«Страшный портрет»

«Страшный портрет»

«Словесная живопись» неопределенна, вроде бы эфемерна: в рамки заключить ее невозможно. Впрочем, литературе известны и картины в рамках, рамах и даже роскошных багетах — это произведения изобразительного искусства, помещаемые в произведение на правах сенсационных обстоятельственных атрибутов. Вокруг таких картин нередко завязываются основные события, вокруг них вращается действие, кипят страсти, развертываются драмы. Чаще всего сюжетом «заправляют» не пейзажи или, допустим, натюрморты, а, как искушенный читатель, конечно же, догадался, портреты.

Закономерность с этими портретами наблюдается одна: таинственные свидетели прошлого, они обладают мистическим даром воздействовать на настоящее; немые послания (положим) конкретного лица своим потомкам, они оказываются вдруг говорящими посланцами ада, совести, возмездия, высшей справедливости — или некой безымянной силы, а их адресат теперь — либо все человечество, либо его «отдельный» представитель, сподобившийся сомнительного счастья прикоснуться (так или иначе, не обязательно физически) к картине. Не знаю, готические ли романы изобрели портрет с потайным механизмом или романтики; может быть, эта дьявольская выдумка появилась раньше, вместе с зеркалом и легендами о его тождестве с душой, а может быть, зародилась в сказаниях о гении, продавшем душу дьяволу. Собственно, родословная колдовского портрета — по крайней мере, ныне никак не влияет на его восприятие читателем. Специалистам, вероятно, следует искать корни этого художественного феномена в древних, мифологических представлениях об отражении. А простые смертные, не заботясь о предыстории вопроса, будут припоминать наиболее яркое воплощение мотива «страшный портрет» и, разумеется, припомнят Оскара Уайльда.

«Портрет Дориана Грея» появился на древе процветающей литературной традиции, которую уже в девятнадцатом веке формировали такие мастера и мыслители, как Гоголь, Эдгар По и Бальзак. Появился поздним ребенком, удачно и удачливо соединив философские мотивы перечисленных авторов с неоромантическим пафосом, холодным блеском парадоксов, с рационалистическим иррационализмом своего создателя.

Зависимость реальной судьбы от изображенной на полотне — это Гоголь. «Обратная связь» между человеком и роком — это Бальзак. Материализация совести в постороннем предмете — это По. Не будем, впрочем, слишком строго делить высокую проблематику по авторам, превращая их в персонал некоего единого института, возможно, даже академического. Ибо проблематика эта, по сути, неделима, хотя и фигурирует в разных ситуациях под разными именами.

Подытоживая морализаторскую квинтэссенцию «страшных портретов», ограничусь несколькими фразами Гоголя: «кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою», «старик пошевелился и вдруг уперся в рамку обеими руками», «это были живые, это были человеческие глаза», «глаза еще страшнее, еще значительнее вперились в него», «что страннее всего и что не могло не поразить многих — это странная судьба всех тех, которые получали от него деньги: все они оканчивали жизнь несчастным образом», «чего лучше? — он сам просится в дьяволы ко мне на картину»…

Выдержки из Гоголя расположены в естественном порядке, то есть в «авторской» последовательности. Все же цельный рисунок сюжета они не воссоздают: таков уж этот сюжет, очерчивающий замысловатую двойственную конструкцию, которая впоследствии станет композиционной схемой детектива. Первую часть повести составляет история купившего за бесценок «страшный портрет» художника Чарткова: как картина пугала его своим жизнеподобием особенно глазами, как обнаружились в ее раме золотые монеты, целый клад, как изменилась после этого жизнь художника, ставшего знаменитостью — и растранжирившего свой талант; ну, и в итоге — безумие и смерть духовного банкрота.

Вторая часть повести объясняет первую. Появляется фигура загадочного восточного ростовщика, чьи деньги приносят просителям несчастье. Ростовщик просит художника — это, конечно, не Чартков, а его давний предшественник нарисовать с него портрет, явно надеясь таким образом спасти или продлить свою жизнь. Все-таки зловещий ростовщик умирает, художник же, претерпев соответствующие страдания, восходит к нравственному исцелению и завещает сыну уничтожить страшный портрет…

Романтические недоговорки «Портрета» вполне каноничны. Остается нерасшифрованной фигура восточного ростовщика: дьявол он? не дьявол? грешник, нанятый дьяволом? — ответа нет. Тайна приоткрывает завесу — и все же на последнем клочке своих владений тайна остается тайной. Дух, вселившийся в портрет ростовщика, — это дух той литературы, которую характеризуют такие названия, как «Мельмот-скиталец», и такие авторы, как Гофман. Он и ныне блуждает по белу свету, сей дух, посещая романы ужасов или кинодетективы Хичкока. Или даже романы М. Булгакова…

Наряду с хождениями по ту сторону рассудка, в гоголевском «Портрете» предостаточно рассудочности. Да, судьба Чарткова сложилась несчастливо, непонятно — и, чтоб сделать ее понятной, дается пространное объяснение в виде второй части. Рассудочны до назидательности монологи художника, сотворившего портрет. Они придают «Портрету» еще одно сходство: с восточной притчей, где зримые картины прочно привязаны к «идее», к «морали».

«Портрет» Гоголя — как и другие «страшные портреты» — использует одну из узких специальностей зеркала: служить дверью в мир неведомого, неназванного, неизученного. Может быть, это царство нечистой силы. Может быть, нечто такое, чего человек пока не успел открыть. А может быть, стихия уголовщины: не напрасно ведь один корреспондент «Литературной газеты» не так давно назвал Зазеркальем систему связей и влияний мафии в Узбекистане…

Пока мы расстаемся с остановившимся фантомом зеркального отражения. Расстаемся, убедившись, что это только кажется, будто оно может остановиться. Даже портрет, сама неподвижность, — частный случай движения. (А зеркало — портрет, разверстанный во времени.)