Разговор с драконом
Разговор с драконом
Почему дагестанские боевики готовы выйти из леса и сдаться.
От редакции журнала «Русский репортёр»: Этот материал был подготовлен больше года назад. Тогда редакция не видела целесообразности в его публикации. Не считала возможным давать слово героям этого репортажа, которые являются действующими боевиками, они уже больше десяти лет в лесном подполье, то есть, скорее всего, они убивают или участвуют в убийствах, оправдывая злодеяния верой в Аллаха. Но обстоятельства изменились. В Дагестане — республике, где был подготовлен этот репортаж — за полтора года сменились ключевые политические фигуры. Был отправлен в отставку президент республики и сын когда-то бессменного руководителя Дагестана Магомедали Магомедова — Магомедсалам Магомедов. А на днях случилось то, чего никто из местных жителей не ожидал: в своем кабинете был арестован и отправлен на вертолете в Москву мэр Махачкалы Саид Амиров, которого за несменяемость и живучесть прозвали «бессмертным». Вскоре после ареста Амирова с нашим корреспондентом связались люди, выступавшие посредниками между ней и героями репортажа. Это была их вторая попытка выйти на связь после того, как интервью было взято. Несколько месяцев назад ей была передана информация о том, что кто-то занимается поиском киллера среди «лесных» и предлагает за устранение и.о. президента Рамазана Абдулатипова пятьсот тысяч долларов. Сейчас действующие лица репортажа снова вышли на связь и заявили о своем желании сложить оружие. Они объясняют свою позицию тем, что, по их словам, в республике появился человек, которому они считают возможным доверять и кому эта группа хотела бы сдаться. И теперь редакция «РР» решила, что если есть шанс на уменьшение насилия в Дагестане, то можно пойти на риск публикации, потому что теперь никакие куски репортажа не могут быть воспрняты как пропаганда взглядов боевиков — скорее, это портрет людей, которые, видимо, сделали много зла, но теперь устали от войны. К тому же этот репортаж — шаг к пониманию психологии «лесных», и когда герои говорят искренне, и когда явно врут, они показывают механизмы, которые движут насилием на Северном Кавказе.
Стою спиной к тротуару у входа в продуктовый магазин. Неделю назад мне позвонили и пообещали встречу с командиром боевиков. С тех пор прошла неделя, и я — в назначенном месте, в назначенное время, но ко мне никто не подходит.
Ухожу. Вечером они выходят на связь и просят снова прийти, но уже в другое место и в другое время.
Снова там же. Смотрю по сторонам. Кто-то за мной следит? Изучаю прохожих. Кого-то ветер подхватывает и несет, а кто-то идет против течения. Кто-то из них?
Из магазина выходит мужчина в кожаной куртке. Пять минут назад он прошел мимо, на меня не взглянув.
— Идите за мной, — бросает он, не останавливаясь.
Сзади идет еще кто-то. Сажусь в машину. Тот, кто шел сзади, садится рядом со мной, а тот, кто впереди, рядом с водителем.
— Я — Мурад, — говорит он, но по его лицу понятно: он — не Мурад.
Вчера пошел первый снег и занес дороги. Стоя в назначенном месте прошлым вечером, я наблюдала за дорогой, замерзающей в каток, и автомобилями, которые плавными циркулями выписывали окружности, бились одна о другую, загромождая проезд. Мороз ударил вдруг.
— Если замерзли ноги, накройтесь курткой, она — сзади, — поворачивается ко мне водитель.
— Спасибо, не холодно, — говорю я, но ноги у меня замерзли.
Через полчаса езды горы перестали быть снежными. Кажется, здесь снег и не шел. Я заглядываю в щели между горами, вспоминая легенду, когда-то рассказанную мне чабанами, — о скале, в которой у самой вершины была пещера. Никто не мог до нее добраться, и в ней поселились пчелы. Но один человек вбил в скалу колышки, держась за них, забирался в пещеру и уносил с собой мед. Мать этого человека решила: он ворует мед у соседей, раз в их доме пчел никогда не было. Она проследила за сыном. Он подошел к скале и полез, но на середине пути его нога сорвалась с утеса, и он повис, держась за колышек одной рукой. Такое с ним уже бывало, он знал, что не умрет. Но его мать закричала от страха, эхо вошло в пещеру и вышло из нее пчелиным роем, набросилось на него. Храбрец сорвался и полетел в пропасть. Мать бросилась за ним. Чабаны говорят, эта история — быль, то есть правда.
Машина останавливается у придорожного кафе.
— На нас обидятся, если мы не выпьем у них чаю, — говорит тот, который как будто Мурад.
За столами — сгорбленные мужчины в теплых шапках и женщины в кофтах, связанных из ковровых ниток. Кажется, это — семьи, продающие фрукты и овощи по обочинам дорог.
— Вот так людям приходится зарабатывать себе на хлеб — стоя на морозе, — кивает на них Мурад. — Весь Дагестан так живет.
Покупаю сникерсы — пять штук. Пьем чай. Мурад выходит, а, вернувшись, говорит: «Можно ехать».
Через полчаса делаем еще одну остановку. В новом кафе — в основном мужчины. Мурад говорит, это — рабочие. Он, кажется, хочет вызвать во мне сочувствие к жителям республики. Машина делает еще несколько остановок, и дорога, разделенная селами и блокпостами, растягивается.
— Когда документы в порядке, никто и не остановит, — говорит водитель. — Закон подлости.
Въезжаем в село. Машина останавливается у ворот одного из домов. Мурад стучит, никто не открывает. Толкает калитку. Она открыта.
Большая комната. Ковер на полу. На нем — девочка двух лет, листает картонную книжку. Выходит женщина в хиджабе. Она что-то говорит на своем Мураду, кивая на меня. Он мотает головой и говорит на русском: «Все нормально будет». Встает у окна, прячась за шторой, и смотрит в бинокль. Чего-то ждет. Услышав, как во дворе скрипит калитка, уходит.
— Чай пить, — бросает мне женщина.
На кухне еще холодней. Женщина ставит передо мной чашку с чаем и блюдце с вареньем, а сама уходит. Пью чай. Мою за собой чашку в холодной воде, возвращаюсь в комнату. Сажусь на диван. Женщина сидит напротив и с каменным лицом смотрит себе под ноги. Девочка кладет мне на колени книжку. На картонных листах — медведь, заяц, мышка, курочка.
— Жил бы мишка косолапый, — начинаю я.
Женщина встает и уносит ребенка.
— Она ни слова не знает по-русски, — бросает мне.
Девочка возвращается.
— Мишка — «му-у-у», — показываю пальцем на медведя. — Мышка — «пи-пи-пи». Да? А петушок — «ку-ка-ре-ку». Гусь — «га-га-га», курочка — «ко-ко-ко». Мышка — «пи-пи-пи», а медведь — «му». Да?
Шум во дворе. В комнату входит молодой человек в черной одежде с автоматом. Бросает автомат на диван. Наклоняется к ребенку, быстро пробегая по мне взглядом. Подходит к окну. Стоит. Все молчат. Забирает автомат и выходит.
— Мышка — «пи-пи-пи», — машинально говорю я. — Курочка — «ко-ко-ко»…
Женщина выходит и быстро возвращается с люлькой. Кладет в нее ребенка, накидывает сверху одеяло, перекидывает снизу веревку по ногам и с тяжелым вздохом вяжет узел. Поднимает на меня взгляд. Закидывает веревку ребенку на грудь и вяжет новый узел, снова вздыхая. Девочка косится в мою сторону. Женщина разворачивает люльку так, чтобы меня было не видно.
— Ла иллахи ил аллахи, — хрипло поет, раскачивая люльку одной рукой.
Закрываю глаза, и кажется, что хриплый женский голос качает и меня тоже. Она останавливает свою колыбельную, уходит, возвращается с одеялом и подушкой, молча кидает их мне. Я беру — значит, ждать еще долго. Накрываюсь одеялом.
Люлька мерно скрипит по деревянному полу. «Ла иллахи», — хрипит женский голос. Скрип и хрип сливаются в новый скрежет. Просыпаюсь — кто-то входит в ворота.
Мурад. Следом новый человек с автоматом. От них пахнет костром и сырым лесом.
— Вы были в лесу? — спрашиваю Мурада.
— Они хотели, чтобы ты туда поднялась, но узнали, что ты молодая, и пожалели тебя. Им нужно время для того, чтобы выставить патруль. Надо ждать.
Человек с автоматом садится в свободное кресло. Мурад с биноклем встает у окна. Скрипит люлька, и так проходит еще время.
В комнате тишина, с улицы не долетает ни звука, но что-то меняется вдруг. Женщина вскакивает и уносит люльку, бросая на Мурада такой взгляд, словно обвиняет его в чем-то. Я сбрасываю с себя одеяло и встаю. Шаги по лестнице. Тот, который сидел в кресле, поднимается и кладет руку на автомат. Мурад отворачивается от окна.
Человек, вошедший в комнату, заполняет все пространство. Со сна он кажется мне раздутым до гигантских размеров. Пока я вижу только разгрузочный жилет, взбухший от гранат, и широкую бороду, спускающуюся по груди. Он похож на Хагрида из «Гарри Поттера». И его автомат почему-то тоже кажется мне гигантским. А дуло пистолета, воткнутого в жилет, — чересчур блестящим.
— Это — вы? — спрашивает он меня.
— А это вы?
Он смеется. Наверное, ему льстит то, как я его разглядываю. На нем защитного цвета брюки и куртка. Борода — черная с полоской проседи.
— Мне надо сделать намаз, — говорит он. — Подождите.
Они уходят, и я остаюсь одна. Из одной комнаты доносится мужской шепот и молитвенные вздохи. Из другой — скрип люльки. В Дагестане только и разговору сейчас о посредниках, которые, называя себя «президентскими» или «медведевскими», пытаются выйти на командиров боевиков, находящихся в лесах. Переговоров не выходит — лесные никому не доверяют. Республика полна слухов и предположений. Все ждут начала войны, которую местные журналисты называют «молниеносной военной кампанией». В народе ее называют «зачисткой». Дата тоже якобы известна — 2017 год. Ее выбор местные объясняют тем, что Россия побоится начать войну до Олимпиады, но когда Путин пойдет на второй новый срок, препятствий уже не будет. Все хотят, чтобы боевики вышли из леса. Командир, который сейчас молится в соседней комнате, стоит дорого. Вернее, дорого стоит его голова.
Его рука лежит на пистолете, и я, не отрываясь, смотрю на его вычищенное дуло. У стены — автомат. Я сижу на кровати. Он — передо мной на полу.
— Как хотите, так и назовите, — отвечает он. — Органы обо мне все знают. Это для тебя самой опасно называть меня по имени. У меня своя группа. Назови меня амиром. А мне бояться нечего. Ты же видишь, я с открытым лицом хожу.
— А почему вы решили жить так?
— Как жить? — переспрашивает он.
— Ну, в лесу, с оружием.
— Это не мой выбор. В этой жизни для меня нет ничего такого, чтобы я за нее держался.
— А с чего у вас началось это… ну, лес?
— Мне пришлось выйти с автоматом в руках.
— Почему?
— Чтобы мужчина отличался от женщины, Аллах сделал мужчин с бородами. И вот я оставил бороду. Начал соблюдать нормы ислама — так, как знал. Вокруг меня начали собираться молодые люди, которые тоже стремились к тому же. Приходили ко мне, спрашивали, что к чему. И тем, кто попадал в беду, я тоже помогал.
— В какую беду?
— Органы их преследовали.
— За что?
— За внешний вид.
— А вас?
— Меня начали преследовать, когда я начал им помогать и стал этим известен.
— Как вас преследовали?
— Домой приходили. Шмон делали.
— Били?
— Я не попадался. Я молюсь Всевышнему, чтобы живым к ним не попасть, — снова смеется.
— Тогда молились или сейчас молитесь?
— И тогда, и сейчас.
— Почему не хотите живым?
— Конечно, не хочу. Они очень унижают… — делает паузу и ищет слово, — человеческое достоинство. Очень так… издеваются. И мы видим тех, кто через них прошел. Они становятся совсем… дурными.
— А разве вы сами никого не пытаете?
— Нет. Кто вам это сказал? Мы — не звери. Наверное, по телевизору вы такое про нас слышали. Мы — не монстры, мы — обычные люди, мы просто соблюдаем нормы шариата. Ну, стараемся — по своим знаниям. Тех, кто пьет, курит, наркотики употребляет, мы наказываем.
— Как?
— Сначала беседу проводим, объясняем, что это нельзя. Если человек соблюдает нормы шариата, за нарушение мы его палками бьем. Если они продолжают, то есть кади, он решает, что с ними делать.
— То есть вы бьете людей палками?
— Да, но не всех. У нас нет силы на всех подряд. А вот понимающего и сочувствующего, если он допустил грешность, мы наказываем, чтоб в дальнейшем больше так не делал.
— А это правда, что вы выносите смертные приговоры? — спрашиваю я, а он молчит, опустив глаза.
— То есть так бывает? — повторяю.
— Да, так бывает… Потому что если человек, допустим, убил брата нашего и издевался над ним, если мы узнаем, кто пытал, то мы его преследуем.
— А если вы придете к человеку, которому вынесен смертный приговор, и он попросит вас его помиловать и скажет, что больше так не будет?
— Да, мы его оставляем. Он становится нам таким же братом, как и все.
— А если он не хочет быть вашим братом?
— Он должен оставить все скверны, которыми до этого занимался. Мы всех и не зовем в лес, с нами быть не просим, просто говорим: не пытать, не убивать наших братьев, не пить, не курить и с девочками в сауну не ходить. Людей пытать нельзя. Соседа унижать нельзя. Нужно жить нормально.
— И вам не жаль людей, которым выносится смертный приговор?
— Ну, как жаль?
— Ну, вот так…
— Но он же должен за свой поступок ответить.
— Но разве это не ужасно?
— Что?
— Убить человека.
— Как это — ужасно? Я не знаю… Ну, все предписано… Если он мне мешает, я, получается, монстр и преступник? Чего только вы не придумываете…
— Чем ваша группа занимается?
— Ничем, — смеется.
— Полицейских убивает?
Он молчит, а я блуждаю взглядом по его бороде — густой, как лес, в котором он живет.
— Я просто не понимаю, — продолжаю, — если ваша группа ничем таким не занимается, то почему вы прячетесь в лесу? Смысл?
— Потому что они заберут нас. И будут пытать. Мы не можем пойти с колонной воевать, это — нереально. Мы должны сохранить… как тебе сказать… свое тело. Потому что в судный день перед Аллахом надо будет ответить, даже если иголка проткнет твой палец, — он поднимает указательный палец, в другой руке зажимает воображаемую иголку и тычет ею в указательный палец. Смеется, когда ловит мой взгляд, внимательно следующий за несуществующей иголкой. — Если иголка проткнет мой палец не случайно, а по моей вине, мне придется отвечать за это. Если я пойду против колонны, против этой мощи и меня там убьют… Конечно, мы избегаем встреч с ними. Конечно, если попадем в окружение, иншалла, пойдем до конца…
— А были такие случаи?
— Ну, были. Я уходил. Отстреливался. Хотя они несколько раз объявляли меня убитым.
— У вас оружия много, — киваю на разгрузочный жилет. — Где вы его берете?
— Где оружия много? Вот пистолет, — он подносит руку к дулу, — гранаты, патроны, автомат…
— Ну, вы же их не на базаре покупаете.
— Конечно, нет.
— Значит, есть какие-то специальные люди, которые его продают.
— Специальных людей нету. Попадается — берем. Чтобы был какой-то конкретный человек, который бы этим занимался, такого нету. Оружие вам без денег тоже никто не продаст.
— Вы сникерсы едите? — я кладу сникерсы на край кровати. Сейчас я боюсь, что подпаду под статью о доставке провианта, но еще больше меня волнует автомат, прислоненный к стене.
Он смотрит на сникерсы.
— Даже патронов не хватает, — говорит хмуро. — У нас, как у них, нет заводов и фабрик нету. Приходится сохранять то, что есть.
Сникерсы остаются лежать на кровати.
— Да, сникерсы — самая такая еда, — продолжает он. — Часто бывает, что еды нет. Бывает, воды нет. Бывает, сидишь просто так, — он обхватывает себя руками и откидывается к стене, — сидишь и голодаешь. Все бывает. Мы спим в спальных мешках. Иногда подстилаем под них тоненькие матрасы. Но чаще и их не бывает. Бывает, всю ночь вот так просто сидишь и хочешь пить.
— Ради чего?
— Ради… как тебе сказать… Там будут нас судить. Женщинам легче всего попасть в рай, достаточно соблюдать нормы шариата и подчиняться мужу. Тебе тоже надо к этому стремиться. А мужчина… он очень много должен сделать. Он должен жениться и отвечать за жену и детей. А вам легко. И я вам тоже советую.
— Спасибо. Я думаю, в рай попадают за другое.
— За какое?
— За доброту. За любовь. За то, что не выносишь никому приговоров… Почему вы так рано задумались о рае?
— Рано? Разве я молод? Я уже опоздал.
— Но вы же, наверное, лет десять назад начали этим заниматься, судя по бороде, — говорю и пугаюсь своей шутки.
— Ну да, — соглашается он. — Борода сейчас маленькая, а так вот такая была, — показывает ребром ладони чуть выше пояса. — Но никто не знает, сколько нам осталось жить… Мы и сейчас можем отсюда не выйти.
— Вы так думаете?
— Мы думаем — завтра. А вдруг сегодня? Надо всегда ожидать того, что сегодня.
— Вы за отделение от России?
Знаю, что в соседней комнате мужчины с биноклями стоят у окон. Знаю, что по селу и за блокпостом стоит патруль из людей этого человека. Если они засекут движение бронетехники в нашу сторону, сразу передадут сигнал сюда. Все боятся, что дом окружат и начнется спецоперация.
— Ну, я это… пока у меня не было таких мыслей об отделении, — говорит он. — Пока я хочу только, чтобы те, кто вокруг меня и рядом, те, кто мне доступны, жили, как истинные мусульмане. Чтоб нормальными людьми были. А так, конечно, мусульманам положено жить в своем государстве. Но я пока об отделении от России не думаю.
— Что вам можно предложить, чтобы вы вышли из леса и сложили оружие?
— Рай. А рай никто не может предложить.
— То есть вы никогда не выйдете?
— Я-то выйду, если органы оставят нас в покое и не будут преследовать. Выйду, если смогу кому-то поверить. Выйду, если смогу дома сидеть, заниматься своими детьми и родственниками, учить их тому, что знаю. Вот это нужно и все. Если не будут преследовать…
— То есть вам нужна безопасность?
— В данный момент я не могу этим людям верить. Я из леса выйду, но у меня не будет какой-то безопасности. Но в лесу ее тоже нету. Такого уже не бывает, чтобы там спокойно сидеть на одном месте… Там тоже преследуют. Вот этот квадрат, где ты находишься, будут бомбить чем попало, всем, что под руку попадется. Окружают и стреляют. Нам постоянно приходится передвигаться.
— Расскажите, как вы уходили из окружения?
— Несколько раз я попадал в окружение. Но уходил тихо. У меня нет такого оружия, чтобы с ними воевать. Я старался сохранить жизнь тех, кто со мной был. Они умрут и будут шахидами, только умрут они по моей вине. Поэтому я старался увести их в сторону.
— Как это начиналось? Где вы были? Ну, например?
— Ну, например, был со мной такой случай. Я встал на утренний намаз, потом посмотрел в бинокль и увидел, как трое людей в военной форме идут в мою сторону. Я пошел им навстречу, думал, это местные милиционеры, хотел им объяснить, чтобы они сюда не ходили. Хотел предупредить. Хотя их уже всех давно предупредили, чтобы с работы своей ушли, и больше предупреждений не будет… Но им объяснять не нужно. До них давно все дошло. Но было время, когда я считал, что до них просто не доходит, и старался объяснить. И вот когда я через ущелье поднимался, их из виду потерял. Я лег на открытой местности и искал, где они могут быть. Голоса слышал, а самих не видел. Потом они появились, а с ними — около четырехсот человек. А я — на краю скалы. Они сверху, я — снизу.
— А ваши люди где в это время были?
— Мои люди в стороне были. По ихнему разговору я понял, что, оказывается, они прямо на нас шли. Кто-то дал им информацию, где мы находимся. И они шли, чтобы нас уничтожить. Но Аллах так сделал, что я раньше их увидел… Когда я увидел, что их очень много, я стал уходить, хотел незаметно, потому что так только одна дорога была, а больше — нет. А это — триста метров по открытой местности. Они увидели и начали стрелять. Я думал, они меня не заметят. А они заметили, и я был, как бегущая мишень. Они стреляли с винторезов, поэтому шума не было, я это понял с самого начала, когда возле головы пули начали свистеть. Я без царапины ушел.
— А еще какие случаи были?
— Один раз прямо на базу… Место, где мы сидим, кушаем, мы считаем базой. Это наше основное место.
— Там землянки?
— Нет. Просто сверху что попало накидываем, чтобы дождь не попадал, и разравниваем, чтобы лежать можно было. И однажды пришли туристы. Какой-то бизнесмен — нефтяник из Ленинграда. Мы увидели, что в нашу стороны идут мирные люди, и старались им на глаза не попадаться, но они шли прямо на нашу базу. Потом оказалось, что они что-то там искали. Мы тогда вышли, и вот когда они увидели нас, женщины даже без сознания там упали.
— Как я их понимаю, — вставляю я, и он смеется.
Если они сейчас придут, то тебя закопают в ущелье, и тебя как будто не было. Скажут, не было, не знаем.
— Я не подходил, в стороне стоял. Мои братья их окружили. Они же потом могли донести органам, нас окружили бы и начали бомбить. Встал вопрос, что с ними делать. Меня вызвали как старшего — амира. Я побеседовал с ними, чуть-чуть объяснил, кто мы такие, зачем мы здесь, что так жить нельзя, что надо по шариату, и женщинам тоже нельзя вот так с посторонними мужчинами ходить. Конечно, они очень испуганы были. У них еще пачка денег была — пятитысячными. Мы когда их отпустили, все их деньги и телефоны им вернули. А они удивились, думали, мы, как Али Баба и сорок разбойников, собираем себе богатство. Я сам сказал: «Ребята, верните им все».
— Зачем? Разве вам деньги не были нужны?
— Были. Но не таким путем.
— Или вы хотели показать, что рэкетом не занимаетесь?
— Да, и это. Что это по телевизору только говорят, как будто мы звери. А люди нас боятся, потому что у нас общения с ними нет, — говорит он, и я многозначительно мычу. — Мы не можем выйти из леса, — продолжает он, — потому что это очень большой риск. Даже когда кушать не бывает, мы предпочитаем не выходить в село и не просить ни у кого еды. Слишком рискованно. Мы предпочитаем голодать. А сейчас мы рискуем. Мы очень сильно рискуем… Вдруг что… они… они не смотрят — дом, не дом. Все сжигают, — говорит он, и в этот момент из другой комнаты доносится крик проснувшегося ребенка. — А тебя как будто нету, — заканчивает он, и я сначала не понимаю, что это обо мне. — Если они сейчас придут, то тебя закопают в ущелье, и тебя как будто не было. Скажут, не было, не знаем.
— Но все равно давайте еще минут пятнадцать поговорим.
— Мне без разницы.
— Как исправить ситуацию в Дагестане?
— Оставить Дагестан в покое, чтобы люди занимались земледелием и религией. Чтобы сами жили.
— А российские деньги?
— Кому они нужны? Кому их дают? Народу что? К людям что ли эти деньги попадают? Здесь все — рабы. Президент и его правительство — рабы Москвы, а все остальные — их рабы. А мы не хотим жить, как рабы.
— Но вы тут сами убиваете друг друга.
— Убивают и русские, и дагестанцы. Которые еле живые из-под пыток к нам приходят, они рассказывают, что русские тоже пытают, а наши стоят рядом, ничего не говорят. Но да, дагестанцы сами тоже пытают. Лет десять назад такого не было. Не знаю, что с людьми произошло.
— Но в лесу у вас, наверное, масса времени, чтобы подумать, и вы должны знать ответы на эти вопросы.
— Конечно, в лесу много времени. Но мы думаем о том, где сами какую ошибку допустили, почему это случилось так и так. Когда я начал здесь на своей территории работать, здесь вся молодежь до одного курила анашу, продавали ее. Я за два-три года общения с молодежью сделал так, чтобы это все закончилось. Теперь на моей территории мало тех, кто пьет. Их можно по пальцам посчитать. Хотя мне говорят, что, когда они уезжают в город, снова пить начинают. А раньше и в сауны с девочками ходили, и всяким занимались. А потом органы стали говорить: «Что ты нашу работу делаешь?» Тогда они начали ко мне придираться. Потому что в милиции тогда тоже было много молодежи, и они тоже анашу курили. И сейчас курят. И с тех, кто продает анашу, они деньги брали — ловили и за деньги отпускали. Я этого не знал. Злость у них вызвал тем, что их бизнесу помешал.
— Опишите свой день в лесу. Вы рано встаете?
— Постоянно не спит часовой. А мы встаем на рассвете.
— От пения птиц? — спрашиваю я, и он смотрит на меня с усмешкой.
— Нет, на утренний намаз. Потом целый день читаем Коран. Разговариваем.
— О чем?
— О том, где допустили ошибки.
— Но вы же говорите, что ваша группа ничем не занимается, никого не убивает, вы только прячетесь. Какие же ошибки вы можете допускать?
— В данный момент это так.
— Значит, вы все же чем-то занимаетесь? Вы выходите из леса, чтобы убивать полицейских?
— Вы такие вопросы задаете…
— Хорошо, не буду… Но вы же знаете, что Дагестан — это всего лишь маленькая точка на карте мира. А мир… он разнообразен. Почему вы не думаете, что люди вправе сами выбирать, как им жить? Кто-то, да, уходит в религию, кто-то просто работает, кто-то творит искусство — пишет музыку, картины…
— Вот ты на горы посмотри… Это и есть искусство. Ни одной горы, похожей на другую, ты не найдешь. Ни одной ветки. Ни одного камня. А искусство — это то, что люди сами создают у себя в мозгах.
— Но в любом случае это наша жизнь.
— Вот именно. А те, которые понимающие, должны до вас донести, что так нельзя. Если ты за это в ад попадешь. Ад — это огонь.
— Но только вы уж на меня не злитесь…
— Я не злой…
— Тогда так: вы живете по своим законам, а я по вашим жить не хочу. Но я никогда не приду к вам и не скажу: «Ага! Вы все делаете неправильно, давайте делать, как я скажу!»
— Но если я знаю, что человек делает нехорошее, я должен ему сказать. Если он будет знать, то обязательно выберет хорошее. Зачем ему тогда плохое?
— Предположим, к вам придет Путин и скажет: «Ну, все, ребята, выходите из леса, безопасность вам гарантирована. Живите, как хотите, но тех, кто не хочет, не заставляйте». Вы согласитесь?
— Ну, если так… — вздыхает. — Только не верю я в это. Не будет такого. Никто нас в покое не оставит, потому что они чувствуют себя царями, они — в законе, а мы — нет. Если я узнаю, что человек анашу курит, я приду и буду ему объяснять. То, о чем вы говорите, в данный момент невозможно. В данный момент молодых здоровых ребят воруют с улиц, и все, их судьба никому неизвестна. Убитые они лежат в морге, а потом их мертвых находят после спецопераций, их просто из морга перевозят туда и выдают за боевиков. Бывали случаи, что похищенных в Дагестане находили убитыми в горах Чечни, после того, как Кадыров там спецоперацию сделал. И ему деньги, потому что он со злом воюет. Тех, кого сегодня похитили, через месяц найдут убитыми. У них ни одной кости целой не бывает, до такой степени они избиты. Раньше так не было, потому что люди не стремились на этом заработать. А сейчас это бизнес, и те, кто на этом деньги делает, они этого не оставят уже. Потому что они вкус почувствовали, теперь их только уничтожить можно. На меня недавно проводили спецоперацию — месяц искали по всему лесу. И потом мне передали, что один молодой полицейский сказал: «Как мне теперь хорошо, я же жениться хотел и за несколько дней, пока за ним бегал, на свадьбу себе заработал». Если им удастся меня убить, они тоже получат много денег. Я думаю, что людей сейчас похищают, потому что много денег сюда хотят списать.
— Вы мне не сказали, на каких условиях вы выйдете из леса.
— Если нас не будут преследовать. Но пока мы не доверяем.
— Вам страшно?
— Нет.
— Нет, вам страшно.
— Мне не страшно. Нет, конечно, мне страшно, что Аллах не примет мои старания. Я этого сильно боюсь… Вдруг я где-то ошибку допустил? — он снова мрачнеет и ищет что-то на моем лице.
— Лес вас изменил?
— Как?
— Ну, не знаю… Сделал чутким к звукам и запахам, обострил чувство тревоги…
— Конечно, чувство тревоги обострил. Когда видишь целую колонну с вертолетами… Ждешь — вот-вот Аллах меня заберет. И думаешь: «Вот последний день наш…»
— А что это за чувство?
— У некоторых — страх. Все начинают сразу молиться, чтобы он простил.
— Что простил?
— То, что мы не успели сделать на этом пути. Дела греховные. Мы переодеваемся и ждем встречи с ним. Но если получается, то мы стараемся уходить. И уходим.
— А вы не смотрите подолгу на небо, не прислушиваетесь к пению птиц, думая, что слышите и видите их в последний раз?
— Ну, нет… Такого не бывает. Спешки нет никакой. Только состояние меняется. Вы же знаете, что ожидание — оно хуже смерти. Когда идет колонна, ты ничего не ожидаешь, просто сможешь — уйдешь, не сможешь — нет.
— А что чувствуете, когда понимаете, что завтра будет?
— Я думаю, почему же Аллах меня не забрал. Он говорил: «Неужели вы думаете, что своего друга и любимца я оставлю там? Я заберу его к себе». Тогда я думаю, если сегодня не забрал, значит, я не успел очиститься от грехов.
— Вы так хотите умереть?
— Я хочу очищения.
Дверь открывается.
— Быстро! — говорит Мурад.
Выбегаю. В комнате у окна — женщина с проснувшейся девочкой на руках. Она поворачивает ко мне бледное лицо.
— Да! — кричит девочка, увидев меня. — Да!
Машина выезжает из села.
— Им нужно пятнадцать минут на то, чтобы снять патруль и уйти в лес, — поворачивается ко мне Мурад. — Через полчаса нам сообщат.
По дороге постоянно думается о легенде про мед и пчел. И о том, что было бы, не закричи женщина тогда. Я ведь знаю, чего он не сказал. За выход амира из леса могут отомстить сами лесные — ему и его семье, чтобы не было прецедента. А «президентские» как будто хотят, чтобы прецедент был.
Машину останавливают на блокпосту. Водитель выходит. В окна заглядывают полицейские с автоматами на груди. Надвигаю платок. Мать воровавшего мед в моей голове сливается с женщиной, стоявшей с ребенком у окна. Почему-то кажется, что именно сейчас она в том доме кричит.
Водитель возвращается. Машина трогается. Звонит телефон.
— Они ушли, — поворачивается ко мне Мурад.
Едем дальше. Когда подъезжаем к Махачкале, женщина в моей голове больше не кричит.