На страшный суд с Дон-Кихотом
На страшный суд с Дон-Кихотом
К 1966 году, когда Гойя впервые «напал» на меня, я уже десять лет (с 1956) серьезно был «захвачен» Достоевским. Почти все его тексты я знал и за это знание без всякой ложной скромности поставил бы и по сегодняшним меркам довольно высокую оценку, но за понимание – не больше двойки. Между знанием и пониманием была невидимая и непроходимая, непробиваемая стена, стена атеизма, не воинствующего, а какого-то равнодушного, к религии, так сказать, снисходительного. Говорить – так до конца. Не подозревал я, что без языка христианского, без языка христианской почти двухтысячелетней культуры язык искусства, европейской культуры вообще – непостижим. Но все равно я был, конечно, из колеи жизненной – выбит. Особенно последними раскольниковскими снами, «Сном смешного человека» – этими небывалыми образами всемирной истории, этой глобальной картиной самоубийства человечества, при абсолютной уверенности каждой из сторон в своей абсолютной правоте и при ускоряющейся потере даже инстинкта самосохранения рода человеческого. Был растревожен исповедями, парадоксами героев, а самое главное – непредставимой, неиспытанной страстностью, мощью и беспощадной смелостью мысли-чувства самого художника.
И когда я начал разглядывать «Капричос», «Бедствия войны», «Нелепицы» и другие графические работы Гойи, его росписи церкви Сан-Антонио, картины «Арест Христа», «Кораблекрушение», «Пожар», «Моление о чаше», «майские» картины 1808 года («Восстание на Пуэрто дель Соль 2 мая» и «Расстрел повстанцев 3 мая»), его «Гиганта», так называемую «черную живопись», наконец, его автопортреты, возникло странное чувство, будто каким-то непонятным образом я уже это знал, где-то видел, как во сне, в другой стране, что ли, в другие времена… Это был тот же Достоевский, только на языке других сновидений. Все те же, да не те же «Бесы», «Бобок», «Скверный анекдот» – «диаволовы водевили»…
А в Достоевском замерещился Гойя…
И какая перекличка голосов, перекличка мыслей-чувств: «Nada» – пишет Гойя под рисунком, на котором воскресшему человеку задают вопрос: «Что „там“?» Он отвечает: «Ничего». И слова Мышкина о картине Гольбейна «Христос во гробе»: «От такой картины и вера может пропасть».[104]
Или Гойя (надпись под одним из офортов «Бедствия войны»): «Невозможно смотреть», но тут же: «Я это видел». И Достоевский: «Нельзя отворачиваться, и есть высшие нравственные причины для этого…».[105]
Обоих обвиняли в болезненном помрачении. Достоевский отвечал: «Да моя болезненность здоровее вашего здоровья». И Гойя: приглядитесь лишь к его неистово заразительным, веселым карнавальным «Похоронам сардинки»…
А знаете, чем сильнее всего притягивают они меня? Неукротимой веселостью духа, неистребимым, нарастающим жизнелюбием.
А само название – «черная живопись» – это не гойевская самооценка. Это – от лукавого прилипло, припаялось, и, кажется, навсегда. Нет, у Гойи кредо другое: «И свет во тьме светит», в любой тьме. И гравюра такая есть у него – «Lux ex tenebris» («Свет из тьмы»). А вот Достоевский: «И искорка последняя не погаснет»…
Возникло обжигающее ощущение, что книги одного ищут картины другого, и наоборот, и даже уже – нашли друг друга, узнались и не узнались, сами подивились и общему, и неповторимому…
Бросился в библиотеку. В литературе о Достоевском ничего о Гойе. Впрочем, это неудивительно: литература о литературе несравненно реже тянется к другим видам искусства (живописи, графике, скульптуре, музыке), чем наоборот. Но в литературе о Гойе Достоевского как не бывало.
Начинать пришлось буквально с «чистого листа» (в надежде, отчасти потом оправдавшейся, что я что-то пропустил).
С одной стороны, 30 томов Достоевского, с другой – около двух тысяч работ Гойи (за 40 лет почти половину посмотрел воочию, а в репродукциях собрал почти все). Конечно, думал над неизбежными общими вечными темами, идеями, неизбежными дли всех художников, но и над пережитыми Достоевским и Гойей близко, живо – по времени.
Для более точного сравнения того и другого по их ритму, экспрессии совершенно незаменимыми оказались два условия.
Первое (для Достоевского). Так как за последние два века глаз читателя почти совсем убил ухо, мы и разучились следить за ритмом, улавливать лад, тон, полутона, обертоны живой речи. Конечно, Достоевского надо читать вслух (Мережковский еще писал: Толстого видишь, Достоевского – слышишь), но еще лучше видеть – слышать его в театре (или в кино), конечно – в хорошей инсценировке, режиссуре, исполнении. Достоевский, как мало кто (может быть, как никто), – драматургичен, он и начинал как драматург, он и остался драматургом как бы в подполье. «Сценами, а не словами» – этот щелчок драматургического кнута вы услышите десятки раз в черновиках его романов…
Второе (это о Гойе). Здесь незаменимую роль играет современное искусство полиграфии, достигшее – особенно за последние годы – фантастического совершенства. Раньше полиграфия просто убивала живопись: репродукция – трупы. Теперь – небывалое возрождение, в полном смысле слова вторая, еще более живая жизнь, когда глаз нормального человека приближается к хищной точной зоркости глаза самого художника.
И вот при этих условиях ритмы, речи, движения ощущаются точнее, резче, рельефнее, резонанснее, сопряженнее. Виднее и осязаемее становится ювелирная точность мазков при всей их – тоже наглядной – молниеносности. Та же вихреобразная молниеносность, неожиданность событий, «всемирная взрывная скандальность» и у Достоевского…
Ни Достоевского, ни Гойю нельзя понять без их встреч со смертью. Со смертью буквальной, физической, следы которой остались на всю жизнь. Но они сумели пережить такую смерть как смерть всего человеческого рода, а смерть рода как свою собственную. Вторая смерть – это смерть прекраснодушных и одновременно по-своему экстремистских иллюзий. («Прыжком нельзя? – Нельзя. Сатанинское дело выйдет»).[106]
Стоит сосредоточиться еще на одном обстоятельстве. Гойя и Достоевский были рождены, жили и творили на двух противоположных окраинах Европы. Люди этих окраин, по тем или иным причинам, достигшие высшего уровня духовного развития, вполне были сравнимы со своими коллегами Европы центральной, из Франции, Германии, Англии, Италии. Но положение их коренным образом отличалось от положения их собратьев «центральных»: несоизмеримы были другие уровни – высшие и низшие – внутри тех и других стран. И в Испании, и в России наверху – тонюсенькая пленка культуры, внизу – мощная стихийная магма. Невероятная разность потенциалов, которая, с одной стороны, порождала небывалые протуберанцы духа, превосходившие «образцовые примеры» «образцовых соседей», а с другой – трагическое бессилие взрастить на этой почве, на этой магме, так сказать, слой гумуса, который периодически смывался, стирался, раздавливался, выкорчевывался, как только начинал нарастать…
А следы «встреч» Достоевского и Гойи я все-таки нашел. Их три.
*?*?*
Встреча первая: через В. Гюго. Первая встреча Достоевского с Гойей произошла на страницах романа В. Гюго «Собор Парижской Богоматери».
Достоевский скорее всего не знал Гойю, то есть не видел его картин и гравюр (хотя абсолютно этого утверждать нельзя; есть малая надежда на то, что какие-то репродукции работ художника могли попасть ему на глаза.) Не знал. Но мог слышать, точнее – прочитать о нем в романе В. Гюго «Собор Парижской Богоматери», которым он восхищался и даже опубликовал русский перевод романа в 1862 году в своем журнале «Время» с великолепным предисловием («вещь гениальная, могучая»[107]).
Вот как описывает Гюго какую-то странную женщину в полутемной келье (мать Эсмеральды): «Это был один из тех призраков, наполовину погруженных во мрак, наполовину залитых светом, которых видишь либо во сне, либо на причудливых полотнах Гойи…».
Но ведь смешение сновидений с явью, тьмы со светом – это, можно сказать, главная особенность художественного метода и самого Достоевского. И если Достоевский, который был и гениальным читателем, не просто скользнул взглядом по этим строчкам, а вчитался в них, то он не мог не обжечься ими, не мог не почувствовать здесь нечто свое, родное.
Встреча вторая: через «Дон-Кихота» Сервантеса. Эта встреча, не менее (если не более) поразительная, произошла, так сказать, в виртуальной, мистически-духовной действительности и продолжалась едва ли не всю творческую жизнь Достоевского. (Он обращался к «Дон-Кихоту» 34 раза в 14 из 33 томов.)[108] Да: они встретились на страницах этого романа.
Есть не столь широко известный, как «Капричос», рисунок-гравюра Гойи – Дон-Кихот. Он поразительно выделяется из многих сотен портретов героя Сервантеса, созданных другими художниками. Это в известном смысле и духовный автопортрет самого Гойи. Достаточно сравнить его с общеизвестным и несомненным автопортретом Гойи из «Капричос» (знаменитый 43-й офорт – «Сон разума рождает чудовищ»). И здесь и там над головами героев роятся поразительно сходные бестии. Напомню, что у Гойи был замысел создать целую серию «Sue?os», «Видений (или сновидений) Дон-Кихота». И может быть, данный портрет и должен был войти в эту серию. Уж кто-кто, как не Гойя, тоже всю жизнь прожил с «Дон-Кихотом», и огромное число подписей Гойи под его рисунками заставляет вспомнить искрометные пословицы и поговорки, которыми изобилует роман Сервантеса.
Достоевский же в «Идиоте» так пишет о своем главном герое, князе Мышкине: «Тот же Дон-Кихот, но только серьезный, а не комический…».[109] Поразительно! Не такая ли точно мысль возникает при рассмотрении гойевского Дон-Кихота?..
Вот что пишет Достоевский о «Дон-Кихоте» Сервантеса: «Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения. Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек, и если б кончилась земля, и спросили там, где-нибудь людей: “Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?” – то человек мог бы молча подать Дон-Кихота: “Вот мое заключение о жизни и – можете ли вы за него судить меня?”» (22; 92).
И еще раз об этом же: «Эту самую грустную из книг не забудет взять с собою человек на последний суд Божий. Он укажет на сообщенную в ней глубочайшую и роковую тайну человека и человечества» (26; 25).
Поразительно! Насколько русский Достоевский хочет, чтобы человек и все человечество явились на Страшный суд Божий с испанской книгой…
Встреча третья: через Ахматову. Эта встреча тоже литературная, точнее – поэтическая: на страницах «Поэмы без героя». Для меня она – самая счастливая, вдохновляющая и давно предчувствуемая.
В поэме есть оба наших героя и стоят они буквально рядом (в первой части главы второй).
Автора навещают ночные гости. Вот «Владыка Мрака», гётевский Мефистофель, персонаж с хвостом, спрятанным за фалдами. Ахматова пишет:
Маска это, череп, лицо ли —
Выражение злобной боли,
Что лишь Гойя смел передать…
Дальше:
Крик петуший нам только снится,
За окошком Нева дымится,
Ночь бездонна – и длится, длится
Петербургская чертовня…
Наконец, финал всей этой чертовни:
И царицей Авдотьей заклятый,
Достоевский и бесноватый
Город в свой уходил туман…
И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул.
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил уши
И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи,
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек…
А по набережной легендарной
Приближался не календарный
Настоящий Двадцатый Век.
Вот в каком духовном поле углядела и свела Ахматова Гойю и Достоевского. Вот кто первым зажег эти две звезды и поставил рядом в небе искусства. И это в их зеркале сильнее всего беснуется и не хочет узнавать себя человек. А не узнает, так и сгинет…
Сопоставляя Достоевского и Гойю, конечно, чувствуешь приращение духовных сил, но одновременно и еще сильнее – свою ограниченность. Одному человеку эта задача не по силам. Она может решаться только в общей радости и тревоге, в спасительном сотрудничестве и в добром соревновании.
И последнее:
Гойя с Достоевским на земле не встретились, а в ноосфере сошлись.
Придумать, нет, нет, открыть, найти новое слово какое-то, потому что оно есть, это точное слово, и оно посинкретичнее, чем «ноо» («ноо» – это разум), а наука, разум – всего человечека-то не вмещают (Достоевский). Тут должно быть, а может, и искать не надо – сфера совести (которая все в себе содержит – и разум, и душу). Тут-то, в этой сфере, еще не нашедшей имя свое (но все равно без совести не обойтись), – они и встретились. Один – оглянувшись назад, другой – заглянувший вперед.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.