсниками, работавшими на Ленинградском телевидении, и все они стали моими друзьями и научили меня еще большему. Васильев был старше меня на двенадцать лет, и я часто находил в нем старшего брата — заботливого, ироничного, немножко, как все старшие, «тор-мознутого», но все-таки — брата. Став неожиданно его начальником, я как мог берег его, относился с уважением, выбивал ему премии, защищал не раз перед Алексеевым и Свораком, грозившими раз и навсегда избавиться от «беспринципного и двурушного» директора видеоцентра. Основания говорить так о Саше — человеке внутренне все же честном, как ни странно, были. Я догадывался, что настоящие его друзья были не в Интерфронте, а в ЦК или среди той, «русскоязычной» творческой интеллигенции — полулатышской-полуеврейской, которая хоть и не считала Васильева совсем своим, но и не выпускала его из своих потных объятий. Саша по-прежнему вращался в кругу изгнанных из Интерфронта Жданок и Белайчука, терся с сомнительными деятелями из ЦДИ, РОЛа и Балто-Славянского общества. Интерфронт для Васильева давно уже стал только площадкой для размещения видеостудии. А как только студию перенесли со Смилшу в здание ЦК, так Васильев и вовсе стал появляться только за зарплатой.

Когда-то я помогал его сыну-пятикласснику делать уроки, устроил его в школу к своей жене — жалел мальчишку, оставшегося без матери, — с женой-актрисой Саша развелся еще в Ашхабаде. А сына забрал в Ригу совсем недавно. Нас грело наше общее «туркменское прошлое», мы любили поговорить о жизни и об искусстве, если бы не политика, мы, наверное, до сих пор были бы хорошими друзьями. Хотя, только политика и свела нас вместе, ведь я был совсем из другой среды.

Короче говоря, на Совете Васильев выступил против меня и наврал столько, что даже привычный ко всему опытный журналюга Рощин возмутился и примчался ко мне вместе с Натальей, вопя о подлости, которую надо пресечь! Саша приписал себе все, что делал я, и обвинил меня в том, чему виной был именно он! И это на расширенном Совете Движения! В курсе о том, кто и что конкретно делал в нашей конторе на Смилшу, были немногие, на это и был расчет Васильева. Сворак и Наталья, как замы Алексеева, попытались было поставить все с головы на ноги, но тут началось подготовленное заранее наступление части Совета уже на Алексеева, и всем стало не до меня. (Пройдут годы, и судьба снова сведет меня с Сашей, и он во многом поможет мне снова стать на ноги после возвращения в Латвию. Но как бы ни был я ему за это благодарен, та трещина, которая появилась между нами тогда — после его выступления на Республиканском совете, — никогда больше не зарастет.)

— Помер Максим, ну и хер с ним! — Я выщелкнул окурок далеко в воду и закурил новую сигарету.

— Но нельзя же такое терпеть! — горячился Рощин.

— Да ерунда это все, Володя, — отмахнулся я. — Противно, да. Васильева жалко, не думал, что человек до такого опустится. да и приказали ему наверняка его цэковские друзья — вот он и выступил. А что Георгиевич?

— Да на него самого такую бочку вдруг покатили! И то, что он выделяет русских в Движении, и что не пошел на слияние с демократами, и что от Рубикса дистанцируется. В общем, Алексеев сам чуть не ушел. Но поскольку его можно «уйти» только съездом, решили осенью провести съезд и там все решить. А сам он практически устранился. Сосредоточился на работе в Верховном Совете, тем более что там он независимый от партийной группы «Равноправие» депутат. Да и лето уже началось, мертвый сезон в политике.

— Ты считаешь? — Я с сомнением покачал головой. — Время покажет, не загадывай.

— Мешаем мы все их игре, из-за нас у них годовой отчет не складывается, — горько усмехнулась ярко накрашенным ртом Наталья.

— Мешаем, Наташенька, ой как мешаем, ты даже себе не представляешь. — Я вспомнил недавнюю встречу с Мурашовым на базе.

Последнее время мы с Толиком встречались редко, только для того, чтобы обменяться новостями. Все шло под откос, новости не радовали. На Млынника было покушение — в подъезде собственного дома, на лестнице — в него стреляли. Ранили, к счастью, не сильно, везучий он оказался и быстро вернулся в строй. На базе пытались тоже устроить передел власти. В мае командир 2-го взвода с ручным пулеметом наперевес бегал по коридорам, искал Чеслава для разборки. Успокоили ребят. Уволили Бумб-арашко и половину его взвода. Набрали новых. Тут началась работа по разблокированию границ. Горели незаконные таможни, отжимались с криком «Да здравствует Советский Союз!» новоявленные латышские и эстонские «таможенники» и «пограничники». В литовском Мядининкае провокаторы застрелили на таможне семь человек, один чудом выжил и якобы «опознал» в нападавших рижских омоновцев. Бред полный. Но пресса быстро подхватила дикие измышления.

В Ригу то перебрасывали, то убирали из нее десантников Псковской дивизии. Казалось, власть в Москве сама не знает, что делает, только дышит судорожно и, конвульсивно, то сжимает пальцы в кулаки, а то разжимает бессильно.

После приезда Рощина, оставившего мне на «долгую память» запись выступления Васильева на Республиканском совете, я съездил в Ригу, забрал из своего кабинета на Смилшу вещи и оставил секретарше Алексеева сухое заявление об уходе.

Сворак тоже собрался в отпуск. Мы выпили с ним в «Дружбе» по паре коктейлей, обсудили запасные каналы связи на всякий случай и расстались, как и были — друзьями. Наталья выдала мне расчет и трудовую книжку, вписав туда на всякий случай вместо Интерфронта свою левую коммерческую фирму «Санкт-Петербург», в которой присвоила мне, посмеиваясь, должность «исполнительного директора».

Странное дело! «Контрапункт!» — говорит в таких случаях Катерина. Ведь и Питер тогда был еще Ленинградом. А тут почти двадцать лет прошло, и осел я действительно в Петербурге.

Мы еще раз съездили с Аллой в Ленинград, как бы предчувствуя, что многому предстоит измениться в нашей жизни. Поехали вместе с Людой и ее другом-интерфронтовцем, на его вишневой «девятке». Выехали рано утром, почти ночью. На выезде из Риги, сразу за Юглой, едва переехав мост, мы остановились. Оживленное обычно шоссе было пустынно. Посмеиваясь, наш водитель Валера — мой тезка, — полез в багажник и достал оттуда банку с краской и две кисточки. Мы разбрелись по разные стороны шоссе и старательно намалевали на огромных рекламных плакатах недавно появившейся правительственной латышской газеты «Диена» по большому матерному слову. Глупо как-то, конечно, но раз уж тезка не поленился взять краску.

Смешнее было потом, когда, вернувшись из Питера в Ригу, мы увидели в той же самой «Диене» фотографию испорченных нами рекламных стендов с возмущенным репортажем под снимком: «Когда художники нашей газеты отправились ремонтировать испорченные русскими вандалами рекламные плакаты, на шоссе, рядом с ними, остановился вдруг белый микроавтобус «Латвия» с неустановленными номерами. Из машины вышли несколько молодых парней, и, закричав по-русски: «Ага! Так вы из «Диены»!», — хулиганы избили наших художников и снова испортили похабными надписями только что отреставрированные стенды».

Но это было потом. А в Питере мы с Аллой провели незабываемые семь последних «довоенных» счастливых дней. Мы снова гуляли по любимому городу, встречались с Лешкой, Хачиком, Толей и другими старыми друзьями. Нам казалось, что все вернулось к нам, как в первые дни после свадьбы. И доверие, и любовь, и нежность…

Вот только мысли о будущем омрачали иногда наше свидание с Ленинградом. Уезжать в Латвию не хотелось.

На обратном пути, уже въезжая в Эстонию, маленький кусочек которой надо было проехать по дороге на Ригу, мы столкнулись с эстонскими таможенниками.

Маленький вагончик на дороге, знак «STOP» перед ним. И несколько молодых парней в самодуйной форме с автоматами в руках. Мы возмутились: что это еще за комедия? Я демонстративно стал фотографировать оружие в руках «таможенников», водитель наш категорически отказался открывать для досмотра багажник и даже предъявлять документы. Разразился скандал. Я потрясал журналистским удостоверением, тезка совал в нос эстонцам свой депутатский значок, а Алла громко крыла их матом по-латышски. Тут и я не сдержался, припомнив несколько обидных эстонских фраз. Горячие эстонские парни уже стали хвататься за оружие, старший поста тем временем по рации вызывал подмогу. Но в это время со стороны России показалась целая колонна грузовых автомашин, и «таможенники», плюнув на нас, кинулись перегораживать дорогу грузовикам самодельным шлагбаумом. Мы сели в машину и уехали, вовсе не гордясь своей маленькой «победой». Настроение после Ленинграда было испорчено. Мы вспомнили, куда мы едем и что нас ждет дальше.

Конечно, я был пару раз на разблокировании вместе со взводом Толя-на. Не тогда, когда с ними ездил Невзоров, нет У меня был свой интерес к одному пограничному пункту на литовской границе. К литовцам я вообще с некоторых пор «дышу неровно».

Никто не оскорблял тех литовцев, которые нам попались. Их просто смели с лица земли вместе с их вагончиками, аккуратным деревянным сортиром и полосатым шлагбаумом. Конфисковали оружие, сорвали нагрудные знаки, забрали документы и пустили в поле — бежать к родному дому. Был указ Горбачева привести дороги на границах союзных республик в соответствие Конституции, и мы его выполняли. Омоновцы то есть. А я так, за компанию. В качестве представителя народа, поддерживающего справедливые действия в защиту Конституции СССР.

На этот раз эстонский пост остался целехонек. «Ну, это пока…» — подумал я, уже прикидывая в уме свои фото незаконных таможенников с автоматами в руках. В конце концов, приказа о разоружении незаконных военизированных формирований пока еще никто не отменял..

Вскоре пришел август. 2-го числа, в День десантника, ребята пригласили меня попить с ними пивка в Кировском парке — по старой традиции. Я, конечно, не десантник, но тоже не медбратом служил, а потому с удовольствием присоединился к омоновцам. День был солнечным и ярким. В парке, вокруг эстрады, собралось больше сотни бывших десантников. Наверное, половина из них были омоновцами. Побродили группками, потравили байки. Потом вдруг стали строиться в ротную коробку. Получилось внушительно. Рота вышла на проезжую часть улицы Ленина и несколько раз демонстративно прошлась мимо здания Совета министров, каждый раз, равняясь с ним, по команде «и-раз-и-два!» — выкидывая вперед правую руку и отрубая ее левой по локоть — со свистом и улюлюканьем.

Латыши из охраны Совмина даже глазом не моргнули, только втянулись аккуратно за массивные двери — от греха подальше. Движение на улице, конечно, затормозилось, но никто из водителей не сигналил возмущенно, наоборот, приостанавливались, освобождая улицу для прохода колонны.

Августовская жара не сморила разгулявшихся мужиков, вскоре кто-то из заводил кинул клич: «В Юрмалу!» Но уже в вагоне электрички мне стало вдруг как-то тошно.

Я ткнул в бок сидевшего рядом Мурашова — он даже поперхнулся пивом из алюминиевой банки — тогда еще довольно редкой «роскоши», а потому несуразно дорогой.

— Все, Толян! Потащусь я домой.

— А и правда, — весело и согласно кивнул он светло-русым чубчиком отросших не по уставу волос. — А то народ учинит чего, а тебе это надо?

— А ты?

— Мне надо. Должен же хоть кто-то за этой оравой присмотреть, вот мы с Кузей и приглядим.

Я вяло кивнул и пробрался к выходу, пожимая по пути крепкие загорелые руки, хлопая кого-то по спинам, получая дружеские тычки в ответ, отводя рукой фляжки, стаканы, бутылки, банки с пивом, что протягивали мне глотнуть на прощание ребята.

Разморенный, потный, я потек по тротуарам вместе с текущим от адовой жары асфальтом. В Кирчике все еще опасливо терлись милицейские патрули, но по-прежнему не трогали редкие компании десантников, оставшихся в парке. Себе дороже.

Я сел на родной 11-й трамвай и покатил не спеша домой.

Алла была вместе с дочкой на даче у тещи. Солнце давно перевалило на другую сторону нашего дома, я сразу открыл нараспашку все окна, устроил сквозняк и плюхнулся на мягкий диванчик, стоявший у нас на огромной — через всю квартиру — лоджии. Легкий ветерок с близкого Киш-озера приятно холодил тело. Я скинул с себя потную майку, покурил, отошел слегка и полез в душ.

Красный кирпичный магазин на 2-й Длинной не баловал последнее время разнообразием напитков и закуски. Какой-то дорогой джин без талонов, тоник местного производства, подозрительного вида кусок говядины — вот и весь улов. По случаю воскресенья улица словно вымерла. Я вернулся домой, тщательно прожарил мясо, обильно посыпав подрумянившиеся кусочки солью и перцем. Смешал в большом стакане джин с капелькой тоника и снова устроился на лоджии. Ел. Пил. Похмелялся, трезвел и снова пил. Надо было как-то жить дальше. Устроиться в кооператив? Наварить по-быстрому деньжат и уехать в Россию? А что Россия? Как там в России? Лешка с Хачиком вот-вот сами останутся без работы, если так дальше пойдет. А я что там буду делать? Все разваливается, все рушится, все падает, все идет вразнос, вихляясь и звеня отвинчивающимися гайками.

Если нужны будут люди все это восстанавливать — сами позовут. А если нет Падать дальше вместе со всеми? Родители, дочь, жена. Как и на что их содержать? Я сходил к холодильнику и снова наполнил высокий стакан. «Да, сказали мы с Иван Иванычем.» Похоже, что, озабоченный последние три года судьбами Родины, я совершенно упустил из виду свою собственную судьбу. Налево пойдешь. Направо пойдешь. Прямо шел — опять никому не нужен оказался. А жизнь как в сказке, чем дальше, тем страшней.

Ничего, кроме обрывков готовых фраз и конструкций, в голову не лезло. «Определенно, сегодня не мой день», — подумал я лениво, следя за нежными облаками над зеленым краешком Межапарка, хорошо видным отсюда, с моего пятого этажа. «…Подумаю над этим завтра!» Я допил джин и на ощупь, аккуратно поставил пустой стакан на холодный крашеный бетон лоджии. Повалился на диван и тут же заснул.

Там, у Врат, ведь тоже есть скамейка?

Не прогонит же апостол Петр?

Посиди там, подожди меня маленько.

Ты скажи ему: «Он обещал — придет!»

Отдохни! Когда еще дорога

На небо покажет поворот?

Говорят, у Бога судят строго.

Здесь судили. Вдруг там повезет?

Ты поспи! Не бойся за ребенка.

Там его никто не отберет!

Там не будут под одну гребенку,

То, что здесь никто не разберет.

Было больно? Или было страшно?

Прошептала что-то или нет?

Знаешь, это было так прекрасно —

Я одной тебе скажу секрет.

Я тогда как будто был с тобою,

Я как будто рядышком летел.

Я, ты знаешь, очень был спокоен.

Я ведь тоже умер, как сумел.

Ненадолго. Оживать страшнее,

Чем холодным по земле ходить.

Я, наверное, больше не сумею

Так бесстрашно, глупо так любить.

Я попью еще немного, ладно?

Но кого ни назову женой,

Как бы это ни было досадно —

Страх любви теперь всегда со мной.

Я теперь всегда буду бояться

Потерять, расстаться, не успеть…

Я, конечно, научусь смеяться,

Если будет что-нибудь болеть.

Посиди, родная, с кем-то рядом.

Там, конечно, очередь, у Врат.

Только не подсматривай, не надо,

Как я тут решу, кто виноват.