Глава 10
Глава 10
1989. На 23 февраля Валерию Алексеевичу подарили много цветов и еще больше книг.
Дети со всей школы отлавливали учителя на перемене. Подбегали, распахивая огромные глаза, стыдливо мялись, потом из-за спины протягивали букеты, открытки, перевязанные красными ленточками книги. Или, если дело было на уроке, хором кричали: «Поздравляем!», — срывались с мест и окружали смущенного литератора. Кабинет русского языка был весь в красных гвоздиках. Отдельно, в огромной вазе, стояли алые розы. Книги Валерий Алексеевич тут же прятал в стол — сколько раз он просил детей не дарить ему ничего, объяснял, что это неэтично, что ему неудобно принимать подарки от своих учеников. Но все тщетно. Правда, коробки конфет, кофе, всякие одеколоны дарить перестали. Но от цветов и книг ни в день рождения, ни на 1 сентября, ни 23 февраля было не отвертеться.
Молодой учитель посоветовался с директрисой, с которой был в приятельских отношениях, и с организатором воспитательной работы — они сказали махнуть рукой и успокоиться. Все равно младшеклассники и без всякого повода частенько подкладывали учителям на стол то яблочко, то пару конфет, оторванных от своего завтрака, и бороться с этим было бесполезно. Мужчин в школе было мало — только физрук, военрук, географ и… он. Разгадать такое отношение детей к учителю было несложно. Стоило открыть любой классный журнал и посмотреть на последние страницы, как все становилось ясно. В некоторых классах у половины учеников в графе «родители» значилась лишь мама.
И все-таки какая большая разница между русскими и латышскими детьми! Хорошо, что эта школа была русской. Взять хотя бы сочинения на свободную и любимую детьми тему: «Если бы я был волшебником!» Латыши обычно старательно перечисляли дорогие вещи, которые они бы себе «наколдовали» в этом случае: велосипеды, машины, куклы, яхты и видеомагнитофоны. А русские «простодырые» детки искренне писали о том, что «лишь бы не было войны», или о том, что в первую очередь они бы вылечили всех больных детей и взрослых.
Когда родилась дочь, Иванов сначала продолжал подрабатывать сторожем, потом понял, что это положения не спасет, и после третьего курса перешел с дневного отделения на заочное.
Его тут же пригласили учителем русского языка и литературы в латышскую школу на Авоту, неподалеку от филфака. Студент сначала отказывался — ведь он и педпрактики еще не проходил в универе, и понятия не имел даже о том, как заполнять классный журнал. Не говоря уже о методике преподавания, тем более русского как иностранного, точнее, неродного, если говорить о латышах, языка. Да и латышский язык он тогда не знал совершенно. Если без эстонского на островах, например, было не обойтись, там он звучал повсюду, поскольку русского населения, кроме военнослужащих на Сааремаа тогда уже не было; то в Риге, с ее на две трети русским населением, без латышского можно было обойтись совершенно безболезненно. Испытавший еще в детстве на своем собственном опыте, что такое бытовой национализм, Иванов тем не менее не питал никакого неуважения к латышам, да и к любым другим национальностям. В Эстонии он получил хороший урок, лишивший его излишних иллюзий по поводу «советского братства народов», но в Латвии все это быстро позабылось; да и к тому же молодой человек был не настолько глуп, чтобы не понимать — в любом народе есть хорошие и плохие люди. Просто системы координат у многих не совпадают. И потому кажется, что в одном народе хороших людей больше, чем плохих, а в других — меньше.
Приняв для себя это нехитрое умозаключение за аксиому, он больше не заморачивался этим вопросом. Поэтому латышский язык он не учил не потому, что плохо к нему относился, а потому, что незачем было.
В Кингисеппской средней школе уроки эстонского были со второго класса, да и среда помогла — он вполне прилично изъяснялся и читал; телевидение поначалу на острове вообще было только на эстонском языке — это тоже поспособствовало. Вражду с эстонскими школьниками подросток на язык никогда не переносил. Слишком не усердствовал, но природные способности помогли — проблем с эстонцами в общении у него не возникало.
В Ригу Иванов приехал после девятого класса. Учить латышский в десятом классе «с нуля» его, как сына военнослужащего, никто не заставил.
Правда, какие-то лекции по латышскому языку и даже экзамен были в университете, но и там вопрос решился просто. Перед экзаменом Сашка Боготин выпросил у матери, работавшей на центральной книжной базе, жуткий дефицит — несколько томиков Ремарка на латышском языке. Этого подарка преподавателю хватило для того, чтобы все четверо ребят сдали экзамен. Латыш был мужиком добрым, пожившим на свете, главное, что запомнилось всем студентам из его лекций, которых они практически не слушали, — это назидательная фраза: «Смотрите на все глазами филолога!» И действительно, не раз потом вспоминался этот урок Иванову. Мир слов, мир языка, его структуры, стилистики, сравнительное языкознание — все пригодилось в жизни и в работе. Без этого простого совета — смотреть глазами филолога было бы трудно понять некоторые сокровенные вещи из области понятий, смыслов, истинных значений слов — и их подмены, ловко совершаемой социальными манипуляторами при каждой революции или перестройке.
Валерия Алексеевича все же уговорили выйти на работу в латышскую школу. На зеленого студента, едва перешедшего на четвертый курс, взвалили двойную нагрузку — тридцать шесть часов в неделю. Шесть уроков подряд каждый день, кроме воскресенья. И шесть подготовок! Он преподавал русский и литературу в классах с шестого по одиннадцатый. Понятно, что ни о каком качестве преподавания речь уже не шла. Тем более что латышского тогда Иванов просто не знал. Языком он овладел уже после перестройки, просто-напросто на слух, не занимаясь этим никогда специально. Он читал, переводил, составлял со скрипом бумаги на латышском. Говорил бойко, но с такими нарочитыми порой синтаксическими ошибками и так ломая язык, что все вокруг, кроме латышей, конечно, покатывались со смеху. Особенно нравилось ему переводить буквально с русского на латышский идиоматические выражения, не поддающиеся прямому переводу, и популярные советские песни, весело распевая их в минуты хорошего настроения. Но все это было гораздо позже. А тогда, в 84-м году, он чувствовал себя в латышской школе полным идиотом, поскольку прекрасно понимал, что такой преподаватель, как он, просто-напросто дискредитирует идею преподавания русского языка в латышской школе.
И все-таки он старался как мог, оправдывая свои уроки «методом погружения в русский язык». Выдержал учебный год и многое понял благодаря этому опыту. Валерий Алексеевич подружился с некоторыми латышскими учителями, особенно семейной парой — Эриком и Гунтой. Муж преподавал физику, жена — латышский язык и литературу. Они были очень культурными и начитанными людьми. В лаборантской у Эрика, где учителя частенько выпивали после уроков, стояли книжные стеллажи, битком забитые русской классикой на русском же, естественно, языке. Это была их личная библиотека, не помещавшаяся дома, в маленькой однокомнатной квартирке. В тесный круг прибился вскоре и еще один студент — Янка. Молодой латыш учился на физмате заочно и преподавал в школе математику в младших классах. Они прекрасно чувствовали себя вместе, дружили, помогали друг другу, а весь остальной коллектив смотрел на них косо, но молчал, потому что власть еще была советской и напрямую упрекать парторга школы Эрика в дружбе с русским было пока неуместно.
Директриса — Илзе Иванова — относилась к однофамильцу приветливо, она-то прекрасно знала, что ни один опытный учитель не стал бы тянуть такую нагрузку, как этот желторотый студент. Надо сказать, что преподавание русского языка как система было в национальных школах отработано прекрасно. Методическая литература, учебники, достаточное количество часов, опытные в подавляющем большинстве учителя — все это, вместе с насущной пользой и понятной мотивацией, давало необходимую базу для быстрого и уверенного овладения русским языком любым желающим. А вот латышскому языку в русских школах учили отвратно.
Старшеклассники-латыши хорошо относились к Иванову. Они много читали на русском языке, молодой учитель беседовал с ними о книжных новинках, о жизни, рассказывал о балто-славянских языковых связях, об истории Прибалтики. И очень скоро с ужасом понял, что многие ребята, особенно девушки почему-то, искренне считают, что латышская литература появилась чуть ли не раньше русской. Более того, никто из них толком не слыхивал даже про «младолатышей», про то, что сам по себе литературный латышский язык, как и латышская нация в целом, сформировался только в конце XIX-го века, да и то при усиленной помощи русской интеллигенции и прямом одобрении царского правительства и на его, можно сказать, деньги.
Откуда ноги растут у такого вопиющего незнания латышами подлинной своей истории, он спросил у Гунты. Та прямо сказала, что советские учебники стараются обходить эти вопросы стороной — ведь тогда само существование многих национальных республик покажется совершенно неоправданным. Да и родители, особенно из творческой латышской интеллигенции, внушают детям, что латыши — это отцы слонов, а немцы (на самом деле державшие предков латышей в рабах почти семьсот лет) ходили у латышей чуть ли не в подпасках.
Однажды, задав семиклассникам самостоятельную письменную работу, Иванов неторопливо прошелся по классу и вдруг заметил, что один из мальчиков вместо упражнения старательно раскрашивает фломастерами какие-то рисунки. Он отобрал блокнот и перелистал его с нескрываемым удивлением — на каждой странице был вклеен черно-белый портрет одного из членов фашистского «политбюро» при всех нацистских регалиях. А мальчишка, высунув от усердия язык, не усики и рожки этим фото пририсовывал, что еще можно было бы понять, а украшал их любовно, придавая невыразительным копиям цвет. Иванов не стал сразу читать ему нотацию, а просто забрал блокнот и велел писать упражнение.
На перемене он подошел к классному руководителю мальчика — молодой латышке — учительнице латышского языка и показал ей блокнот, спросив, что она об этом думает?
Та небрежно пролистала несколько страничек и, остановившись на особо красочно разрисованном Гиммлере в гестаповском мундире, искренне выдала: «Cik skaisti!» («Как красиво!»). Валерий Алексеевич не стал спорить, просто забрал у нее блокнот и пошел к директору разбираться в ситуации. Политически грамотная и опытная директриса, Илзе сразу поняла, чем все пахнет. Она засуетилась, пообещала во всем разобраться и прямо при Валерии Алексеевиче вызвала в школу родителей мальчика для беседы. Иванов оставил ей блокнот и ушел в раздумьях пить водку с Эриком. Физик, которому уже стала известна обошедшая весь педколлектив история, только вздохнул философски и предложил выпить «за победу!».
— Ты еще и не то здесь можешь увидеть, — предупредил он. — А поработал бы ты в глубинке, где-нибудь в Курземе.
Буквально на следующий день весь седьмой класс в начале урока встал и хором заявил, что отказывается говорить по-русски. Иванов не стал топать ногами и грозить директором. Он просто сел за свой стол, не разрешив классу сесть, и, пока они стояли, весь урок методично выставлял каждому ученику по единице. Близился конец четверти, и на следующем уроке класс уже примерно исправлял оценки. А Иванов сделал выводы и к концу учебного года уволился. Директриса его не держала. Илзе, несмотря на фамилию Иванова, была «чистой латышкой». Таких латышей с русскими фамилиями — Лодочкина, Пантелеев, Горбунов, Макаров, Мельник — в Латвии чуть ли не каждый третий. Во времена Ульманиса насильственная латышизация была настолько сильна, что латышами часто записывали и русских, и поляков, и белорусов. Со временем они ассимилировались, и таким образом полку «латышей» прибывало. Сама же нация была плодом желания царской России противопоставить искусственно создаваемую нацию немецкому засилью в Прибалтике, с одной стороны, и англосаксонского плана оторвать от России куски побольше путем создания народов-гомункулусов — с другой. Похожие процессы шли в начале века и на Украине, пусть и в несколько другом геополитическом окружении.
«Латыши — это янычары Запада, онемеченные балтийские славяне, забывшие свое кровное родство», — писал о них Иванов уже после перестройки. Но в 84-м году он просто плюнул и забыл. Жизнь только начиналась, Союз был нерушимым, а про национальные проблемы он и сам знал по эстонскому опыту, да и друзья, съехавшиеся в «пограничный» дом со всех концов страны, в свое время просветили и про казахов, и про азербайджанцев, и про многих других «братьев наших меньших»…
Последнее лето застоя Валерий Алексеевич провел воспитателем в пионерском лагере ПрибВО — в Вецаки. Наверное, об этом можно было бы написать отдельную книгу. О прелести разбросанных по всему курортному поселку лагерных корпусов причудливой дачной архитектуры начала века. О загорелых пионервожатых и летних кафе, о детях, приносивших не только хлопоты, но и наивную радость чистой любви и уважения, то, чего Иванову так не хватало в латышской школе. О море и соснах, о ночных купаниях и быстротечных — на одну смену — романах.
Все лето пионерские отряды Валерия Алексеевича получали почетные грамоты, а сам он успевал и за детьми присмотреть, и насладиться безмятежным покоем навсегда уходящей эпохи. Хорошо, что не знал он тогда, что это лето для страны — последнее безмятежное лето… Лето, от которого остались на память лишь эти небрежные строки:
Земляника! Ну-ка, взгляни-ка!
Сколько цветочков среди камней.
Будут и ягодки…
Рядом — ручей.
Вода журчит среди скользких дней.
Тихо.
Ситец не ситец, а шелк и батист —
Две земляничины вверх и вниз,
Словно раздавлен на блузке сок,
Словно ударило сладко в висок.
Земляника — кровь с молоком.
Кто о ком…
А вот колокольчики синим звенят
На зеленом ветру среди белых ромашек
Я бы хлопнул рюмашку
За ночную рубашку
До самых пят.
Переступишь по ней и потом шажком
По некрашеным половицам. Еще девицей.
Окно распахнуто прямо в сад.
И звезды в ряд, и липы шумят.
Перевернута новой любви страница.
Снова не спится, и дым струится
В солнечном первом луче.
Сигарета в руке, голова на плече.
Земляничины выросли на глазах,
На последних, на девичьих, сладких слезах
Созрели и соком брызнут вот-вот…
Скоро уж минет год.
С этого лета..
Ты помнишь, началась гроза,
Когда друг друга мы любили.
Едва закрою я глаза,
Как вижу тот июльский ливень.
Окно открыто было настежь,
Вода хлестала с водостока
И нас переполняла счастьем
И предопределеньем рока.
Ты задыхалась и смеялась,
Ты плакала, шептала что-то,
Вода о землю разбивалась,
Соединялась, растекалась,
Как мед по сотам.
Как мед любовь твоя светилась
В полумраке притихшей дачи.
Как гром мне в ухо сердце билось,
Под левой грудью, меда слаще.
Потом запели громко птицы.
Дождь перестал, и ты устала.
Мы не могли наговориться —
И дня и ночи было мало.
А впереди, казалось, годы
Любви и гроз, тепла и света.
И я транжирил беззаботно
Короткое такое лето.
Весьма кстати осенью подвернулась работа в издательстве газеты «За Родину» ПрибВО.
Там Валерий Алексеевич впервые вплотную столкнулся со всем циклом выпуска крупной ежедневной газеты. Начал, как водится, с корректуры. Вычитывал гранки и свежесверстанные полосы, подрабатывал внештатным корреспондентом, редактировал брошюры в типографии, принюхивался ко всему, что пахнет печатной краской. Познакомился с линотипами, опробовал в руках верстатку и научился пользоваться наборными кассами, присмотрелся к цинкографии, печатному цеху и ротации. Завел знакомства в Доме печати, где было тогда самое современное производство и располагались редакции крупнейших республиканских газет и журналов.
Начал со временем писать и туда, но быстро понял, что одно дело свои окружные газеты — армейская и пограничная, где и сам Иванов был своим, а совсем другое дело — латышские и «русскоязычные» коллективы для «их своих».
Так, в военном издательстве, прошли почти три года, а когда в 86-м чуть не в два раза повысили учителям зарплаты, Иванова пригласили преподавать в русскую среднюю школу в самом центре Риги на бульваре Коммунаров, ныне Калпака. Уже в первые годы «второй независимости» прекрасный старинный особняк, стоящий к тому же напротив Академии художеств Латвии (до революции в нынешней «латышской академии» было еврейское коммерческое училище), у русских отобрали, и 35-я средняя школа почетного знака Латышских красных стрелков, по всем праздникам выставлявшая караул у знаменитого памятника стрелкам в Старой Риге, прекратила свое существование. Но пока, пока шел еще только 89-й год, и Валерия Алексеевича дети поздравляли с Днем Советской армии. Поздравляли накануне праздника, на 23-е у Иванова выпал методический день.
Последним уроком был классный час. Иванов разобрал успехи и поведение своего выпускного десятого «б» и отпустил было учеников с Богом, но тут пришлось задержаться. Дождавшись, пока кабинет опустеет, к учителю подошел один из мальчиков — Алеша Крустс. Таких русских детей с латышскими фамилиями в Риге тоже хватало, как и латышей с фамилиями русскими.
— Что вы хотели, Алексей? — рассеянно спросил учитель, собирая свой пухлый портфель.
— Валерий Алексеевич, тут вот в классном журнале у меня записано, что я латыш. — десятиклассник побледнел, но держался уверенно.
— Ну да. И что тут такого, Алексей? — Иванов запихнул в портфель последнюю пачку тетрадей с сочинениями и с силой защелкнул плохо поддающийся замочек.
— Перепишите, пожалуйста!
— Что переписать? — не понял учитель.
— Национальность мне перепишите! — Юношеский голос сорвался на высокую ноту.
— То есть как это переписать? Зачем?
— Я русский! Я не хочу быть латышом!
— Погоди, погоди. — Валерий Алексеевич открыл журнал и стал листать страницы. Он и так помнил, что Алеша записан латышом, что мать растит его одна и фамилия у нее другая, чем у сына, — русская. Но надо было хоть немного собраться с мыслями.
— Неужели для тебя так важна национальность, Алеша? — Учитель сознательно перешел с учеником на «ты» и посмотрел ему в упрямые голубые глаза, в которых предательски блеснули слезы.
— Я русский! У меня мама русская, и сам я русский! Перепишите, я имею право! — выкрикнул Крустс и выбежал из кабинета.
Иванов вздохнул и подошел к окну, выходившему на парк Коммунаров. Деревья стояли голые, сквозь них на той стороне парка торчала высотка гостиницы «Латвия», резко диссонировавшая со стоящим чуть ближе и правее планетарием — бывшим православным собором. Весной и осенью вид преображался, чаровал своей красотой. Сейчас же, в февральскую слякоть, от него только зябко стало.
Завтра торжественное шествие в честь Дня Советской армии, которое устраивает Интерфронт. Все учителя пойдут, договорились заранее. Пойдут и старшеклассники, хотя их специально предупредили, чтобы сидели лучше дома — не детское это дело. Интересно, много ли соберется народу?
Сбор намечен как раз в парке Коммунаров, отсюда пойдем к памятнику Воинам-освободителям в парке Победы, на той стороне Двины. После нескольких многотысячных шествий Народного фронта, после той злобы и плохо скрываемой ненависти к русским, которыми задышали латышские газеты и телевидение, не идти было просто нельзя. Иванов подхватил портфель, занес журнал в учительскую, накинул пальто и заглянул в тренерскую на первом этаже. Федорыч, пока еще в спортивном костюме, кряхтя снимал кроссовки — ему еще в Елгаву ехать, домой.
— Ну что, Евгений Федорович, завтра встречаемся?
— Обязательно, Валерий Алексеевич! — Физрук выложил на стол огромные багровые кулаки. — Мы им покажем кузькину мать и кое что еще. — Он зло хохотнул.
— Ну, тогда я побежал, мне еще дочку из садика забрать, — заторопился Иванов и вышел на улицу. Прямо за углом школы, у здания МВД, стояла кучка латышей с плакатами — очередной пикет, призывающий милицию к демократическим переменам, что на самом деле значило: «Чемодан — вокзал — Россия!»
«Визитную карточку покупателя» — солидный документ с силуэтом Риги, фотографией владельца и круглой печатью, без которого тогда невозможно было купить ни продуктов, ни сигарет, ни туалетной бумаги, — Валерий Алексеевич как-то сразу потерял. Поэтому пришлось по дороге заскочить к Алле, в ее латышскую школу. Алла преподавала русский язык шестилеткам в школе продленного дня на углу Таллинас и Кришьяна Барона. Иванов быстренько просквозил через парк Коммунаров, перешел центральную улицу Ленина, нырнул в Кировский парк за Советом министров и уже через несколько минут стоял на остановке 6-го трамвая.
Алла ждала его в учительской. Едва увидев мужа, она вскочила, попрощалась с коллегами подчеркнуто по-русски, на что они подчеркнуто ответили по-латышски, и супруги пешком пошли на Матвеевский рынок. Алла купила немудреных продуктов на пару дней, Иванов подхватил сетку, и они уселись наконец в свой родной 11-й трамвай.
— Устала? — Валерий Алексеевич погладил бледную холодную руку жены, погрел ее своей всегда горячей ладонью.
— Не столько устала, сколько надоело. Надо в русскую школу переводиться. Представляешь, сегодня прихожу в школу, а мои крохи старательно пытаются заполнить какие-то листочки! Они же писать еще толком, даже по-латышски, не умеют, а тут корпят, стараются. Классная им подсказывает, чуть ли не за них пишет. «Что это такое?» — спрашиваю. Классная сразу собрала листочки и убежала. А детки мне и говорят: мы подписывались против строительства метро. «Чем же вам метро помешало? — спрашиваю, — Кто-нибудь из вас видел метро когда-нибудь? Это же такая красота! Так быстро, удобно, за десять минут всю Ригу можно будет из конца в конец проехать! А знаете, как в метро красиво, тепло, особенно в такую погоду!»
«Нам skolotaja (учительница) сказала, что если у нас построят метро, то Рига провалится под землю», — они мне отвечают.
Нет, ты представляешь? Какие сволочи! Детям по шесть лет, а они их подписи против метро собирают! Деньги из союзного бюджета, а латышам все одно жалко! Будут давиться в трамваях, лишь бы только сотня-другая русских метростроевцев сюда не приехала. Для них же, идиотов, за счет Союза метро строить! — Алла всплеснула руками. Говорила она громко и звонко, по учительской привычке, и все пассажиры в трамвае настороженно притихли. Но свары, обычной в последнее время, когда, слово за слово, весь трамвай включался в словесную перепалку, сегодня не последовало. Вся Рига с напряжением ждала завтрашнего мероприятия Интерфронта. К огромным толпам дисциплинированных латышей, по первому призыву прессы как по приказу выходящим на митинги, все уже привыкли, теперь же свое слово собирались сказать русские, и город как бы замер в ожидании этого ответа.
— Ничего, ничего, все им всплывет, как в том анекдоте, — нарочито громко успокоил жену Иванов и пристально обвел взглядом молчащих пассажиров. Кто-то удовлетворенно кивнул, кто-то отвел глаза, но все молчали. Только одни демонстративно развернули газету НФЛ «Атмода» и уткнулись в нее, другие с таким же вызовом показали всем, что читают «Единство» или «Советскую Латвию».
На остановке «Казармью» Валерий Алексеевич отдал сетку жене и вышел — забрать дочку из садика, пока Алла будет готовить ужин. Садик был хороший — ведомственный — от швейной фабрики «Ригас адитайс», где трудилась орденоносная теща. Она и внучку пристроила. Ксюшу отдали в ясли, когда ей и двух лет не было, — Валерий Алексеевич работал, Алла доучивалась на дневном в университете. А жили они уже отдельно от родителей.
Когда встал вопрос о том, что пора бы молодым начинать вести собственное хозяйство, Ивановы, в четырехкомнатной квартире которых молодой паре с ребенком выделили самую удобную комнату, обратились к сватам с предложением чуть-чуть добавить денег, и тогда они разменяют с доплатой свою квартиру, чтобы у молодых было приличное отдельное жилье со всеми удобствами. Но теща отказалась наотрез — вышла дочка замуж, пусть муж обеспечивает! Нина Алексеевна — мать Валеры — обиделась такой несправедливости. Она до сих пор еще вспоминала пышную свадьбу сына, на которой настояли сваты. Ивановы предлагали молодым не устраивать дорогих торжеств, а лучше поехать в свадебное путешествие на Черное море, к дяде, в Геленджик. Предлагали в подарок солидную сумму, чтобы месяц-другой можно было пожить на юге, ни в чем себе не отказывая.
Но Антонина Сильвестровна, а она крепко держала под каблуком своего покладистого мужа и все в семье решала сама, возмутилась:
— Нет, свадьба должна быть пышной, иначе нас родня не поймет!
Никакие аргументы больше ею в расчет не принимались. В результате родителям Иванова пришлось выложить несколько тысяч на банкет, продолжавшийся два дня. Из сотни с лишком гостей только человек десять были со стороны жениха, остальные — многочисленные родственники и друзья со стороны невесты. Понятно, что кочевавшие с границы на границу Ивановы не могли пригласить всех своих не менее многочисленных родственников из Перми. А у сватьи одних сестер было шесть, и все с детьми, подругами, дальними родственниками. Большинство перебрались давно из родной Латгалии в Ригу, остальным не составило труда приехать из Резекне.
Вот тут-то и дала себя знать в первый раз почти сословная разница в нормах поведения и обычаях между семьями жениха и невесты. Не в том дело, кто лучше, кто хуже, просто — разные они слишком были люди. В детях все это уже нивелировалось, они не придавали такого значения всем этим вопросам, да и собственных денег у студентов, конечно, не было — как родители решат, так и будет, легко соглашались они с любым вариантом.
Но потом все же разные семейные традиции проявились и в молодой семье. У Ивановых все главные вопросы в семье решал отец. Мать была «боевой подругой». Она, конечно, исподволь, на то она и «шея», поворачивала «голову» — отца — в нужном ей направлении, но решающее слово все равно всегда оставалось за Алексеем Ивановичем. Так было принято в большинстве офицерских семей. Теща, наоборот, подчеркнуто вертела мужем как хотела, ее можно было бы даже назвать «феминисткой», если бы только она сама знала такое слово. Она была труженицей не меньшей, чем Нина Алексеевна, и так же могла, не присев за день ни разу, переделать кучу дел, гореть на работе, обиходить семью, только выходило все это у нее как-то так, что все сразу понимали или непременно обязаны были понять, кто в семье Митрошкиных главный.
Отгуляв свадьбу, теща сразу обозначила свою позицию: теперь все вопросы обеспечения молодой семьи ложатся на мужа Аллы или, поскольку он и сам тогда был студентом, на его родителей. А теща с тестем свое дело сделали, дочку замуж выдали, у них свой сын растет, надо ему обеспечивать сытое будущее. Ивановы поудивлялись, пообижались и, вздохнув, стали решать проблемы сына сами. Четырехкомнатную сперва разменяли на «трешку» со всеми удобствами для родителей и на однокомнатную с частичными удобствами для молодых.
Молодожены рады были, ведь квартирный вопрос многих испортил, а у них, в их-то годы, стараниями Валериных родителей была своя отдельная квартира. Была горячая вода, но не было ванны. Туалет на лестнице. Зато квартира почти в центре, на Пернавас, в старом доходном доме напротив Ювелирного завода, рядом с красивым парком и в двух шагах от улицы Ленина.
Правда, первый этаж, и окна выходили на улицу, по которой бесконечно шастали автобусы и троллейбусы; по тротуару ходили люди, заглядывая в огромные витринные окна квартирки, переделанной из старого, немецкого еще, магазинчика. Окна были низкими, начинались в полуметре от тротуара и занимали в единственной комнатке и небольшой кухне рядом почти всю стену. Летом их было не открыть даже в жару, и так вся жизнь проходила как в аквариуме. Соседи, опустившиеся латыши, торговали водкой по ночам; иногда идущие за горючим пьяницы ошибались окнами и стучали среди ночи к Ивановым. В общем, было «весело», но все-таки квартира своя — и жить отдельно от родителей оказалось пусть более хлопотно, но зато куда как удобней. Конечно, маленькую дочку пришлось отдавать в ясли, а это тоже было непросто, хорошо, что теща хоть здесь помогла — устроила внучку в хорошее место.
Раньше, пока еще жили вместе с родителями, Иванов тоже учился на дневном. Алла не брала «академку», не стесняясь огромного живота ходила на лекции до последнего. Быстро родила, первый месяц пожила с малышкой у тещи, чтобы привыкнуть к новому своему материнскому положению. Потом, конечно, снова вернулась с ребенком к Ивановым.
Они ходили на лекции по очереди, благо учились в одной группе. Алексей Иванович перешел в группу оперативных дежурных по войскам округа, состоявшую из четырех полковников, которые заступали на дежурство сутки через трое. Он смог чаще бывать дома и порою, едва явившись со службы, принимал новое дежурство — над внучкой, а Валера с Аллой вместе отправлялись в универ на лекции. Ксюшка уже деда начала принимать за отца, радостно агукала, когда он, не переодевшись, еще в форме, поднимал ее на руки, тетешкал кроху. И, конечно, не обходилось без подмоченного внучкой на радостях дедушкиного кителя.
Долго так продолжаться не могло, к тому же сын, на этот раз твердо настоявший на своем и женившийся все же, несмотря на очередные уговоры родителей повременить, после свадьбы мало переменил свое поведение. Женившись, он первое время порадовался тому, что добился своего, но голод на жизнь все еще не оставлял молодого парня. Он искренне старался быть примерным отцом, но двадцать два года все же не тот возраст, чтобы вот так сразу взять и оставить вольные студенческие привычки.
Родителям невмоготу было видеть, как Алла одна, без загулявшего с сокурсниками мужа, проводит иногда вечер за вечером. И это тоже послужило причиной решения дать молодым возможность пожить отдельно — авось сын все же образумится, зная, что теперь-то уж некому будет помочь молодой жене возиться с ребенком.
И Валерий Алексеевич потихоньку понял, что жизнь надо менять. Перешел на заочное, устроился на работу — сперва в латышскую школу, потом в военное издательство. Деньги были небольшие — рублей сто пятьдесят чистыми. Но родители помогали, Алла исправно получала стипендию, словом, на жизнь хватало. Да и компания друзей рассыпалась — Сашка женился и тоже ушел на заочное, устроился в милицию — инспектором по делам несовершеннолетних. Арик, недолго думая, поглядел на друзей и отправился по очереди ко всем сокурсницам — делать им предложение, о чем рассказал, смеясь, Иванову только лет через десять после своего второго уже брака. Однокурсницы ему почему-то отказали, и тогда он на фольклорной практике сошелся с молодой аспиранткой латышкой и быстренько женился на ней, чтобы не отставать от товарищей. Уйдя на заочное, он сначала шил дома джинсы, продавая их в Ленинграде фарцовщикам, потом устроился таксистом.
Универ Арик забросил окончательно тогда, когда, вспомнив о школьном увлечении, переквалифицировался в свободные художники. Он начал писать пейзажи с видами Вецриги, морские этюды, полюбившиеся многочисленным туристам, натюрморты с цветами, портреты маслом по фотографиям заказчиков. Набил руку, увлекся и уже в перестройку приобрел некоторую известность. Со временем его работы стали покупать галереи, имя начало появляться в каталогах. Когда Валерий Алексеевич вернулся в Латвию после своих горячих точек и занялся телевидением, он тоже немного помог старому другу раскрутиться, правда, не совсем бескорыстно — до сих пор, теперь уже в большом вырицком доме Ивановых в России, стены украшают картины Ария Алексеева.
Еще на втором курсе женился Костец и, бросив универ, устроился с молодой женой в маленькой захолустной Иецаве — мастером в ЛТП. Зато ему сразу дали от работы квартиру. В общем, не зря говорят, что именно филфак дает самое широкое образование — ребята разбрелись кто куда, и только Иванов хоть как-то оправдывал филологическое прошлое.
Увидев, что сын потихоньку взялся за ум, родители Иванова скрепя сердце разменяли оставшуюся у них после первого размена трехкомнатную распашонку в Плявниеках и «сделали» молодым однокомнатную квартиру со всеми удобствами в уютной и удобной малосемейке на окраине Чиекуркалнса, недалеко от престижного Межапарка. Садик, в котором ждала теперь Валерия Алексеевича дочка, остался все тем же, стало даже удобнее с транспортом. С Пернавас надо было нести ее, кроху, на руках до улицы Ленина, потом через весь парк Покровского кладбища. Закутанная в шубку, как медвежонок, Ксения сонно сопела, уткнувшись папе в плечо, пока он, поскальзываясь и чертыхаясь, боясь упасть, тащил ее по утрам в садик.
А теперь садик оказался на полпути между работой и домом, если ехать на 11-м трамвае.
Очень удобно. Валерий Алексеевич зашел в группу, когда там уже почти никого из детей не осталось. Уютная, крупная телом молодая воспитательница Катя шутливо погрозила ему пальцем. Катя жила неподалеку от Ивановых и порою сама приводила Ксюшу родителям по дороге домой.
— А я уж думала, снова мне вам дочку с доставкой на дом отправлять!
— Педсовет у нас был, — на ходу отоврался Валерий Алексеевич и стал помогать одеваться счастливому ребенку.
Катя, полная женской молодой силы, не толстая, но большая, налитая соком, махнула на него рукой, дескать, все равно не верю, и занялась другими детишками.
Через несколько лет Иванов случайно встретит бывшую воспитательницу дочки на улице и не поверит своим глазам. Она сама окликнет его.
— Валерий Алексеевич, не узнаете меня?
Он как раз только вышел из новенького «плимута», купленного им для своей набиравшей обороты телевизионной студии.
Иванов пристально посмотрел на стоящую перед ним изможденную пожилую женщину.
Только по глазам и смог узнать свою ровесницу — веселую, сочную, никогда не унывающую Катю из Ксюшиного садика.
— Катя, вы ли это?! — невольно вырвалось у него, и он сам засмущался. Еще недавно, пока не пошли в гору телевизионные дела, он сам выглядел, признаться не лучше, первые годы после его возвращения из Приднестровья в Латвию семья жила фактически впроголодь. Постоянного заработка у Иванова не было, Алле в школе платили копейки, родители давно на пенсии.
— Что, сильно изменилась? — горько улыбнулась Катя. — Садик закрыли давно, работы нет Мужу уже полгода зарплату не платят, только обещают. Я вас попросить хотела, Валерий Алексеевич, вы ведь теперь на телевидении работаете. Я вас сразу узнала, и передачи у вас такие интересные. Помните моего Олежку, они еще с Ксюшей дружили?
— Конечно помню. — Иванов действительно только сейчас подумал о мальчике, с которым часто играла в садике Ксения.
— Он у меня бальными танцами занимается. — Катя замялась, — точнее, занимался. Сейчас ведь платное все стало. А у него талант, он уже и за границей призы выигрывал. Раньше все оплачивали родители его партнерши, а вот теперь партнерша сменилась и. мы никак не можем теперь не то что на соревнования его отправить, но даже костюм сшить.
Иванов почувствовал, как внутри у него зашевелились противоречивые чувства. С одной стороны — до боли жаль мальчишку, с другой стороны — надо бы дать денег, а их, как всегда, давать жалко, такое время поганое, самому вечно не хватает, хотя, конечно, сейчас он был в состоянии добыть для Кати латов двести—триста. Для него деньги не очень большие, а для нее сейчас, по всему видно, просто фантастические. Но ведь свободных, как всегда, нет с собою, надо что-то предпринимать, потом, деньги зарабатываются вовсе не так легко. Да и кто ему-то помогал когда, кроме родителей? Все эти подленькие мыслишки тут же заворочались в голове, но Катя упредила.
— Может быть, вы могли бы как-то дать объявление для телезрителей, что мы ищем спонсора для Олега? Сейчас часто так делают. — Катя с надеждой посмотрела на Валерия Алексеевича. Поняв, что о его деньгах речь не идет, Иванов тут же повеселел:
— Ну что вы, Катя, конечно, сделаем! Принесите мне, пожалуйста, несколько фотографий Олежки на танцах там, на соревнованиях. Постарайтесь отобрать повыразительней. И напишите текст, телефон свой. Я потом отредактирую, смонтирую все, естественно, повторим несколько раз, конечно, бесплатно.
В глазах у Кати застыла такая мука, смешанная с искренней благодарностью, что Валерий Алексеевич быстро заткнулся. Он еще раз пообещал сделать все, что в его силах, и сухо раскланялся, лишь бы закончить этот разговор.
Совсем недавно умерла соседка Иванова. Ее дверь была напротив. Тоже была женщина крупная, даже толстая. Ну, правда, пенсионерка уже! Латышка… Они не были толком знакомы, так, здоровались по-соседски. Но однажды в дверь Иванову позвонила дворничиха. Она плохо говорила по-русски, хотя и не переставала, встречая Иванова на лестнице, тихонько, с оглядкой, ругать новую власть и хвалить «krievu laiki» — русские времена. Наверное, дворничиха помнила, как часто перед домом останавливался омоновский «уазик», как, грохоча тяжелыми ботинками, поднимались на пятый этаж «черные береты» с оружием, с которым никогда не расставались. Тогда омоновцы еще были истинными хозяевами Риги, их и боялись, и уважали одновременно. Поняв, что Иванов был как-то связан с этими ребятами в камуфляже, с которыми он частенько уезжал потом вместе, дворничиха после его возвращения домой вела себя с ним подчеркнуто приветливо. Хотя времена и изменились до неузнаваемости. Впрочем, родившаяся в Риге и лучше Иванова знавшая латышей Алла не раз повторяла мужу, что не исключено, что та же самая дворничиха сама регулярно стучит в полицию безопасности.
Дворник извинилась за поздний визит и попросила Иванова помочь соседке, а то сама она с ней не справляется. Они вместе вошли в квартиру напротив. Толстая соседка, оставшаяся грузной даже потеряв половину своего былого веса, упала с кровати, с которой, видно, давно уже не поднималась, и не могла самостоятельно подняться обратно. Иванов с помощью дворничихи с трудом водрузил ее на место. У женщины, как оказалось, началась водянка. Она уже не была толстой, как раньше, она теперь просто пухла от голода. «Дело известное — пенсия, наверное, латов сорок. И тридцать пять из них надо заплатить за квартиру», — подумал Иванов мрачно. В отличие от дворничихи соседка не скрывала в перестройку своих симпатий к Народному фронту. Ходила на митинги, носила цветы к «Милде» — памятнику Свободы. Здороваться с русскими соседями, правда, не перестала, но видно было, что она всей душой на стороне новой власти. Теперь женщина умирала от голода.
Иванов не злорадствовал, рассказывая потом Алле, что случилось с соседкой. «Горе тому, кто соблазнит единого от малых сих», — сказал бы он сейчас, а тогда просто выругался в адрес «свободной и независимой» Латвии, тихонько, чтобы не разбудить ребенка. Алла выслушала, сжала губы и вышла на кухню, стала перебирать что-то в холодильнике. Потом хлопнула дверь — жена пошла навестить соседку. С тех пор Алла частенько носила ей продукты, иногда даже покупала чего-то побольше, специально для больной. Но соседке становилось все хуже и хуже, и недавно Алла, собравшись к ней зайти, уткнулась в опечатанную дверь.
— Умерла, — скорбно подтвердила потом дворничиха. С Аллой, хорошо знавшей язык, она говорила по-латышски. И тут же добавила: — Нечего было за латышские глупости голосовать старой корове!
Видно, не простила дворничиха своей же, латышке, ее увлечение Народным фронтом. А может, проверяла Аллу, кто знает…
Знал бы Иванов 23 февраля 89-го года, чем все закончится, знали бы все участники той интерфронтовской демонстрации, может быть, разнесли бы Ригу по камешку. Но не знали. Предчувствовали, предполагали. Но не знали еще точно.
В назначенное время Валерий Алексеевич топтался с букетом красных гвоздичек у планетария, поджидая физрука. Он пришел пораньше и теперь не жалел об этом, своими глазами наблюдая, как со всех концов города стекается в парк Коммунаров русская Рига.
Толпа все прибывала и прибывала. Люди приходили собранными, решительными. Не было атмосферы беззаботного праздника, было напряжение предстоящей борьбы. Вскоре люди уже не помещались в небольшом парке. Человеческое море выплеснулось на тротуары, потом на дорогу. Движение по центральной магистрали Риги, улице Ленина, вскоре перекрыла милиция. Подчиняясь просьбе организаторов шествия, русские выстраивались в нескончаемую колонну шириной во всю проезжую часть, сколько хватало места. Метрах в трехстах впереди, у памятника Свободы, рядом с которым шествие должно было поворачивать налево, к вокзалу, чтобы потом, сделав небольшой круг, обходя узкие улочки Старой Риги, выйти на набережную, послышались возбужденные крики. В ответ людская река тут же качнулась и пошла, медленно втягиваясь в берега улицы, закручивая небольшие водовороты по бокам, обходя скамейки и телефонные будки, втягивая, принимая в себя со всех сторон новые ручейки. Потом течение подхватило всех, усилилось и уже невозможно было выйти из колонны или пересечь ее, хотя бы наискосок, пробиваясь к своим. Да и не нужно было, поскольку все вокруг были своими. Вскоре поняли это и Иванов с Евгением Федоровичем, кинувшиеся было догонять показавшихся впереди шебутных десятиклассников из своей школы, поднявших над головами огромный красный флаг. «Где только взяли?» — удивились учителя.
Основная масса народа была штатской, много женщин. Но тут и там в колонне мелькали офицерские фуражки — лишенные боевого приказа, лишенные права исполнять присягу, офицеры не могли позволить лишить себя еще и права на гражданский протест. Перед перекрестком у «-Милды» течение реки вдруг застопорилось, она стала разливаться, выходя из берегов, крики у памятника перешли в слитный рев, но еще невозможно было понять, что же там происходит. Остановившись на минуту, колонна вдруг поднапряглась, подталкиваемая идущими сзади, и прорвала затор, пошла мощно, неудержимо. Впереди, высоко над людьми вдруг показались советские флаги — это молодежь залезла на телефонные будки у агентства «Аэрофлота», и теперь, размахивая ими, азартно переругивалась с кем-то, еще невидимым. Но Иванов уже тоже подходил к перекрестку, плотно сдавленный людьми, стараясь не потерять хотя бы Федоровича, да еще не дать задавить хрупкую молодую женщину рядом с ним, из последних сил старавшуюся не зацепиться за что-нибудь под ногами, не упасть под напором толпы. Упасть, впрочем, вряд ли получилось бы — некуда, но придавить могли, особенно сейчас, на повороте. Тут уж не до хороших манер было, поэтому Валерий Алексеевич просто толкнул плечом могучего физрука и показал взглядом на женщину. Тот понял, кивнул. Иванов просунул руку сквозь чьи-то бока рядом, обхватил тонкую фигурку за талию и рванул к себе. Та было испугалась, всхлипнула даже от страха неслышно в ревущем дыхании огромной массы людей, но, увидев успокаивающий взгляд интеллигентного с виду мужчины, перестала сопротивляться. Федорыч ухитрился, отодрав чей-то хлястик на пальто, просунуть на помощь свою лапищу; рванули вместе и каким-то чудом протащили женщину по воздуху, воткнули буквально между собой, раздвинулись с трудом в стороны и поставили ее, побледневшую, на землю.
— Спасибо, товарищи! — выдохнула она и несмело улыбнулась. Но разговаривать было уже невозможно. Только проходя перекресток, уже у самого памятника, можно было понять, в чем причина недавней задержки. У подножия «Милды» сгрудились на ступеньках, облепили его, как муравьи, несколько сотен латышей. Они-то, едва сдерживаемые двумя милицейскими цепочками, и заходились в отчаянном крике, скандируя неистово проходившей мимо них в неестественно спокойном, пронзительном молчании нескончаемой колонне русских: «На вокзал! На вокзал! На вокзал!» Когда кому-то из латышей вдруг удавалось прорваться сквозь взмыленных милиционеров и попытаться по-собачьи «куснуть», достать как-нибудь кого-нибудь из русских, шедших с края колонны, там моментально образовывался новый водоворот; наглеца либо били чем попало, либо затаскивали внутрь колонны и потом выплевывали с другой стороны, протащив сквозь строй, надавав оплеух и обложив по всей его хуторской родне. Сильно, правда, никого не били, били обидно, давая понять — лучше не связывайся, порвем, как Тузик грелку.
Вскоре крики стали ослабевать. Пусть и отобрали энфээловцы в пикет на пути шествия русских самых крепких своих активистов, но и они скоро выдохлись и только шипели сорванными глотками, провожая больными от ненависти глазами бесконечно идущих сквозь город русских. Их было сотни тысяч! Когда Иванов с Федоровичем и зажатая между ними тоненькая женщина — Регина — вырвались вместе со всей колонной на Привокзальную площадь, расступились, пошли посвободнее, поворачивая теперь уже направо, к реке, то останавливаясь, то пробегая несколько метров, чтобы не растягивать строй, все стали невольно оборачиваться на ходу, оглядываться, оценивая, сколько же нас?! И по сразу загоравшимся восторгом глазам, по веселым возгласам внезапно сбросивших напряжение людей уже было ясно — нас очень много!
Регина, спасенная учителями от давки, возбужденно знакомилась, рассказывала о себе, искала вокруг коллег — проектировщиков из своего института. Пока Федорыч басовито говорил в ответ о себе, Иванове и школе, Валерий Алексеевич впервые обратил внимание на лозунги и транспаранты, которые несли люди. Понятно, что в колонне полыхали огнем шелковые советские знамена, флаги Латвийской ССР и сотни обыкновенных флажков от первомайских демонстраций. Его внимание привлек скромный лист ватмана, на котором черной тушью лаконичным и ровным чертежным шрифтом было написано: «150 тысяч советских воинов, погибших при освобождении Латвии от фашизма, уже никогда не уйдут с этой земли!»
На Комсомольской набережной, уже на подходе к Октябрьскому мосту, кто-то вдруг тронул его за плечо. Оглянувшись, Иванов радостно вскрикнул: «Эрик! Гунта!»