Рой Медведев О ТРЕТЬЕМ ТОМЕ «АРХИПЕЛАГА»
Медведев Рой Александрович (р. 1925) — историк и публицист. Являясь представителем левого, социалистического крыла в диссидентском движении в СССР, постоянно выступал с критикой А. И. Солженицына в зарубежных изданиях. Три статьи Р. Медведева о трех томах «Архипелага ГУЛАГ» были напечатаны в 1974–1976 гг. в альманахе «Двадцатый век», издававшемся в Лондоне. Интересно заметить, что в период «перестройки» все три статьи Р. Медведева были перепечатаны «Правдой», что служило выражением доверия партийной власти к позиции автора, недавнего диссидента, и одновременно ярко демонстрировало полную идеологическую беспомощность самой власти, которая за двадцать лет со времени выхода «Архипелага» не смогла выработать иных, самостоятельных контраргументов против этой книги. Это отмечал позднее и сам Р. Медведев: «В идеологических службах ЦК КПСС мало кто понимал “проблему Солженицына”» (Р. Медведев. «Солженицын и Сахаров». М., 2002. С. 77).
Выход третьего тома «Архипелага ГУЛАГ» уже не был сенсацией, и многие органы печати западных стран посвятили этому событию лишь краткие сообщения. И хотя теперь перед читателем лежит законченной вся книга Солженицына, которая, как я уверен, навсегда останется главной книгой его жизни, о ней говорят, пишут и спорят гораздо меньше, чем при выходе в свет одного лишь первого тома. Этому обстоятельству, видимо, есть несколько причин.
Говорит ли Солженицын правду?
Солженицын сам не раз заявлял, что в прошлом он совсем иначе представлял себе Запад, чем сегодня, когда он видит его вблизи. Но и Запад в последние годы стал глядеть на Солженицына во многом иначе, и это касается в первую очередь интеллигенции, студенчества, не говоря уже о политически активной части рабочего класса. В своих многочисленных политических статьях, пресс-конференциях, письмах, телевизионных и иных выступлениях и речах Солженицын, как известно, высказывал в последние два года так много реакционно-утопических идей и явно нелепых концепций, проявляя незнание элементарных фактов как русской, так и мировой истории, что как политик или как пророк Солженицын дискредитировал себя как раз в наиболее читающей и традиционно либеральной части западного общества.
«Ретроград ли Солженицын? Ретроград ли автор “Архипелага ГУЛАГ?” — спрашивает в одной из своих статей Ефим Эткинд. — Это повторяют все более и более часто. Солженицын часто раздражает свою аудиторию, бросая ей ложные лозунги и провоцирующие утверждения. Но судят ли Бальзака по его антиреспубликанским и легитимистским статьям?
Прав ли был Виктор Гюго, признавший в нем писателя-революционера?» (Монд. 1976. 10 марта). Это верно, однако, лишь отчасти. Ибо Солженицын все менее и менее выступает на Западе как писатель и художник и все более втягивается как раз в политическую деятельность, выступая здесь с позицией, шокирующей порой даже самых правых политических деятелей западного мира. По существу, почти все из чисто художественных произведений, опубликованных Солженицыным в последние три года (включая и «Архипелаг ГУЛАГ»), были написаны в СССР еще до высылки писателя.
Но дело, к сожалению, не только в реакционно-утопических концепциях Солженицына. Дело также и в методах, какими Солженицын защищает свои взгляды, в тех полемических приемах, которые он себе позволяет в борьбе со своими оппонентами. Возмущаясь большевиками за многие из тех негодных средств, которые они применяли для достижения благой, по их мнению, цели, Солженицын сам нисколько не стесняется в средствах. В полемическом пылу он слишком часто стал прибегать и к явным искажениям, и к передержкам, к сознательному замалчиванию фактов, а также к тенденциозному очернению людей, с чьими взглядами он не согласен. Это пренебрежение моральными категориями со стороны Солженицына-политика подрывает доверие значительной части читателей и к Солженицыну-художнику. Вот почему многие из них спрашивают себя: не преувеличивает ли он и в «Архипелаге», не прибегает ли он и здесь к фальсификации? Видимо, в этом состоит одна из главных причин падения популярности Солженицына и его «Архипелага».
…Конечно, и в третьем томе «Архипелага» есть ряд неточностей, когда за факт выдается то, что на деле является лишь лагерным мифом. Так, например, ошибочной является легенда, которую-то и Солженицын приводит только как слух, не ссылаясь ни на одно свидетельство, насчет калек Отечественной войны.
«А в какое ожерелье вплести, — пишет он, — к какому разряду ссылки отнести ссылку калек Отечественной войны? Почти ничего мы не знаем о ней, да и мало кто знает (Подчеркнуто мной. — Р. М.) <…> Их сослали на некий северный остров — за то сослали, что во славу отечества они дали обезобразить себя на войне, и для того сослали, чтобы оздоровить нацию, так победно проявившую себя во всех видах атлетики и играх с мячом. Там, на неведомом острове этих неудачливых героев войны содержат, естественно, без права переписки (редкие письма прорываются, оттуда известно) и, естественно же, на пайке скудном, ибо трудом своим они помогут оправдать изобильного. Кажется, и сейчас они там доживают» (с. 390).
Да, война оставила много калек. Я помню, как много этих несчастных людей уже к концу первого года войны побирались в поездах, близ рынков и чайных или просто на улицах. Их выписали из госпиталя, но они не знали, где их семья, а часто и не хотели возвращаться калеками к своим женам или невестам. К концу войны эти люди действительно как-то незаметно исчезли с улиц больших городов. Но не на неведомый северный остров увезли их умирать, «чтобы оздоровить нацию». Уже к концу войны по всем крупным городам страны была развернута сеть специальных госпиталей для неизлечимых инвалидов, для беспомощных калек, у которых не было семьи или не было желания жить в семье. Когда я учился в Ленинградском университете, в первые послевоенные годы наш факультет шефствовал над одной из таких больниц для «хроников», как называли здесь этих инвалидов войны. Участь этих людей была, конечно, незавидной, лишь немногие из них могли работать в находившихся при больнице мастерских. Однако никто не морил их голодом, дабы «оправдать изобильного».
Из других неточностей отмечу сказанное мимоходом, но многозначительное замечание Солженицына, что вот прибалтов или западных украинцев встречал он в Особлагах немало, но почти не было грузин, а уж в ссылке хотя и были «какие-то кавказцы, но среди них не вспомнить ни одного грузина» (с. 389). Можно, однако, привести множество свидетельств тому, что террор 30-х гг. свирепствовал в Грузии даже сильнее, чем в большинстве других республик, и здесь гораздо чаше выносились именно смертные приговоры, а пытки отличались особой изощренностью. Во время известной Керченской катастрофы летом 1942 г. несколько грузинских полков оказались в окружении, и тысячи солдат-грузин сдались в плен. Большинство из них после войны были направлены на тот же «Архипелаг». И если мало встречал в ссылке Солженицын грузин, то главным образом потому, что выросшие на юге и темпераментные по характеру грузины почти все погибли в лагерях еще до окончания своих лагерных сроков.
Однако подобных неточностей в третьем томе «Архипелага», пожалуй, даже меньше, чем в первом и втором томах. И все-таки, если следовать формуле, принятой при приведении к присяге в американском (и, кажется, также в английском) суде: «Клянусь говорить только правду, одну только правду, ничего кроме правды», — то двух последних частей этой формулы Солженицын повторить бы не смог. Ибо та страшная правда, которую открывает миру великий художник в своей книге, прослоена незначительным по количеству, но внушительным по составу элементом тенденциозной неправды. И объясняется это в первую очередь некоторыми новыми (по крайней мере, впервые высказываемыми в «Архипелаге») концепциями Солженицына и его стремлением подтянуть действительность к этим концепциям.
Новые мотивы и новые влияния в «Архипелаге»
В послесловии к «Архипелагу» пишет автор: «Надо объяснить: ни одного разу вся эта книга, все ее части не лежали на одном столе!» (с. 579). Но это было написано в 1967 г. Однако третий том «Архипелага» вышел в свет в 1976 г., его издание автор готовил в Цюрихе, где не «горит у него ни земля, ни стол». И хотя нигде не говорит об этом Солженицын, нетрудно убедиться из сравнения первого и третьего томов, что теперь-то вся книга лежала на столе перед автором и немало страниц, да и большая часть первой главы включены в нее уже в последние годы на Западе.
Я писал в своей рецензии на первый том «Архипелага», что Солженицын нигде не обеляет, не оправдывает и не восхваляет власовцев, да и всех тех бывших граждан СССР, которые воевали на стороне гитлеровцев против Советской Армии[44]. Солженицын пытался лишь указать на некоторые из обстоятельств, как бы смягчающих вину этих людей и делающих слишком жесткой расправу с ними в послевоенные годы. Однако в третьем томе автор решительно изменил эту свою концепцию. Теперь он вполне определенно и обеляет, и оправдывает власовцев. Более того, он особенно выделяет тех советских солдат и командиров, которые перешли на сторону фашистов не в 1943, а в 1941 г., сразу же после начала войны, в те первые месяцы, когда немецкая армия победоносно и быстро двигалась на Восток. Солженицын заботливо собирает сведения о тех военных и полувоенных формированиях, которые были созданы задолго до власовских частей, о создании в Белоруссии для «защиты» от партизан «народной милиции». Он готов понять, простить и оправдать бургомистров, старост, полицаев и даже карателей, не говоря уже о казачьих полках и дивизиях, сформированных гитлеровцами на Дону и Кубани. При этом презрительно называя «телятами» молодых советских людей (и себя в том числе), рвавшихся на фронт защищать Родину, Солженицын считает тех, кто перешел на сторону врага, не изменниками, а героями, поднявшимися на героическую борьбу со сталинской тиранией, порыва которых, однако, не понял, не оценил и не использовал из-за своей тупости ни Гитлер, ни германский Генеральный штаб.
У читателя «Архипелага» невольно возникает вопрос: как объяснить эту разительную перемену позиции автора? Солженицын выходит из этого положения очень просто. Он пишет: «В 1-й части этой книги читатель еще не был приготовлен принять правду всю… Там, вначале, пока читатель с нами вместе не прошел всего лагерного пути, ему была выставлена только насторожка, приглашение подумать. Сейчас, после всех этапов, пересылок, лесоповалов и лагерных помоек, быть может, читатель станет посогласнее» (с. 30).
В искренность подобного объяснения поверить невозможно, и оно невольно рождает у большинства, во всяком случае, советских, читателей и даже почитателей Солженицына протест и недоверие к автору.
Как известно, после нападения Гитлера на СССР даже старая белогвардейская эмиграция раскололась в своем отношении к этой войне. Часть ее во главе с лидером кадетов П. Милюковым и генералом Деникиным выступала за победу СССР, другая часть заняла нейтральную позицию, и лишь меньшая часть пошла вместе с фашистами. Все сочувствие Солженицына — на стороне этих последних, и он сожалеет лишь о том, что было их слишком мало и что не пользовались эти люди полным доверием у немецких оккупантов. Хорошо понимает Солженицын, что гитлеровцы стремились уничтожить не только большевизм, но и Россию как государство и что не все в наших довоенных газетах было неправдой. Хорошо понимает Солженицын, «что для пришедших была Россия еще ничтожней и омерзительней, чем для ушедших. Что только соки русские нужны вурдалаку, а тело замертво пропади» (с. 28). И тем не менее в той же книге можно привести немало страниц, содержащих поразительную в устах русского писателя апологию предательства. Вот что пишет, например, Солженицын о полицаях и карателях: «Откуда они? Почему? Может, это снова прорвалась непогасшая гражданская война? Недобитые беляки? Нет! Уже было упомянуто, что многие белоэмигранты (в том числе злопроклятый Деникин) приняли сторону Советской России против Гитлера… Эти же десятки и сотни тысяч полицаев и карателей, старост и переводчиков — все вышли из граждан советских. И молодых было среди них немало, тоже возросших после Октября.
Что же их заставило? Кто это такие?
А это прежде всего те, по чьим семьям и по ним самим прошлись гусеницы 20-х и 30-х годов. Кто в мутных потоках нашей канализации потерял родителей, родных, любимых. Или сам тонул и выныривал по лагерям и ссылкам… А еще не забудем, — продолжает Солженицын, — что среди тех наших соотечественников, кто шел на нас с мечом и держал против нас речи, были и совершенно бескорыстные, у которых имущества никакого не отнимали и которые сами в лагерях не сидели и даже из семьи никто, но которые давно задыхались от всей нашей системы, от презрения к отдельной судьбе; от преследования убеждений; от песенки этой глумливой: — “где так вольно дышит человек”; от поклонов этих богомольных Вождю; от дерганья этого карандаша — дай скорей на заем подписаться! от аплодисментов, переходящих в овацию» (с. 18, 22).
И этого всего, по Солженицыну, вполне достаточно, чтобы хорошие и даже порой благородные люди пошли на сотрудничество с оккупантами, на службу бургомистров и карателей, чтобы они предпочли богомольные поклоны другому фюреру — Гитлеру и другую песенку — «Германия превыше всего»? Как-то даже неловко опровергать все эти аргументы, которые один за другим нагромождает Солженицын.
Конечно, жизнь нашего народа в 20-е, 30-е гг. была нелегкой, и страшные преступления сталинского режима нанесли миллионам советских людей незаживающие раны. Однако лишь малое меньшинство из тех, кто пострадал в эти годы, пошли на сотрудничество с врагом, и это была как раз не лучшая, а худшая часть из пострадавших. Можно назвать сотни тысяч людей от Веры Хорунжей и Нины Костериной до С. В. Руднева или К. Рокоссовского, по которым также «прошли гусеницы 30-х годов» и которые мужественно сражались, защищая свою Родину от гитлеровцев. Однако для нынешнего Солженицына это не довод — для него эти люди либо «телята», либо «ортодоксы». Он всецело стоит сегодня на стороне тех людей, у которых естественные для всякого честного человека негодование и возмущение по поводу сталинских преступлений перешли в тупую злобу, привели их в тупик бессмысленного ожесточения, когда человек думает уже не о том, чтобы уничтожить или изменить порочную или плохую систему в своей стране, а из ненависти к одному сатане и тирану готов отдать даже всю страну другому дьяволу. Вот только дьявол не торопился почему-то покупать души этих людей и отнесся с подозрением к их целям. Подумать только, с негодованием свидетельствует Солженицын, в испуге распустили фашисты антисоветскую «народную милицию» в Белоруссии, а в одном из лагерей для военнопленных офицеров из 730 человек, выразивших желание вступить во власовскую армию, немцы освободили и привлекли к военным действиям только восемь человек! «Сколь характерно это, — пишет Солженицын, — для немецкой тупости» (с. 34). Солженицын неправ, когда считает коллаборационизм явлением, характерным лишь для СССР. Немало предателей вербовали на свою сторону фашисты и во всех других оккупированных странах Европы. Можно с уверенностью сказать, что если бы не было в нашей стране ни массового террора 30-х гг., ни принудительной коллективизации, ни голода 1932–1933 гг., то меньше бы смогли оккупанты навербовать себе сторонников в захваченных ими советских областях. Точно так же и партизанское движение было бы меньшим, если бы фашисты не проводили столь тотального грабежа и террора на завоеванных ими территориях СССР и в странах Европы. Но ведь для того и начал Гитлер войну, чтобы установить господство Германии во всей Европе и расширить для нее «жизненное пространство», в первую очередь за счет славянских «низших» наций, которые действительно планировалось частично истребить, отбросить на Восток, лишить государственности и независимости и превратить в рабов «высшей» «арийской» расы.
Солженицын знал это, когда он храбро воевал в качестве офицера Советской Армии, он знает это и сегодня. Тем более непонятно то воодушевление, с каким он пишет об измене не только отдельных солдат, но целых подразделений Красной Армии в первые недели войны, выдавая это предательство за героизм и даже за спасение национальной чести русского народа.
Ведь так прямо и заявляет Солженицын: «Так вот, на гордость нашу показала советско-германская война, что не такие-то мы рабы, как нас заплевали во всех либерально-исторических исследованиях: не рабами тянулись к сабле снести голову Сталину-батюшке <…> Эти люди, пережившие на своей шкуре 24 года коммунистического счастья, уже в 1941 году знали то, чего не знал еще никто в мире: что на всей планете и во всей истории не было режима более злого, кровавого и вместе с тем более лукаво-изворотливого, чем большевистский <…>, что не может сравниться с ним никакой другой режим, ни даже ученический гитлеровский, к тому времени затмивший Западу все глаза. И вот — пришла пора, оружие давалось этим людям в руки — и неужели они должны были смирить себя, дать большевизму пережить свой смертный час, чтобы снова укрепиться в жестоком угнетении, и только тогда начать с ним борьбу (и посегодня не начатую нигде в мире)? Нет, естественно было повторить прием самого большевизма: как он вгрызся в тело России, ослабленное Первой мировой войной, так и бить его в подобный же момент во Второй» (с. 31).
“…Возьму на себя смелость сказать, — продолжает Солженицын, — да ничего бы не стоил русский народ, был бы народом безнадежных холопов, если бы в эту войну упустил бы хоть замахнуться, да матюгнуться на Отца родного. У немцев был генеральский заговор, а у нас? Наши генеральские верхи были ничтожны, растлены партийной идеологией и корыстью и не сохранили в себе национального духа, как это бывает в других странах. И только низы солдатско-мужицко-казацкие замахнулись и ударили. Это были сплошь низы, так исчезающе мало было участие бывшего дворянства из эмиграции, или бывших богатых слоев, или интеллигенции. И если бы дан был этому движению свободный размах, как он потек с первых дней войны, то это стало бы новой пугачевщиной: по широте и уровню захваченных слоев, по поддержке населения, по казачьему участию, по духу — рассчитаться с вельможными злодеями, по стихийности напора при слабости руководства… Но не суждено было ему развернуться, а погибнуть позорно с клеймом: измена священной нашей Родине!» (с. 35).
Все это измышления и фантазии, не основанные на действительности. При тех настроениях, которые Солженицын приписывает «низам», т. е. большинству народа, никакая армия не могла бы не только побеждать, но и просто существовать. Солженицын, который сам прошел через войну и не раз высказывал гордость своими боевыми заслугами (эта гордость чувствуется и в первом томе «Архипелага»), не мог не видеть, сколь самоотверженно воевали советские солдаты против фашистской армии. Ибо при вдесятеро больших потерях, чем в Первую мировую войну, при несравненно более страшных поражениях, чем самсоновская катастрофа в 1914 г., потеряв едва ли не половину России, народ наш не поддался на фальшивые посулы гитлеровцев и не только устоял против громадной немецкой военной машины, поддержанной экономическими ресурсами всей Европы и десятками дивизий союзных Гитлеру стран, но и одолел врага.
Та злобная идейная мешанина насчет возглавляемой гитлеровцами пугачевщины, должно быть, и могла возникнуть в кругах бежавших на Запад бывших прислужников Гитлера, полицаев и карателей, которые ищут в этих галлюцинациях какого-то оправдания своей не слишком-то чистой деятельности в годы фашистской оккупации и которые выдают себя теперь за «идейных противников» советской власти. Видимо, из этих людей и состоит сегодня значительная часть нынешнего окружения Солженицына. И, видимо, по этой причине три года пребывания на Западе не слишком благотворно подействовали на Солженицына-художника.
Влиянию нового окружения Солженицына мы склонны приписать и многие другие страницы третьего тома «Архипелага», ибо просто трудно поверить, что он не только написал их в СССР, но и, как сказано во втором «Послесловии», сумел все-таки дать прочесть немногим своим друзьям (с. 581).
Солженицын, например, полностью оправдывает тех директоров школ и учителей, которые продолжали и в оккупированных городах и селах учить детей по предложенной фашистами программе. Что же в этом плохого? — спрашивает Солженицын.
«Конечно, за это придется заплатить и, может быть, внести портреты с усиками. Елка придется уже не на Новый год, а на Рождество, и директору придется на ней (и в какую-нибудь имперскую годовщину вместо Октябрьской) произнести речь во славу новой замечательной жизни — а она на самом деле дурна. Но ведь и раньше говорились речи во славу замечательной жизни, а она была тоже дурна» (с. 16).
И это пишет автор призыва «Жить не по лжи!». Да, многое из того, что говорили своим ученикам в 20-30-е гг. учителя и директора, мягко выражаясь, не вполне соответствовало истине. Но подавляющее большинство педагогов искренне верили в то, что они тогда говорили; эти люди также верили в истины марксизма-ленинизма, как верил в них тогда молодой Солженицын. И они так же мало знали о преступлениях сталинской клики, как не знал о них и Солженицын с его умом и с его тогда уже возникшим недоверием и к Сталину, и к организованным в 1936–1938 гг. «открытым» политическим судебным процессам. Но не знать о преступлениях оккупантов, живя на захваченной гитлеровцами территории, было нельзя. О них знали и дети, и учителя. Вот почему лучшие из них, подобно герою повести В. Быкова «Обелиск», шли в партизаны, а не произносили речи во славу оккупантов.
Не оставляет своим вниманием Солженицын и судьбу молодых женщин, которые становились наложницами немецких солдат и офицеров. Это старый сюжет, и он блестяще развернут еще Г. Мопассаном в его знаменитой повести «Пышка». Солженицын, однако, и здесь придерживается особой точки зрения. Вот что пишет он в своей книге: «Сперва о женщинах — как известно, теперь раскрепощенных… Но что это? — не худшую ли Кабаниху мы уготовили им, если свободное владение своим телом и личностью вменяем им в антипатриотизм и уголовное преступление? Да не вся ли мировая (досталинская) литература воспевала свободу любви от национальных ограничений, от воли генералов и дипломатов?.. Прежде всего — кто они были по возрасту, когда сходились с противником не в бою, а в постелях? Уж, наверное, не старше 30 лет, а то и двадцати пяти. Значит, от первых детских впечатлений они воспитаны после Октября, в советских школах и советской идеологии! Так мы рассердились на плоды своих рук? Одним девушкам запало, как мы пятнадцать лет не уставали кричать, что нет никакой родины, что отечество есть реакционная выдумка. Другим Прискучила преснятина пуританских наших собраний, митингов, демонстраций, кинематографа без поцелуев, танцев без обнимки. Третьи были покорены любезностью, галантностью, теми мелочами внешнего вида мужчины и внешних признаков ухаживания, которым никто не обучал парней наших пятилеток и комсостав фрунзенской армии. Четвертые же были просто голодны, да, примитивно голодны, т. е. им нечего было жевать. А пятые, может, не видели другого способа спасти себя или своих родственников, не расставаться с ними» (с. 13–14).
Странно, что все это мог написать русский человек, офицер, прошедший через войну, который в 1943–1945 гг., проходя через освобожденные русские города и села, должен был ясно видеть, что означали тогда «галантность» и «любезность» фашистских офицеров и солдат. Да ведь «от первых детских впечатлений воспитаны в советских школах и советской идеологии» были не только те женщины, которые спали с гитлеровцами в оккупированных местностях (и с лагерными чинами — в лагерях), но и те, которые умирали с голоду, но не продавались за плитку шоколада или пару чулок. И этих-то вторых! — было гораздо больше, их были миллионы. Конечно, никто из женщин, «сходившихся с противником не в бою, а в постелях», не заслужил тех многолетних сроков каторжных лагерей, которые многие из них получили. Но они вполне заслужили ту кличку «немецкие подстилки», которой окрестили их в годы оккупации их бывшие подруги и односельчане. Солженицын с этим решительно не согласен. Он пишет, правда, что-то невнятное о нравственном порицании, с оговоркой «может быть». Главными же виновниками он считает «всех нас, соотечественников и современников. Каковы же были мы, — пишет он, — если от нас наши женщины потянулись к оккупантам» (с. 14).
Опять о коммунистах в лагере
Через всю книгу Солженицына, и третий том не составляет здесь исключения, проходит неприязнь и озлобление не только в отношении коммунистов вообще, но и тех членов партии, которые по 10–18 лет провели в сталинских лагерях и прошли через испытания несравненно более тяжкие, чем те, через которые прошел сам Солженицын. Называя большинство членов партии не иначе как «ортодоксами», Солженицын утверждает, что после XX съезда эти ортодоксы вернулись на волю такими же точно, какими они были и до лагеря. Эти ортодоксы вообще не хотят вспоминать лагеря и тюрьмы и избегают лагерных знакомств. «Да и какие же они благонамеренные, если им не быть, не простить, не вернуться в прежнее состояние? Ведь об этом же и слали они четырежды в год челобитные: верните меня! верните меня! я был хороший и буду хороший. В чем для них возврат? Прежде всего, в восстановлении партийной книжечки, формуляров, стажа, заслуг… С этим они и повалили в 1956 году: как из затхлого сундука, принесли воздух 30-х годов и хотели продолжить с того дня, когда их арестовали» (с. 479).
И тон, и содержание этой тирады вызывает решительное возражение. Хорошо ведь знает Солженицын, что не из «затхлого сундука» вернулись арестованные в 30-е гг. коммунисты, а из тех же страшных каторжных лагерей, со следами пыток и истязаний. И хотя большинство из них не изменило своим убеждениям, однако отношение к нашей действительности у них было уже иным (мы не имеем в виду «забывчивых» одиночек, которые были во всех категориях и потоках бывших зэков). И не «повалили» они из лагерей, а шли на волю редкой цепочкой, ибо большая часть арестованных в 30-е гг. коммунистов была расстреляна или умерла в лагерях.
Неблагородство и тенденциозность Солженицына в данном случае никак не делает ему чести. О тех коммунистах, кто вел себя достойно, упоминает он лишь мельком (в Комиссию, возглавившую Кенгирское восстание, свидетельствует Солженицын, «пошли и женщины». «Шахновская, экономист, партийная, уже седая»). Зато о трусах, предателях, о ловкачах, если они «партийные», он пишет куда подробнее. Но вот трудная для Солженицына фигура — Капитон Кузнецов, руководитель лагерного восстания, глава «сорокадневного правительства», председатель избранной заключенными Комиссии. Бывший полковник Красной Армии, выпускник Фрунзенской академии, уже немолодой. Командовал после войны полком в Германии и получил срок за то, что «кто-то у него бежал в западную зону». К началу восстания сидел в лагерной тюрьме «за очернение лагерной действительности» в письмах, отправленных через «вольняшек». Надо полагать, что Кузнецов был членом партии, но Солженицын об этом ничего не говорит. Никаких фактов, компрометирующих Кузнецова, у Солженицына нет. Наоборот, мы узнаем из рассказа Солженицына, что все 40 дней восстания держится Кузнецов прекрасно. Он отказывается от освобождения, которое пришло ему в дни восстания, организует пролом стен и выламывание решеток, из которых выковывались пики. При переговорах с прилетевшими в лагерь «важными генералами» Кузнецов командой «Головные уборы — снять!» заставил и генералов МГБ снять шапки перед трупами убитых зэков. На угрозы генералов, по свидетельству самого Солженицына, — «встал Кузнецов. Он говорил складно и держался твердо. Если войдете в зону с оружием, — предупреждал он, — не забывайте, что здесь половина людей — бравших Берлин. Овладеют и вашим оружием» (с. 328). Казалось бы, какой упрек можно бросить такому человеку? Но вот как заканчивает рассказ о нем Солженицын: «Капитон Кузнецов! Будущий историк Кенгирского мятежа разъяснит нам этого человека. Как понимал и переживал он свою посадку? В каком состоянии представлял свое судебное дело?.. Только ли профессионально-военной была его гордость, что в таком порядке он содержит мятежный лагерь? Встал ли он во главе движения, потому что оно его захватило? (Я это отвергаю.) Или, зная командные свои способности — для того, чтобы умерить его, ввести в берега и укрощенной волною положить под сапоги начальству? (Так думаю.)» (с. 328).
«Суд над верховодами, — пишет через 20 страниц Солженицын, — был осенью 1955 года, разумеется, закрытый, и даже о нем-то мы толком ничего не знаем… Приговоры нам неизвестны. Вероятно, Слеченкова, Михаила Келлера и Кнопкуса расстреляли…” (с. 347).
А как же Кузнецов, которого судили на том же суде? О нем автор «Архипелага» уже ничего не говорит.
Выходит, что Кузнецов был провокатором? Нет, так прямо Солженицын этого, конечно, не утверждает. Но намекает именно на это. Но можно ли так писать о человеке, который, скорее всего, героически погиб, к тому же не имея для своих подозрений никаких доказательств? Если он коммунист, то для Солженицына — можно. И это не единственный пример тенденциозной двусмысленности, с какой Солженицын говорит об отличившихся в лагерях коммунистах[45].
О «либеральности» русского самодержавия
Другой характерной чертой, которая проходит через весь третий том, как и через весь «Архипелаг», является тон постоянной насмешки насчет какой-то будто бы «жестокости» русских царей и, с другой стороны, тон насмешки над русскими революционерами и либералами, считавшими режим самодержавия в России «невыносимым». Мне уже приходилось писать, что сталинский террор не идет ни в какое сравнение с жестокостями русских царей, исключая лишь Ивана Грозного. Но Солженицын говорит не только об этом. Постоянно касаясь этой темы, Солженицын как бы высказывает сожаление, что слишком уж «либеральными» были последние русские самодержцы. Так, например, Александр II и охранка не преследовали по-настоящему народовольцев. Их, конечно, иногда арестовывали и сажали в тюрьмы, но «ровно настолько, чтобы ознакомить их в тюрьмах, создать ореол вокруг их голов» (с. 87). «Либералом» был, в сущности, и Александр III. Хотя он и казнил с десяток народовольцев, но не преследовал ни родственников, ни друзей казненных или наказывал их легко, «по-отечески», что видно, в частности, и на судьбе молодого В. И. Ульянова. А Николай II и вообще был «слабак», не смог расправиться по-настоящему с рабочими в январе 1905 г., да и в 1917 г. позорно растерялся и потерял корону. У этого царя и «всех его правящих уже не было и решимости бороться за свою власть. Они уже не давили, а только придавливали и отпускали. Они все озирались и прислушивались, а что скажет общественное мнение. Мы <…> можем смело утверждать, что царское правительство не преследовало, а бережно лелеяло революционеров себе на погибель» (с. 87).
Рассказывая, например, о преследованиях и судах над баптистами уже в 60-е гг. нашего века, Солженицын не удерживается от восклицания: «Кстати, 100 лет назад процесс народников был “193-х”. Шума-то, Боже, переживаний! В учебники вошел» (с. 567).
Фальшь подобной позиции очевидна. От того, что масштабы несправедливостей и преступлений 20-50-х гг. XX в. превзошли все, что было известно по этой части в прежние века и десятилетия, от этого несправедливости прежних времен не становятся достоинствами, а борцы против этих несправедливостей не перестают быть героями в благодарной памяти человечества. Между тем весь том Солженицына, когда он касается этой темы — сожалеющий о недостаточной жестокости царских расправ. Ах, как было бы хорошо, если бы их задушили в колыбели. Эта уверенность Солженицына, что десяти- или стократное увеличение репрессий спасло бы русский царизм от гибели, заставляет спросить: а почему он этого так хотел бы? Если бы миллионы гнили в тюрьмах и на каторге, а десятки тысяч расстреливали бы не при Сталине, а при Николае II или Александре III, тогда что — их трупы пахли бы лучше?
Восток и Запад
Еще одним излюбленным мотивом автора «Архипелага», каким-то назойливым рефреном к его поистине страшным картинам преступлений недавнего прошлого является издевка над Западом, причем не только над ненавистными Солженицыну западными левыми и либералами, но и над правыми кругами, над Западом вообще. В третьем томе «ГУЛАГа» эта издевка над западными политиками выражена, пожалуй, наиболее выпукло.
Запад, по мнению Солженицына, не помог как следует России еще в Первую мировую войну и в роковой 1917 г., чем и довел ослабленную романовскую монархию, а затем и Временное правительство до катастрофы. Запад позволил большевикам одержать верх в Гражданской войне, а затем с неприязнью встретил миллионные массы первой русской эмиграции. Не заметил Запад ни голода миллионов крестьян в 1932–1933 гг., ни страшного размаха сталинского террора. Уступил Запад в конце войны 1939–1945 гг. почти всем требованиям Сталина.
Эти упреки исходят чаше всего из непонимания того, что и сам Запад уже с конца прошлого века раздирался множеством внешних и внутренних противоречий и не было у него тех сил и средств, чтобы выполнить эту задним числом нарисованную для него Солженицыным программу.
Но совсем уже поразительным представляется Солженицынский упрек Западу, что после начала корейской войны Запад (и в первую очередь США) не начали против СССР и Китая новой мировой войны и не использовали в этой войне свою тогда еще существовавшую атомную монополию.
«Как поколение Ромена Роллана, — пишет Солженицын, — было в молодости угнетено постоянным ожиданием войны, так наше арестантское поколение угнетено было ее отсутствием, — и только это будет полной правдой о духе Особых политических лагерей. Вот как нас загнали. Мировая война могла нам принести либо ускоренную смерть (стрельба с вышек, отрава через хлеб с бациллами, как делали немцы), либо все же свободу. В обоих случаях избавление гораздо более близкое, чем конец срока в 1975 году» (с. 51).
И здесь опять свои настроения выдает Солженицын за настроения всех заключенных. Мне приходилось встречаться с сотнями бывших узников Особлагов самых разных политических настроений, но ни от кого я не слышал, что жаждали они третьей мировой войны.
Солженицын, видимо, чувствует, что его слова могут шокировать его читателей, и в запальчивости восклицает: «Удивятся, что за циничное, что за отчаянное состояние умов? И вы не думали о бедствиях огромной воли? — Но воля-то нисколько не думала о нас! Так вы что ж: могли хотеть мировой войны? — А давая всем этим людям сроки в 1950-м до середины 1970-х, что же им оставили хотеть, кроме мировой войны?» (с. 50).
Солженицын, разумеется, неправ, что воля нисколько не думала о лагерях. Большинство родных и близких помнили о своих мужьях, братьях, друзьях, находившихся в заключении, ждали их, писали письма и собирали посылки. Между тем, возвращаясь снова к этой же теме в конце книги, Солженицын пишет: «Никакому благополучному ни в западном, ни в восточном мире не понять, не разделить, может быть, и не простить этого тогдашнего настроения за решетками… Какую же искалеченную жизнь надо устроить, чтобы тысячи тысяч в камерах, в воронках, в вагонах взмолились об истребительной атомной войне, как о единственном выходе?» (с. 418).
Да, простить это трудно. Да, Солженицын пережил страшные и трудные времена, когда калечились и ломались даже и очень сильные люди. И это показывает судьба самого Солженицына. Он жертва этого времени, которое воспитало в авторе «Архипелага» не только твердость и мужество, необычайную настойчивость и упорство. Это же время взлелеяло и развило в Солженицыне и такие черты, как непримиримую ожесточенность, граничащую с фанатизмом, приверженность к узкой идее и невозможность испытывать ничего, кроме вражды к людям иных взглядов и убеждений, неумение видеть жизнь и действительность во всей их многогранности, пренебрежение к средствам для достижения своих целей. И хотя теперь все усилия Солженицына концентрируются на борьбе против социализма и «Передового Учения», по своим приемам эта борьба слишком напоминает все то, что он сам так справедливо обличает в «Архипелаге»…
Июль 1976 г.