Глава 6
Глава 6
Домой Иванова привез Толян на омоновском «уазике». Бдительная дворничиха, живущая на первом этаже, высунулась было на шум в подъезде, но, увидев пару дюжих парней в черной форме и с автоматами за спиной, бережно поддерживавших под руки жильца из шестьдесят седьмой квартиры, тут же прикрыла дверь. О Рижском ОМОНе уже тогда ходили легенды — от страшных — до героических.
Отправив ленинградцев после банкета в «Таллине» в гостиницу Валерий Алексеевич вместе со Свораком тут же, на Горького, стал ловить такси. Однако мимо как раз проезжал экипаж закадычного друга Мурашова. Толик сразу приметил двоих припозднившихся мужчин у ресторана и притормозил водилу на всякий случай. Узнав Иванова, ребята тут же усадили его к себе в «бобик», а Петровичу остановили первую же проходящую машину и велели отвезти его в Пурчик. С Ивановым омоновцам было по дороге — они уже возвращались на базу в Вецмилгравис после очередного рейда.
Преступность в Риге с началом перестройки стала зашкаливать. А тут еще намечающееся двоевластие! От криминального взрыва ситуацию удерживал только ОМОН, чрезвычайно жестко работавший по лидерам преступного мира и не менее жестоко проводивший показательные рейды по городу, сурово напоминая уголовникам, кто здесь пока еще хозяин.
Иванов дружил с Толяном уже давно, еще до того, как два года назад в Риге сформировали один из первых в стране отрядов милиции особого назначения. Друзья и теперь частенько собирались вместе, и женам в такие вечера оставалось только вздыхать и перезваниваться друг с другом. Но в этот раз Иванову было не до продолжения банкета. Толян позвонил в дверь, сгрузил чуть живого товарища Алле, успокоил ее и умчался на базу.
Утром Валерий Алексеевич принял контрастный душ, втайне порадовался тому, что у Ксюши опять сопли и не надо ее по этому случаю вести сегодня в садик, заварил кофе и в очередной раз дал зарок не пить. По крайней мере, столько. Он успел поймать ленинградцев в гостинице по телефону, сообщил им, что сегодня он весь день «с ними, на всех съемках». Потом перезвонил на работу и то же самое передал секретарю, чтобы никто его не разыскивал — он на съемках, а еще у него переговоры с литовскими коллегами. Выпив третью чашку кофе, Иванов и вовсе повеселел и перезвонил еще себе в кабинет. Трубку взял Петрович и разговаривал очень скучно — видно, ему тоже было нелегко. Прикрыв себя со всех сторон, Валерий Алексеевич тихонько выскочил из квартиры и побежал в универсам на 2-й Длинной. Купил дочке фруктов, жене — мороженого, себе — пару бутылок портера. На счастье, рядом с магазином какая-то бабуля торговала нарциссами со своего палисадника… Иванов прикупил нежный, чудесно пахнущий букетик на прямых тонких стеблях и понесся домой.
Алла как раз уже встала, хлопотала на кухне. Валерий Алексеевич долго мирился, шутил, ставил цветы в вазу, заваривал Алле кофе и наконец получил прощение, клятвенно пообещав в следующее воскресенье помочь теще с тестем копать на даче грядки.
Пока Алла готовила Ксюше завтрак и заваривала ей всякие чаи от простуды, Иванов вышел на лоджию, уже ярко освещенную солнцем, ласково продуваемую весенним порывистым ветром. Выпил портеру, покурил, выпил еще бутылочку и стал собираться в город. Визитка с телефоном Татьяны так и жгла карман пиджака. Но он не стал звонить из дома, прогулялся пешочком под липами до Брасы и только там зашел в телефонную будку. Сомнений в том, что это именно его Таня, у Иванова уже не было.
— Добрый день! Извините, Татьяну Федоровну можно попросить?
— Здравствуйте! Я слушаю вас…
— Татьяна Федоровна, это вас Иванов Валерий Алексеевич беспокоит, из Интерфронта. Мне ваш телефончик Смоткин дал, сказал, что вы хотели бы со мной встретиться по поводу наших совместных мероприятий.
— Да, да, конечно! Я очень рада, что вы позвонили. — Голос, конечно, был ее. Или не ее? Столько лет прошло, но так трудно забыть это чуть небрежное французское «р», это тщательное интонирование, этот глубокий, обработанный до каждой ноты голос. А вдруг — не она? Голос такой уверенный в себе, почти властный. — Валерий Алексеевич, я не хочу, чтобы вы терялись в догадках, я вас тоже узнала.
— Таня!
— Да-да, Таня! Мне просто не хотелось, чтобы твой шеф знал, что мы так давно знакомы.
— А я уж настроился, судя по «Валерию Алексеевичу», на чисто деловой разговор!
— Разговор в любом случае пойдет о делах, Валерий Алексеевич. — Голос в трубке чуть насмешливо дрогнул. — Но мы ведь уже давно взрослые люди, ты. ты давно не тот мальчик, что был подарен мне судьбою когда-то, Валера. Зачем же делать вид, что я все забыла?
— Таня, Таня! Я опять чувствую себя двоечником перед классным руководителем, — слегка слукавил Иванов.
— Не верю, Станиславский! Не верю!
— Как же можно мне не верить. — хотел было продолжить игру словами Валерий Алексеевич, но вовремя вспомнил, что восемь лет назад именно он перестал звонить своей «почти невесте», и предусмотрительно осекся.
— Вот-вот! — Таня тут же прочитала его мысли. — Ладно, корнет, впрочем. какой ты уже корнет. поручик! Надеюсь, ты уже замотивировал свое отсутствие на службе нашей исключительно деловой встречей?
— Так точно, мадам!
— Я все-таки в тебе не ошиблась тогда. — Голос все больше теплел, и все больше в нем было и света, и радости. — В общем, я в Юрмале, в санатории ДКБФ.
— В Майори, значит.
— Да-да, в Майори. Центральный корпус старый, там, где администрация. «Адмиральский» номер спросишь, тебе покажут. Меня подруга устроила на недельку, у нее тут муж главврачом трудится.
— «Адмиральша», значит… Ваше высокопревосходительство госпожа адмиральша.
— Поручик, молчать!
— Молчу, мадам… И выезжаю первой лошадью, электричкой в смысле. Что-нибудь привезти?
— Пору-у-у-у-у-чи-и-к! — укоризненно пропел голос в трубке. — Раз уж я «адмиральша». Что может мне привезти поручик, кроме своей любви?
— Я, я люблю тебя, Таня, все еще люблю, оказывается, — медленно проговорил Иванов. — Я еду.
Трубку положили. Валерий Алексеевич еще немного послушал гудки и вышел из будки автомата. Как раз напротив, у углового дома — утеса, блестевшего свежей жестью башни в форме византийского шлема, кооператоры недавно поставили цветочный киоск. «Хорошо, что не успел вчера просадить гонорар!» — ликующе подумал Иванов и придирчиво выбрал огромную чайную розу. Рысью спустился под горку на станцию «Браса» — как раз подходила сквозная электричка в Юрмалу, опустился на деревянную скамейку у окна и погрузился в воспоминания, перемежаемые угрызениями совести, — Алле он еще ни разу не изменял, а чем закончится сегодняшняя встреча — предсказать было трудно.
Электричка надолго, минут на десять, притормозила на Центральном вокзале. Пассажиров и тут подсело в вагон немного — сезон еще не начался, и в Юрмале пока еще царила любимая Ивановым сырая, обволакивающая туманом с моря тишина. Снова тронувшись и набирая ход, электричка по высокой насыпи пролетела мимо Вецриги, застучала по мосту через Даугаву, показывая в окошки панораму старого города, но, миновав мост, тут же втянулась в унылые промышленные районы Торнякалнса и Засу-лаукса. Смотреть тут было не на что, и Иванов прикрыл глаза, снова задумался.
Два года назад, когда все вокруг, казалось, были очарованы перестройкой и новым, говорливым без бумажки генсеком, Валерий Алексеевич тоже, на общей волне, возжелал перемен. Жизнь была такой устойчивой, стабильной, что никакие потрясения не могли угрожать ее основам. А легкий свежий ветерок только сдувал пыль с незыблемых оснований, с вечного фундамента, и мальчишеская радость ожидания романтического, гри-новского несбывшегося охватила всех вокруг. И юных студентов, и пожилых рабочих, и седых генералов. Только опытные интриганы партаппаратчики и закаленная в битвах за государственные премии и дачи творческая интеллигенция, шустрые теневики и быстро смекнувшие, что к чему, кооператоры не пускали восторженных соплей и слюней, не пускались в воспоминания о детских мечтах, пресеченных взрослой жизнью в суровой стране. Все они пошли в перестройку, как в «последний и решительный бой», не теряли ни дня, ни минуты. Ловили ветер — тот самый — ветер перемен и тщательно готовили рыболовные снасти: вода становилась с каждым днем все мутней и мутней.
А Валерий Алексеевич налегал на книги — издательства печатали все больше новых имен да еще старых и забытых вытаскивали из прошлого. Все больше становилось яростных публицистов — все манили чем-то, звали куда-то. Но когда в одном из публицистических сборников Иванов прочитал призыв заложить или продать часть российской территории японцам или кому-то там еще и за вырученные деньги срочно удовлетворить потребности советского народа в видеомагнитофонах и модной одежде, колготках и посудомоечных машинах. Что-то в Иванове хрустнуло и застопорилось, как будто предохранитель сработал. А там и расширенный пленум творческих союзов Латвийской ССР подоспел, на котором маститые, облеченные властью и привилегиями творцы, все как один латыши или евреи, призвали обратить внимание центральной власти на проблемы «страждущих и жаждущих» национальных республик. Как они страждут и чего жаждут — это Иванов знал уже прекрасно — и по детству, проведенному на эстонских островах, и по сегодняшней Латвии.
Совсем недавно, еще учась на дневном отделении в университете, он летом ездил подрабатывать в колхоз. Тесть был бригадиром строителей-шабашников. Трудились в Цесисском районе — одном из самых «латышских» в республике. Даже Валерий Алексеевич, давно живущий в Прибалтике, просто обалдел от чистоты, красоты, обеспеченности — в которых жили латышские крестьяне при советской власти. Асфальтированные дороги, колхозные усадьбы из красного кирпича по спецпроектам, огромное количество техники, развитая инфраструктура — электричество, газ, центральное отопление, водопровод, канализация. Клубы, спортивные залы, библиотеки, школы и детские сады — все поражало богатством. Равно как и сами колхозники. Такого количества частных автомобилей в городе тогда было не встретить. Но главное — это жилье. В центре колхозного поселка стояло несколько роскошных пятиэтажек. Разнообразная, очень удобная планировка, высокое качество во всем — от кирпича до отделки — просто восхищало по тем временам. Но дома эти стояли наполовину, а то и на две трети пустыми. Колхозники хотели жить в особняках. «Ливанские домики» — сборные пятикомнатные коттеджи производства Ливанского домостроительного комбината — их тоже уже не устраивали. И вот бригада шабашников строила в Таурене кирпичные двухуровневые усадьбы, рядом с которыми возводили кирпичные же хозпостройки для скота и кормов. Конечно же, здесь присутствовали все городские удобства — ванная на каждом этаже, туалеты, отдельные комнатушки для стиральной машины и прочей бытовой техники.
Все это строилось за счет колхоза, распределялось среди колхозников путем выдачи беспроцентных кредитов, которые со временем сам колхоз за них и погашал. Про качество развитого соцкультбыта и копеечные цены на все — включая роскошные обеды в местной столовке — и говорить не приходится. Все это так понравилось молодому студенту, что он стал уговаривать Аллу плюнуть на все и переехать в Таурене. Работу в местной школе предлагали сразу, сразу предоставляли на выбор любую квартиру в роскошных пятиэтажках, все равно пустующих. Колхоз доплачивал учителям премии, выделял продукты и всякие льготы — путевки на отдых и все такое прочее.
Конечно, пришлось бы подучить латышский язык — русских здесь практически не было. Но зато какая жизнь на природе! Рядом цепь красивейших озер, в которых берет начало Гауя, чистейший воздух! Полчаса на автобусе или своей (!) машине до Цесиса, а там на поезде всего два часа до Риги!
Вспоминая все это сейчас, Иванов мрачно улыбался: надо же было быть таким идиотом! Латышская национальная среда приняла бы русских к себе только пережевав и превратив их в латышей. Да и держалось колхозное благополучие на щедрых дотациях Союза на все: стройматериалы, горючее, корма, удобрения. На повышенных закупочных ценах для местной сельхозпродукции, в том числе. Латышей просто подкупали, чтобы сидели и молчали до поры до времени. А они пользовались этим, естественно, требовали все больше и больше. В свободное время выращивали на приусадебных участках цветочки — торговали ими по всему Союзу, вплоть до самых далеких северных районов, получали баснословные прибыли. Все это держалось на устойчивой системе подкупа нацменьшинств за счет России и русского народа. О том, какая нищета царила здесь же при немцах-баронах или при первой буржуазной республике, ему рассказывали старые латыши, прекрасно помнящие, как это было на самом деле, и со страхом глядевшие на своих же соплеменников, поднявших руку на власть, которая вытащила их из многовекового рабства.
Еще одна щедро дотируемая Москвой национальная кормушка — это творческие работники. Академия наук со всеми ее институтами, театры, консерватория, Академия художеств, народные хоры, народные промыслы, многочисленные издательства, журналы, газеты, телевидение и радио, киностудия, в конце концов, — все это было закрыто для русских. Латыши старательно теперь рубили сук, на котором так удобно сидели все послевоенные годы. Ну и пусть — это их выбор! Не жалко. Они не пожалели даже своих — ведь в заднице окажутся не только русские, преимущественно занятые на производстве, но и те же самые латышские крестьяне, и та же самая латышская интеллигенция, которая и появилась-то только благодаря усилиям сначала царской, а потом и советской власти.
Валерий Алексеевич, признаться, долго не мог изжить из себя пресловутый «советский интернационализм». С одной стороны, иллюзий в отношении «братьев наших меньших» он не питал уже с детства, когда кулаками пробивал себе дорогу в школу, проходя как сквозь строй через соседей — эстонских подростков. Да и волнения 72-го года, памятные островитянам и никому более в Союзе не известные, наложили свой отпечаток — все-таки власть в лице пограничников, с которыми конфликтовали тогда эстонцы, была его властью.
Но в Риге, совершенно русской Риге 70-х, воспоминания ослабли. Появились даже приятели латыши и латышки, пусть их было и немного. Потом. Потом многое стало снова наводить на грустные мысли. В том числе учеба в местном университете и преподавание русского языка в латышской школе. И все равно думать о русских интересах как об интересах особенных, не говоря уже о том, чтобы говорить о каких-то приоритетах своего народа перед другими ему и в голову не приходило, и в голове такая мысль не укладывалась. Справедливости — вот и все, что хотел он для себя, как для русского человека, и для русских вообще, и вообще для всего человечества. Впрочем, впереди у Иванова была еще очень долгая дорога, одолевая которую он потихоньку все больше начинал понимать — кто он такой, и кто такие русские, и что такое Россия.
Короче говоря, симпатии к перестройке испарились у Иванова очень быстро. А потом в Латвии пошел вал нападок на русских в целом и на Россию. В августе 88-го года, перед последним своим учительским учебным годом в школе, Иванов присутствовал на собрании учителей Кировского района Риги. И там впервые своими ушами услышал, как прямо с трибуны один из делегатов собрания — латыш-учитель истории полчаса, не меньше, обличал преступления советского режима во время Второй мировой войны, оправдывал латышских легионеров СС и «лесных братьев». А ему миролюбиво и уважительно оппонировали, слегка журя, первый секретарь райкома КПСС и главный районный комсомолец.
Учителя 35-й дружно встали и демонстративно ушли с собрания, когда им не дали слова, чтобы ответить на все это безобразие. Дальше — больше. Уже в октябре прошел учредительный съезд Народного фронта Латвии, всячески поддерживаемый руководством республики и тщательно опекаемый московскими идеологами. В ответ инициативная группа Рижского краснознаменного института инженеров гражданской авиации (знаменитого РКИиГА) собрала в клубе швейного объединения «Латвия» первое собрание трудовых коллективов Риги с повесткой дня о необходимости создания Интернационального фронта трудящихся Латвийской ССР. Вскоре прошел и первый съезд Интерфронта. А уже в 1989 году Иванов из сторонника и активиста Интерфронта стал его штатным работником.
Сам он сначала, правду сказать, излишне не рвался в бой. Ходил на митинги и демонстрации, собирал деньги, писал в «Единство» статьи, помогал по просьбе более активных интерфронтовцев, Регины, например, телегруппе ИФ, даже ездил в командировки по делам движения. Но вместе с тем работа в школе его вполне устраивала. В 89-м году, отгуляв по обыкновению отпуск на отцовской даче в Кегумсе и даже съездив вместе с интерфронтовцами в командировку в Ленинград, Валерий Алексеевич спокойно готовился к новому учебному году. Тут-то его и настигло предложение Алексеева, от которого он так и не смог отказаться.
Когда электричка, преодолев мост над Лиелупе, уже подходила к Дзин-тари, Иванов внезапно, не доехав одной остановки, решил выйти и пройтись оставшийся до Майори кусок пути пешком. Вот именно это ему и надо было обдумать хорошенько, прежде чем встретиться с Татьяной. Предложение Алексеева, своя быстрая, головокружительная карьера в Интерфронте и. Таня, давно позабытая Таня, с которой он столкнулся нос к носу вчера в кабинете шефа.
В парке перед боулингом было тепло и сыро. Ветер с моря не долетал сюда сегодня, поэтому пахло свежей листвой, немного прелой хвоей редких сосен и еще — угольным дымком маленькой котельной ближайшего санатория. Было искушение забрести по дороге в любимый «Бальзам-бар», в котором столько часов было просижено в студенческие годы под Челентано, но внезапно подул все же ветерок, принес крики чаек и запах водорослей с близкого пляжа. Иванов напрямую, по деревянной дорожке через дюны, вышел к морю. Ленивая прохладная волна, еще чистая — весенняя, отфыркиваясь и слегка шипя, накатывалась медленно на слежавшийся мокрый песок и снова втягивалась назад в залив. Валерий Алексеевич шел по кромке прибоя, иногда проваливаясь в разъезжавшуюся под его тяжестью влажную массу песка, чертыхался, но, несмотря на промокшие туфли, не сдавался, шел и шел по самому краешку.
«Таня, Таня… Уж не приложила ли ты свою тоненькую ручку к моей судьбе? Первый раз не получилось, так вот теперь. Но зачем? Зачем? Отомстить за разрыв отношений? За молодое небрежение к тебе? Так ведь и сама ты вряд ли принимала всерьез нашу случайную встречу. Или по делу? По служебному, так сказать, рвению? Но кто я такой и какой с меня толк в твоих делах, моя литовская Мата Хари из Донецка? Да и сама ты, наверное, давно уволилась со службы и живешь своей жизнью. Хотя… уволишься из конторы, как же! Погоны снять еще можно, а вот уволиться. Но муж — особист, или кто там еще? Но — бывший муж! Да и на Алексеева не надавишь — не тот человек. Но зачем на него давить? Тут как раз другое — сам мог попросить себе человечка. Но не у Тани же, в самом-то деле, не в Вильнюсе же ему для себя людей искать?! Хотя у Тани ведь тоже начальство есть, наверное. Хотя. брэд сив кэйбл! Чушь собачья! Совсем уже с этой работой мозги перевернулись! Везде происки какие-то ищу — на ровном месте боюсь споткнуться. Все это Сворак со своими тайнами Мадридского двора, не стоящими выеденного яйца! Настропалил своими нравоучениями и инструкциями! Лучше бы за своим окружением следил получше — той же машинисткой новенькой — уж больно любопытная! Да и в Совете полно случайных людей! Хотя в Совете — это не страшно. Главное, чтобы в аппарате чужих не было. Тьфу ты, черт! О чем я вообще думаю? Вот же, Майори уже!»
Валерий Алексеевич поправил сбившийся целлофан на огромной шипастой розе, пригладил пятерней взъерошенные от ветра мягкие волосы и всмотрелся в один из корпусов огромного комплекса санатория Балт-флота — двухэтажный старинный особнячок, выходивший окнами прямо на пляж и на море. Как в волшебной детской сказке — тут же открылось окно на втором этаже, белым флагом выпорхнула наружу тюлевая занавеска, а за ней, в попытке удержать, длинная худая рука в модных браслетах, съехавших почти к локтю.
— Таня!!! — на всякий случай крикнул Иванов, старясь перекричать все усиливавшиеся ветер и гул прибоя. Рука, поймавшая было занавеску, снова выпустила ее, потом, вслед за белым тюлем, вскинувшимся вверх по желтой штукатурке старого домика, в окне показалась аккуратная русая головка, тут же превращенная ветром в одуванчик.
— Поручик!!! Идите сюда, ближе!
— Валерий Алексеевич размашисто побежал, стараясь не потерять туфли, увязающие в песке, пряча на груди от ветра длинную розу:
— Чуть свет, и я у ваших ног!
— Скоро солнце зайдет, поручик, а вы. «чуть свет!» — засмеялась счастливо Татьяна. — Думала уже — не явится мой герой, пропадет опять — ищи потом по белу свету!
— Я трех драконов победил на пути к вам, принцесса!.. Простите, ваше величество! Королева! Моя королева!
— Ну, так-то лучше, поручик!
Иванов стоял уже перед самым окном, задрав голову, улыбался, забыв про все недавние переживания, любовался Прекрасной Дамой, внезапно явившейся с упругих мелованных страниц любимой книги: «Потемнели, поблекли залы, почернела решетка окна. королева. больна???»
Господи, почему именно это вспомнилось? Вот же она — ухоженная, цветущая, глаза сверкают, как роса на солнце, жизнь так и льется из нее сияющим потоком!
Почему это?
«Потемнели, поблекли залы. Почернела решетка окна. У дверей шептались вассалы: «Королева, королева больна».
И король, нахмуривший брови, Проходил без пажей и слуг. И в каждом брошенном слове Ловили смертный недуг…
Обойдя почти весь санаторий, обнесенный высокой решеткой, Иванов пробежал через арку центрального входа, потом, по начинающим зеленеть аллеям, вернулся обратно к старинному особнячку, на ходу спросил у дежурной, как подняться в «адмиральский» номер, поднялся по лестнице на второй этаж, толкнул створчатые двери, растерянно огляделся, оказавшись в большом, роскошно обставленном зале с огромными окнами, в которых плескались море и солнце, клонившееся уже к горизонту, и тогда только увидел справа еще одну дверь, поменьше — открытую. В дверном проеме, не касаясь его, очень прямо, как на приеме, в маленьком черном платье, уже снова причесанная — волосок к волоску, стояла Таня и смотрела на него не отрываясь, прижав руки к груди, как на молитве, шепча вслух и про себя — только себе:
У дверей затихнувшей спальни Я плакал, сжимая кольцо. Там — в конце галереи дальней Кто-то вторил, закрыв лицо.
Валерий Алексеевич так и замер, не успев до конца обернуться. Застыл в полуобороте, вслушиваясь в стихи. И, сдирая с розы целлофан, цепляющийся за длинные шипы, медленно и внезапно громко — такая оказалась акустика у старинного зала — продолжил:
У дверей Несравненной Дамы Я рыдал в плаще голубом. И, шатаясь, вторил тот самый — Незнакомец с бледным лицом.
— Тот второй — это тоже ты, милый, ты, только тогда, восемь лет назад.
— Но как же это, Таня?! Я ведь стоя перед тобой, внизу, вспомнил эти стихи… Еще подумал, почему именно Блок? Почему королева — больна? С тобой что-то случилось?
— Случилось, Валерик, случилось. — Татьяна вздохнула, обмякла и придержалась рукой за ручку двери. — Заходи же, — тихо и грустно сказала она.
— Это тебе, такая же как ты, колючая. — Иванов прошел через зал и торжественно вручил даме розу.
Их пальцы встретились на стебле, одновременно укололись до крови, оба вздрогнули и засмеялись неловко, глядя на капельки крови, выступившие у обоих на руках.
— Мелодрама. — прошептал Валерий Алексеевич, не отводя глаз от алых капелек.
— Контрапункт. — вздохнула Таня, потянув цветок к себе другой рукой, а пораненными пальцами прикоснулась нежно к пальцам Иванова, смешав капельки вместе, поднесла пальцы к губам, поцеловала, глядя Валерию Алексеевичу прямо в его настороженные, карие, чуть прищуренные глаза.
— Так почему королева больна? Таня?
— Я снова тебя встретила — вот моя болезнь.
Татьяна, отступила наконец в глубь своего номера, дала Иванову войти в гостиную, обставленную с тяжеловесным советским шиком темной полированной мебелью. Прикрыла небрежно дверь, ведущую в спальню, положила розу на столик у открытого окна, в котором так и металась на ветру занавеска, то открывая, то закрывая собой вид на море. Вытерла платочком свои пораненные пальцы, взяла руку стоявшего столбом Иванова, вытерла и ее.
— Садись, только. сначала сними плащ, пожалуйста. — Губы дрогнули в привычной легкой усмешке.
Пока Валерий Алексеевич раздевался, усаживался в кресло, искал свои сигареты — на столике стояла хрустальная пепельница и лежала открытая пачка дамских More — Татьяна налила воды в высокую вазу, аккуратно поставила туда розу, стараясь не касаться шипов.
Шум прибоя гулко врывался даже в закрытое окно, стекла чуть слышно дребезжали, ветер все усиливался, грозя перейти в шторм. Солнце начало падать в море, оно побагровело, полуприкрылось тучами, начиная феерическое действо заката. Все было так красиво и пушло, что стало казаться взаправдашней жизнью.
Они снова лежали рядом, снова касались друг друга, только не играли уже в «последнюю черту», как в молодости, они давно уже перешли все границы за этот вечер, и даже не один раз. Они так обрадовались, что оба почти не изменились друг к другу. Только стали смелее и страстнее. И еще — они теперь многих могли сравнивать про себя друг с другом и поняли, что когда-то, когда-то, в заснеженном литовском Линксмакальнисе, в казенной квартирке, в окруженном «колючкой» и часовыми военном городке, судьба подарила им шанс стать единым — без изъяна, без малейшей неподходящей шероховатости — целым… А они не поверили в это. А они не придали этому значения. А они думали, что окружающий мир с его будничными делами — важнее. Калейдоскоп дней манил и завораживал, жизнь дробилась, дробилась душа — не сложишь вместе теперь, даже если очень захочешь.
Разницу между «я хочу» и мне «нужно» Иванов еще только-только начинал постигать, и немало пройдет лет, прежде чем он поймет эту разницу по-настоящему. А будет ли когда поступать в соответствии с этим пониманием — я и вовсе предсказать не берусь.
— Мне нужно позвонить… Я спущусь к дежурной? — Фраза снова прозвучала невыносимо пошло, как в «Осеннем марафоне» каком-нибудь или «Зимней вишне». Таня, не поднимая головы, так и лежала ничком, уткнувшись в подушку, закинув руку лежащему рядом Иванову на грудь.
Рука, видно, затекла в неудобном положении, но снимать ее не хотелось, пальчики шевельнулись, кисть поднялась и снова бессильно упала.
Валерий Алексеевич тогда сам осторожно вывернулся, неловко оттолкнулся от норовившей вновь утопить его в себе постели и с внезапно закружившейся головой сел на краешек двуспального ложа, пытаясь встряхнуться.
— Мне действительно нужно позвонить, на службе меня потеряли, наверное, хоть я и наврал там с три короба. Одеваться лень.
— А зачем? Телефон в гостиной, на диванчике — под подушкой. Я его всегда подушкой накрываю — не люблю громких звонков. — Таня неохотно перевернулась на спину, столкнула ногами на пол сбившееся в комок одеяло и стала, поморщившись, растирать занемевшую руку. Иванов пересилил неловкость и не стал отводить глаз. — Ты как в Русском музее, — засмеялась Татьяна, но не засмущалась, а, наоборот, с неожиданной наивной гордостью стала поворачиваться, изгибаться так и этак. — Ля мюжик! У меня теперь ссадины на локтях останутся! И па-а-амять в се-е-е-рдце, — пропела задумчиво, покачивая растрепанной русой головкой, показывая пальчиками, как должны при этих словах течь слезки у потерявшей остатки чести дамы. — А ты заматерел, поручик! — Таня двумя руками ухватила его за плечи, стала мять, потом попыталась потянуть к себе, опрокинуть обратно на кровать, но безуспешно, только сама себя притянула к отяжелевшему уже к тридцати годам Иванову, — Где тот тонкий мальчик, студент-первокурсник, вчерашний солдат? Мужчина. Алек-сеевский любимчик… серый гвардеец… серого кардинала…
— Что?! — Валерий Алексеевич резко встал, повернулся к Татьяне лицом, жестко посмотрел с высоты своего роста на маленькую нагую женщину, беззащитно прижавшую руки ко все еще взволнованной, высокой груди. Тут же разглядел нежную и лукавую полуулыбку, проследил, куда падает ее совсем не испуганный взгляд и сам расхохотался инстинктивному желанию прикрыть свое взбунтовавшееся «второе я». Так, посмеиваясь над собой, и улизнул в ванную.
Стоя под жестким напором воды, Иванов приходил в себя, старался думать о деле, но волнующие картины любовной игры постоянно врывались в попытки логически выстроить события последних дней. Или даже не дней, а лет. Всеобщая паранойя перестроечного времени, привычка искать скрытые пружины во всех событиях и тайный смысл в каждом публичном слове, не говоря уже о сокровенном шепоте на кухне, не позволяли расслабиться и просто отдаться счастью внезапной встречи с первой
— не первой, но все-таки юной любовью студенческих лет. Конечно, не будь Татьяна офицером КГБ в прошлом (прошлом ли?) — Валерий Алексеевич и задумываться не стал бы о гипотетической связи его нынешней службы с ее протекцией ему в Интерфронте — наверняка мнимой и, уж тем более, не укладывающейся ни в какие логические рамки. Да и потом, простая переводчица (наверное, личного дела ее он не видел и не увидит никогда) — какое ей дело до бывшего случайного любовника, пусть даже почти жениха?
То, что офицеры спецлужб на самом деле обыкновенные люди, Иванов понял еще в детстве. Потому что вырос среди них, видел их дома и на службе, дружил с их детьми — такими же, как он, обыкновенными мальчишками и девчонками. И никакой сверхъестественной силы не стояло и не стоит ни за КГБ, ни за ГРУ. Простые офицеры, иногда даже больше чиновники, чем офицеры. Живут как все. Грешат, как все. Просто спрашивают с них строже и прав дают немного больше. Но это на службе. А в остальной жизни — они такие же люди и точно так же у них бывают понос и насморк.
Ну а в последние годы Иванову часто приходилось сталкиваться с этими людьми уже по своим непосредственным служебным обязанностям. И он только укрепился в своем внезапном детском открытии о том, что все люди. В том числе: маршалы, большие начальники и политики, министры и известные на всю страну журналисты, партийные боссы и директора огромных предприятий. Японцы, французы, финны, немцы, американцы — все мы просто люди со своими слабостями и страхами. Вроде бы ерунда, а на самом деле такое простое знание, перешедшее в уверенность, — вовсе не ерунда. Одно дело представлять себе все это теоретически, а другое — быть уверенным в этом так же, как и в том, что даже мама с папой иногда ошибаются и вовсе не всемогущи.
«Наверное, мне просто хочется удержать Таню в своей жизни, найти повод быть с ней и при этом не испытывать угрызений совести перед Аллой, перед семьей — ведь это такие разные вещи — одно дело просто измена — романчик на стороне, а вот сложные конспиративные запутки — совсем другое — почти служебная необходимость.» — думал Валерий Алексеевич, растираясь огромным мохнатым полотенцем, оттягивая момент, когда нужно будет выйти из ванной и снова встретиться с Таней взглядом.
Татьяна сама тихо постучалась и вошла в ванную. Нежно поцеловала Иванова в мокрую спину и вытолкнула в коридор:
— Иди звони! И попробуй отпроситься по крайней мере до утра. Нам нужно очень многое рассказать друг другу. Пожалуйста, сделай это для меня! — Дверь захлопнулась было за ней, но тут же приоткрылась, — Поверь, я не собираюсь рушить твою семью и вообще входить в твою жизнь, по крайней мере так, чтобы ты потом винил меня за это.
Но хотя бы еще одну ночь и еще один день подари мне, милый. Просто подари.
Дверь закрылась, зашелестела вода, из негромкого мурлыканья за тонкой стенкой прорезалась вдруг старая хохляцкая песня: «Несе Галя воду.» Защемило сердце, нежность, тщательно скрываемая, невостребованная столько лет, растрачиваемая только на дочку да на стихи в стол украдкой, снова потребовала выхода.
Ах, Таня, Таня! Никто и никогда больше так не совпадал с каждой клеточкой его тела.
Все: каждый волосок, каждое движение, запах, привычки — все в ней совпадало с Ивановым настолько, что ее тело можно было считать своим и чувствовалось оно как свое. Были, конечно, у Валерия Алексеевича женщины до свадьбы… И красивые, и горячие, и просто распутно-заводные. Но только в каждой что-нибудь да разражало, что-то да приходилось терпеть, на что-то закрывать глаза. А вот Таня — как будто из собственной крови была сотворена. Ничего, ни одна мелочь в ней не отталкивала, и все притягивало к себе. В любви совпадали они идеально, теперь, получив некоторый жизненный опыт, Иванов уже понимал это вполне отчетливо. Но почему сбежал он от нее тогда, в Каунасе, несмотря на весь юношеский восторг? Почему даже не вспоминал все эти восемь лет?
Потому что, кроме родного тела, была в ней еще тайна, тела не касающаяся. Тайна жизни, тайна убеждений и характера, планов и воли… своей и, наверняка, по долгу службы — чужой. Неравенство в возрасте со временем бы истончилось, пропало. А вот направленность цели была Иванову непонятной и потому — чужой. Казалось ему, что поддайся он очарованию Тани, и она с радостью возьмет его в свою жизнь. Но жизнь его с того момента перестанет быть своей, будет переиначена, подчинена, переделана… А этого он позволить себе почему-то не мог, как бы ни притягивала его эта славная, единственная в своем роде и такая почему-то родная женщина. «Черт! Приятно с ней быть, лучше ни с кем и никогда не было и не будет. Но как будто с собственной сестрой спишь! — внезапно подумалось Иванову. — Или даже с самим собой!»
Женщины постарше уже давно не привлекали взрослого мужчину. Скорее наоборот, чем дальше, тем больше его тянули невинная свежесть и не успевшие нажить морщинки опыта лица, не тронутые работой и родами гибкие фигурки. Но это так, скорее отрада глазам художника. Иванов успел понять за свои тридцать лет, что приключения тела никогда не заменят совпадения духа. Душевная привязанность, дружба, крепкий тыл — куда прочнее и нужнее для жизни. Да и не встречалось еще ему женщины, для которой всего важнее в нем были бы его мечты, его тщательно скрываемые творческие поиски, его видение мира, в конце концов. Алла была хорошей женой, но чем дальше, тем больше они отдалялись друг от друга. Ей нужны были маленькие домашние радости, уют, прочное материальное благополучие, а как и чем оно создается — это было не так важно. Будь Иванов таксистом или, наоборот, художником — ей было почти все равно — лишь бы у нее был муж, у ребенка отец, у дома — хозяин. Это было нормально, это было хорошо. Но только Валерий Алексеевич по глупости своей все рвался куда-то, все никак не успокаивался в маленьком семейном мирке, никак не хотел признавать приоритет домашнего над внешним, интересы семьи все никак не становились для него главнее проблем окружающего, такого большого и интересного мира.
Иванов вздохнул протяжно, скинул полотенце на кресло в маленькой гостиной и, как был голым, соорудил себе коньяку, подцепил ломтик лимона в сахаре и подошел к окну, прикрывшись на всякий случай тюлевой занавеской. За стеклом отгорал краешек багрово-золотого неба на горизонте. Волны разыгрались не на шутку и теперь уже грозно накатывались на опустевший берег. В полутьме, под внезапно почерневшим везде, кроме закатной полоски, небом, по пляжу прогуливались редкие приезжие чудаки-отдыхающие.
Вот пожилая дама в развевающемся пончо, а вот юная парочка, обнявшись, согнувшись почти пополам, упорно преодолевает порывы ветра. Юрмала! Как ты не похожа на серые пляжи эстонского острова, затаившегося в темноте за горизонтом, за сто миль от тебя в Балтийском море. Пляжи на Сааремаа пустынные и дикие — без скамеек и мусорных контейнеров, без сотен тысяч отдыхающих, без ресторанов и проката водных велосипедов. Только пройдет пограничный наряд. Только сверкнет над морем ночью луч прожектора. Только лежат в прозрачной (не то что здесь!) волне русские мальчики нагишом, радуясь свободе и началу каникул. И мечтают о женщинах, которые когда-нибудь, вот так же, нагие, будут обнимать их и, главное, любить.