Пельмень патриотизма
Пельмень патриотизма
Пять дней работы «под прикрытием» в столовой металлургического комбината.
На Нижнетагильском металлургическом комбинате работают 15 500 человек — каждый двадцатый житель города. Корреспондент «Русского репортёра» неделю провела на заводской фабрике-кухне, где на себе испытала тяготы физического труда, выучила правила нижнетагильской взаимовыручки и поняла, как устроен настоящий рабочий патриотизм.
День первый
В белой куртке, брюках, тапочках и колпаке я, сложив на животе руки, застываю перед заведующей столовой Татьяной Николаевной. Она меряет меня взглядом, вздыхает и выталкивает себя из-за стола.
— Ирина Владимировна! — раскатисто начинает она еще в коридоре. — А Ирина Владимировна!
Из помещения показывается женщина в синей кепке.
— Девушку зовут Марина, — гаркает Татьяна Николаевна. — Берите, учите и обучайте!
Ирина Владимировна принимает меня с непроницаемым лицом и ведет по коридору. Ее спина очень прямая. Мы заходим в помещение с блестящими металлическими мойками, где пахнет рыбьей кровью и льдом.
— Есть, пить на рабочем месте запрещено, — произносит Ирина Владимировна тоном суровой, но справедливой надсмотрщицы. — Появляться в неопрятной спецодежде тоже. Вот тут, — показывает она на вход в темную тесную подсобку, — наш уборочный инвентарь. Уходя, девочки моют за собой полы.
Она останавливается возле большого металлического стола, на котором стоит полукруглый аппарат. Он не переставая вжикает тонкой пилой.
— Давайте, покажите ей, как с пилой работать, — Ирина Владимировна уходит.
— Ну, вот так берешь ножку, — одна из женщин берет с лотка размороженную куриную ногу. — Вот так вот ее сюда подносишь, — подносит к пиле. — И все. — Пила вгрызается в курицу, отрывая от нее желтую култышку.
— Так же порезаться можно… — прячу я руки под фартук.
— Можно, — соглашается она и отворачивается к лотку.
Беру ножку двумя руками, подношу к пиле. И так ножка за ножкой. Иногда смотрю на круглые стенные часы. Пять часов до обеда.
— Девочки, пельмени! Пельмени! — зовет Ирина Владимировна, хлопая в ладоши.
Пять женщин окружают большой стол. Мучные руки одновременно тянутся к лоткам, берут пельмени и защипывают их края. Готовые каждая раскладывает на лотке перед собой.
— А вы всегда молча работаете, да? — интересуюсь я у женщин.
— А разговаривать некогда, — отвечает одна, не сбавляя темпа.
— А вас как зовут? — спрашиваю блондинку.
— Алена, — с ужимкой отвечает она.
— А вас?
— Галина Сергеевна, — говорит рослая женщина.
— А меня Марина, — торжественно сообщаю я.
Женщины молчат.
— Гм… — прочищаю я горло. — Вы, наверное, совершенно открытый человек, — обращаюсь к женщине напротив. Она поднимает на меня встревоженные глаза. — Смотрите, какая у ваших пельменей большая дырка получается, — продолжаю я, и все тянут головы к ее пельменям.
— А это можно! — защищается она. — Это допустимый размер дырочки, нам по технологии разрешается!
— А вот у вас, Алена, — продолжаю я, обращаясь к блондинке, — продолговатые открытые дырочки, вы аккуратная, вы — человек в себе и… — мне хочется сказать «закомплексованная», но подбираю другое слово, — вы стеснительная, — заканчиваю я, и Алена выдает смешок.
— В точку! В точку! — кричат женщины, отрываясь от работы.
— А у вас, — я обращаюсь к молодой женщине с большими коровьими глазами, — наверное, маленькие дети, потому что все ваши пельмени похожи на соски!
— Ха-ха-ха! — хохочут женщины, толкая ее локтями. — У нее маленький ребенок, и она второго хочет.
— Да, мы второго планируем, — ее щеки розовеют.
— А ну, про меня че скажешь? — обращается ко мне Галина Сергеевна, и мы с ней обмениваемся серьезными взглядами.
— А вы не так открыты, — без смеха говорю я. — Смотрите, вы сильно давите на края пельменя. У вас дырочки-то практически нет — она короткая и залепленная. Вас, наверное, кто-то когда-то обидел…
— А про себя че скажешь? — спрашивает она.
Я беру свой пельмень. Моя дырочка долгая. Прежде чем защипнуть его края, я безжалостно давлю пальцем на его брюхо посередине, протыкая почти до спинки. Но дырочка моя, которая от этого могла бы быть большой и круглой, просто становится глубокой, а так я залепляю ее полностью. В моем пельмене почти нет просвета.
— Недобрая, да? — спрашивает Галина.
— Ну, вы добрее меня, — смеюсь я.
— Ой, а ведь и я недобрая, — качает головой Галина Сергеевна.
Женщины снова хохочут.
— Та-а-ак! — раздается над моим ухом, и пельмень подскакивает у меня в пальцах. Поворачиваю голову и утыкаюсь взглядом в необъятную грудь Татьяны Николаевны. Она, сопя, смотрит в мой лоток. Там пельменей меньше, чем у остальных. — Ты мне тут не языком, а руками работай! — гаркает она. — Разболталась! Работай!
Татьяна Николаевна выходит в коридор, и оттуда раздаются ее раскатистые гарканья.
— Не обращай внимания, — толкает меня локтем Галина Сергеевна. — Она у нас справедливая. У нас коллектив-то неплохой в принципе. А тех, кто нехорошие, мы сразу под себя перестраиваем.
— А нехорошие — это какие?
— Те, которые курят. У них коэффициент участия в труде меньше. И зарплата, значит, меньше должна быть. Это несправедливо, что ты ходишь покурить, а мы за тебя работу делаем.
— А если я просто медленней работаю?
— А скорость с опытом приходит. Мы тебя всему научим. Ну а че… — она наклоняется к моему лотку. — Добротные у тебя такие пельмени получились. Хорошие… А металлург у нас ой пельмени как любит…
— А что он еще любит?
— Трубочки заварные любит.
— Обедать! Девочки, обедать! — зовет Ирина Владимировна из коридора.
Обеденный зал — просторное помещение с блестящими столиками и стульями. Широкие окна, завешенные тускло-белым тюлем, пропускают свет индустриального полдня, который, лишь преломившись у ярко-оранжевой стены, веселеет и бликует на огромных кастрюлях и лотках, стоящих на длинной конвейерной стойке. На тюлевых занавесках сидят большие бабочки с крылышками из цветного капрона.
— Девочки, вы сегодня такие красивые, как Белоснежки, — говорит женщина, разливающая по тарелкам суп.
Поставив на поднос тарелку гречки, капустный салат и два компота, сажусь за один столик с Галиной Сергеевной и Аленой. В противоположном конце зала, где на стене фотообои, изображающие металлургический комбинат, обедает Татьяна Николаевна. Она сидит за столиком одна. Ее стакан с компотом прихлопнут пышным коржиком. Едим молча и быстро.
— Ты работать у нас будешь? — шепотом спрашивает Галина Сергеевна, я утвердительно киваю головой. — Да ладно! — говорит она. — Зачем это тебе?
— А что, я не похожа на человека, который хочет работать? — с упреком спрашиваю я, ставя на поднос пустые стаканы.
— Тебе честно сказать? — усмехается Галина Сергеевна. — Ну, не очень…
«Надо придумать легенду», — решаю я про себя.
День второй
— Марин, иди-ка сюда, — зовет меня женщина с золотистыми волосами, зелеными глазами и румянцем во всю щеку. — Смотри, я Ольга. А вот это две Натальи, — она показывает на женщину, раскатывающую тесто за столом напротив, и на женщину с пятнышком на губе. Из Ольгиной улыбки показываются два золотых клычка. — А у тебя животные дома есть?
— Да… Две кошки.
— Ты наш человек! У нас тоже по две кошки!
— А как ты в Тагиле оказалась?
— Ну, я развелась с мужем… — начинаю я сочинять легенду. — У меня была депрессия. И я решила уехать куда глаза глядят. В общем, он меня бросил.
— Он тебя не бросил, — ко мне подходит Наталья с пятнышком. Трогает за руку. Смотрит на меня грустными темными глазами, под которыми залегли фиолетовые круги. — Слышишь меня? Тебя никто не бросал. Вы просто расстались.
Мы набираем муку в тазики, взвешиваем ее. Я глубоко погружаю руки в муку, она мягкая и глубокая, как сладость кондитеров. И погружаться в нее приятно. Но у любой миски, даже такой большой, есть дно.
— Что-то кривенькие они у тебя получаются! — раскатывается надо мной уже знакомый голос, и я, вздрогнув, роняю полоску теста. Ольга, быстро наклонившись, хватает ее с пола и кладет на стол.
— Ольга… — заходится Татьяна Николаевна, ее грудь отплывает назад. — Ты что, совсем обалдела?! Ладно бы не при мне… Ты с ума сошла — тесто с пола на стол класть? Екатерина Григорьевна! Лишить ее премии!
Ольга прячет золотые клычки. Продолжает молча резать полоски.
— Это что?! — грохочет надо мной Татьяна Николаевна. — Что ты накрутила?!
— Это ж ее первая, — Наталья с пятнышком делает шаг ко мне, как будто защищая собой.
— Наверное, сталевару все равно, какую трубочку есть — кривую или ровную, — говорю я.
— Ах-х-х… — Татьяна Николаевна так быстро подносит пухлую руку к груди, как будто я воткнула в нее металлическую трубочку. — Что ты сказала? Ты сама понимаешь, что ты сказала? — она хватает ртом воздух. — Екатерина Григорьевна! — орет она. — Пусть накатает булки с маком, восемьдесят пять штук!
Татьяна Николаевна бегом уносится из цеха.
— Она хорошая, — говорит Наталья. — Просто на ней большое производство. Я пришла сюда в 84-м году и тоже ничего не умела. Я тебя всему научу — всему, что я лично для себя запомнила и поняла. Своим мелочам.
У стола, как бледное мучное привидение, стоит Екатерина Григорьевна. Ее губы скорбно поджаты. Кажется, ей меня жалко.
Стол, у которого мы втроем катаем булку, стоит у окна. Мимо него постоянно проходят мужчины в синей форме работников Нижнетагильского металлургического комбината и с любопытством заглядывают внутрь. Иногда наши взгляды встречаются, тогда они убыстряют шаг.
Екатерина Григорьевна перекатывает за мной шарики.
— Марин, или ты нас спрашиваешь, или мы тебя, — другая Наталья выходит на середину и упирает руки в бока. — Как ты думаешь, каким должен быть мужчина — красивым или интересным?
— Если он интересный, то уже красив, — отвечаю я.
— О-о-о, — женщины переглядываются. — Какой ответ!
— А какие мужчины тебе нравятся?
— Заботливые.
— Тоже правильный ответ, — хохочут женщины.
— Мужчине какая женщина нужна? — рассуждает другая Наталья. — Красивая, ухоженная. Поэтому тебе замуж надо выйти сейчас, пока ты еще только начинаешь тут работать. Пока ты молодая, и у тебя нет таких кругов под глазами, как у нас.
— Я не вижу у вас никаких кругов под глазами.
— Дождись конца смены — и все увидишь, — смеются они.
— Марин, а если серьезно, — говорит другая Наталья, — ты с нашей зарплатой без мужа не выживешь. Тебе муж нужен.
— У нас в стране все женщины так живут, — говорит Наталья с пятнышком. — Ничего такого в этом нет. Женщине одной не прожить. Квитанция приходит за воду, и думаешь, что у тебя «Хенесси» из крана текло. Раньше у нас в городе, Марин, как было? Были середняки, были богатые и были бедные. А сейчас середняков не осталось.
— Заводские мужчины тебя не устроят, — говорит Наталья с пятнышком, оценивающе оглядывая меня. — А ты в клубы ночные ходишь?
— Умеешь разводить мужчин? — спрашивает Ольга.
— На что? На бриллианты? — спрашиваю я, женщины в ответ хохочут, трогая мучными пальцами фартуки и задирая головы в колпаках.
— Да хотя бы на напитки, — сквозь смех говорит Ольга.
— У нас в клубах очень богатые мужчины бывают, — говорит Наталья с пятнышком. — Может, ты их и на бриллианты разведешь. Только в кредит не лезь, Мариш.
— Марин, пойдем в кремовый, — зовет Екатерина Григорьевна. — Татьяна Николаевна сказала, чтобы ты трубочки кремом заполнила. Она придет посмотреть.
Кремовый — небольшая комната без окон с двумя миксерами. Екатерина Григорьевна сливает в них сливки, засыпает сахарную пудру, взбивает. В комнату втискивается Татьяна Николаевна. Останавливается рядом с миксерами и молчит. Ее молчание в тесной комнатке набухает, как гелиевый шарик, готовый в любой момент лопнуть. Я беру с подноса трубочку, сую в ее широкое жерло насадки. Давлю. Татьяна Николаевна усмехается, глядя на меня так, как может слон смотреть на маленькую собачку.
— Когда я была маленькой, — начинаю я, — меня всегда удивляло: ну почему трубочки не заполнены кремом до конца? Надо было съесть всю трубочку, чтобы наконец добраться до крема.
— Я тебе объясняю, но ты, как турок, ничего не понимаешь. Тут полную трубочку не сделаешь из-за полного веса. А полный вес — это перерасход продуктов. Ее можно было бы сделать полной, если бы она продавалась на вес. А у нас есть технологическая карта.
— Но почему эти технологи пишут свои карты людям во вред?
— Потому что по-другому получится большая себестоимость. Так трубочка стоит пятнадцать рублей сорок пять копеек, а такая, как ты нам тут сделала, добрая девушка, — двадцать два рубля, и не каждый человек захочет и сможет ее взять… Катюшка, заполни до конца еще две трубочки и дай ей, пусть ест, — Татьяна Николаевна разворачивается и выходит.
— Татьяна Николаевна сама очень любит трубочки, — говорит Екатерина Григорьевна.
— Оно и видно, — усмехаюсь я, у Екатерины Григорьевны оплывает подбородок.
В кремовую входят две Натальи и Ольга. Лица у них торжественные, осанки решительные.
— Мы нашу девочку не отдадим, — говорит Наталья с пятнышком. — Она будет работать у нас в цехе, мы сами ее всему научим.
— Все тонкости свои, какие знаем, мы ей передадим, — добавляет вторая. — Так Татьяне Николаевне и передайте. У нас почти все Наташи, и нам нужна одна Марина.
Продолжая набивать трубочку кремом, я понимаю, что они пришли меня защищать. Но мне не у кого спросить — что этим женщинам от меня надо?
— Давай спустимся к Татьяне Николаевне и попросим ее оставить тебя у нас? — предлагает Екатерина Григорьевна.
Первой в кабинет захожу я. Татьяна Николаевна сидит за столом. На его уголке — три трубочки в тарелке, две бутылочки минеральной воды и чистые прозрачные стаканы.
— Тесто песочное завели? — рявкает она. — Кренделя сделали?
— Кренделя не сделали, — отвечает из-за моей спины Екатерина Григорьевна.
— Так идите! И делайте! — раздувается Татьяна Николаевна.
— А можно водички попить? — я киваю на бутылки.
— Нет, нельзя! Тут тебе не водопой! Если все сюда будут заходить и… — поперхивается она.
— Грех отказывать человеку в воде, — бубню я.
— Хорошо, пей…
Я подхожу к столу, беру бутылку, открываю ее, наливаю воду в стакан и пью. Татьяна Николаевна, усмехаясь, следит за моими движениями, крутя головой на толстой шее, как лиса.
— Спасибо, — ставлю я стакан на стол. Вытираю запястьем под носом.
— Куда пошла? — с угрозой останавливает меня Татьяна Николаевна. — Стакан за собой на мойку отнесла…
По дороге на мойку я смотрю через стакан на свои тапки — с круглыми носами, из белого дерматина с мелкими дырочками, как будто проткнутого иголками. Еще только обед, но я уже чувствую боль в ногах и ломоту в спине.
День третий
— Что стоим, красавица, руки в боки? Пошли за мной.
— А можно я вернусь в кондитерский отдел? — в восемь утра плетусь по коридору за Татьяной Николаевной. Проходим мясной отдел насквозь. Останавливаемся в тупике — в комнате, в которую ведет один вход. Здесь большой холодильник, большой стол, в центре стола стоит ярко-желтая миска, заполненная вареной чищеной свеклой. Возле стола спиной к нам — невысокая женщина.
— Вера, почему у вас пол запачканный?! — начинает Татьяна Николаевна. — Это что?! Бери швабру, подтирай, — поворачивается она ко мне и указывает за порог. Там стоит ярко-желтое половое ведро.
Выхожу из комнаты, беру швабру, окунаю ее в ведро и возвращаюсь, волоча швабру за собой.
— Простите, а как часто швабру в ведро окунать? — спрашиваю, наступая тапкой на швабру. Из кухни слышатся смешки. — И еще у меня вопрос: мне только там, где грязно, помыть или везде?
— Че вы ржете?! — кричит в сторону кухни Татьяна Николаевна. — Мусора много, значит, макаешь! Мой везде! И коридор! Вера, пусть капусту заквасит!
Вера молча ставит на стол большую кастрюлю с кочанами капусты. Молча мы разрезаем их по кочерыжке на четыре части. Молча пропускаем через шинкующий аппарат.
— Гладить времени нет! — раздается у меня над ухом крик, я вздрагиваю. — Стоит она, капусту гладит! В ночную смену гладить останешься! Мять надо, мять!
Снова надо мной, уперев руки в бока, стоит Татьяна Николаевна. Мое сердце, скакнувшее от испуга вверх, медленно возвращается на место. Покричав, Татьяна Николаевна разворачивается и уходит.
— П…ц подкрался незаметно, — говорю я, и по лицу Веры проходит сильная волна. Она поднимает плечики и сжимается, как ребенок, в присутствии которого произнесли что-то дурное.
— Простите, пожалуйста, — я испуганно подношу руку к губам.
Следующие несколько часов мы работаем молча — шинкуем капусту, трем свеклу, режем крабовые палочки. В больших раковинах я мою аппарат для шинковки, кастрюли.
— Ты устала, наверное, — наконец мягко произносит Вера. — Татьяна Николаевна тебя гоняет. Но она очень добрая.
— Нет, — говорю я, хотя моя спина болит так, что слезами режет глаза.
— Мы все так работаем, с утра до вечера, — сочувственно говорит Вера. — Ты привыкнешь. Пойдем обедать.
— Та-а-ак! — ловит меня Татьяна Николаевна в коридоре. — Куда пошла?
— На обед…
— Еще пятнадцать минут поработай, потом пойдешь.
Вера возвращается со мной. Я включаю в раковине воду и сую под струю желтую доску, на которой только что разделывала свеклу. Мне очень хочется сесть. Светло-розовая вода течет на мои пальцы, одетые в бледную резину. Вздыхаю — судорожно и мокро.
Обед. Стоя с подносом у стойки, оглядываю столы. Татьяна Николаевна сидит одна.
— Приятного аппетита, — подсаживаюсь я к ней.
— Приятного… — усмехается она.
Я принимаюсь за овощной суп-пюре, глубоко погружая ложку в бледно-желтую густоту и вылавливая оттуда гренки. Татьяна Николаевна сначала следит за мной, потом принимается за свой суп с лапшой.
— Так, девочки, слушаем и кушаем, — говорит она, доев суп. — Та-а-к… у нас вроде правил новых никто не вводил, но и старых не отменял. Тихо! Зажужжали… Какого хрена?! Какого хрена, спрашиваю вас, карабины делают напротив лифта, — в последнем слове она делает ударение на «а». — Что, место дислокации поменяли?! Пинок Володе под зад, и чтоб вставил на место! У кондитеров, — снова ударяет последний слог, — карабинов нет, а они здесь стоят свободно! Почему безучастие такое?! — она делает паузу, чтобы перевести дыхание, ее грудь отплывает назад. Утопив ложку в супе, перестав есть, я завороженно слушаю ее.
— Дальше поехали… Еще… Не забываем, что у нас есть подшефный ребенок с лейкозом. Попами пошевеливаем, заходим ко мне в кабинет и сдаем на него денежку — кто сколько сможет: десять рублей, пятнадцать, двадцать.
— Ой… охи-ох… — беззубо охает пожилая женщина за соседним столиком. У нее на голове сооружение из белого глянцевого картона, ноги в тапочках голые, смуглые, вены на них темные, надутые старой кровью. Лицо грубое, почти мужское. Такие лица кажутся знакомыми, потому что таких по всей стране много. Только среди рабочих женщин и мужчин можно такие встретить. — У меня давно сердце на это болит, — она подносит руку к впалой груди. — Татьяна Николаевна, так сердце у меня на этого ребенка болит… Хочу подарок ему сделать.
— А почему у вас такая шапка, похожая на корону? — спрашиваю я шепотом, наклоняясь к ее столику.
— Ой… — некрасиво сморщивается она. — Это пилотка. Мне внучка клеит. В колпаке жарко у плиты стоять.
— Ничего, завтра на кухне постоит — поймет, — с усмешкой вмешивается Татьяна Николаевна. — Так, теперь ты… — она строго смотрит на меня через стол. — Ты вчера и сегодня не отметилась в журнале, будем считать, что тебя на работе не было.
Когда столовая пустеет, я подхожу к окну. Трогаю жесткий капрон крыльев бабочки. Почему-то я только сейчас замечаю, что у нас под окном высокая стела, собранная из настоящих рельсов, торчащих вверх.
— Садись, — говорит Татьяна Николаевна, показывая на стул в углу. Я сажусь и прячу под фартук руки. — С теми эмоциями, которые сотрудник приобретет здесь, он уйдет домой. — Ее голубые глаза смотрят из-под пышного колпака серьезно, по ее щекам разливается влажный румянец, словно она только что стояла над большой кастрюлей с кипящей водой. — Мы все тут взаимосвязаны, — продолжает она. — У меня тут была девочка, медлительная, как ты, но мы с ней сработались — она слушала меня с открытым ртом, все впитывала и бегала за мной, как хвостик.
— Вы хотите, чтобы я за вами бегала, как хвостик? — устало спрашиваю я.
— Я знаю, что ты не побежишь, — говорит она, и в ее голосе я слышу жалость ко мне. — Я не знаю, как с тобой надо. Знаю, что с кем-то можно сю-сю-сю, а с тобой нельзя. Я уже вижу, что у нас с тобой будут конфликты. Ты человек своенравный, избалованный. Ответственный, но своенравный. Я б тебе лапки пообстучала… Я тебя не уволю, но ты сама уйдешь.
— Мне кажется, вы ко мне несправедливы, — угрюмо произношу я.
— Я оставлю тебя здесь… — Татьяна Николаевна кивает головой так, будто приняла трудное решение. — Но только в том случае, если у тебя безысходные обстоятельства и тебе нужна работа.
— У меня безысходные обстоятельства, и мне нужна работа, — говорю я. Она поджимает губы и сидит молча, переваривая.
День четвертый
Темнота раскалывается огненным шаром, в котором бурлят и яростно пляшут желтые всполохи. Жар выбрасывается из сталелитейной печи, сжирая из воздуха кислород. Печь, накренившаяся над огромным черным котлом, похожа на солнце, разбитое пополам. Горячим языком жар касается щек и тянет за собой волосы, которые, выбившись из-под каски, плавясь, шипят ему навстречу.
Из печи изливаются изжаренные огнем стальные капли, шипя и шурша по стенкам котла. Зрачок ослепляет желтое зарево, как будто навечно оставляя на нем световой отпечаток. Сплав рассыпается красными искрами, летящими в темноту. Слизистая в носу высыхает. Кажется, все планеты Солнечной системы расплавились и пошли огненным дождем.
Закрывая перчаткой нос, отхожу за колонну. Оттуда мне становится видна маленькая фигурка в каске, вплотную подошедшая к печи. Сталевар стоит, вытянув руку. Шевелит в стороны ладонью, как будто разгоняя темноту. Печь переворачивается. Жар, дохнув в последний раз, уходит. Цех снова погружается в темноту. Под потолком проплывает котел, заполненный расплавленной сталью. Тихо в замедленном ритме по рельсам проезжает паровоз. Он тянет за собой котлы: котел номер два, котел номер пять. Кажется, они едут в ад и пронумерованы по грехам — по нарушенным заповедям. Но когда лязгают железные двери, разъезжаясь и пропуская его, в темноту выбрасывается голубой дневной свет.
День пятый
Руки горят и чешутся от соленой крови. На разделочной доске глыба замерзшей коровьей печени. Рядом со мной работает пожилая женщина. У нее блеклые голубые глаза и голова, вечно втянутая в плечи. Кажется, она постоянно хочет спрятаться. Хочет быть незаметной. Руки быстро мерзнут.
— Иди, ручки под горячей водой погрей, — говорит женщина. — Ты у меня подглядывай, как я делаю. Ничего, что я с тобой на ты? Ты ж мне в дочки годишься. Я до этого всю жизнь уборщицей проработала, потом здесь всему научилась. Единственное — тяжело тут, что все время на ногах.
— А уборщицей тяжелей работать?
— А работы уборщицы же не видно. И спасибо особо не говорили. Когда ругали, когда благодарили. А так… каждая работа важна. Когда уберешь, все чисто кругом, душа радуется. А что, не радуется? Все мы люди. А что, уборщицы не люди, что ли? А так живем, как все женщины в нашей стране живут. Где-то же надо работать.
— А дети у вас есть?
— Дочь, твоя ровесница. Мужа я схоронила. Пил он. А дочь на секретаря сейчас учится.
— А муж вам дарил цветы?
— Были и цветы на Восьмое марта. Но хотелось чаще. Потом Аня родилась, я работала. Хотелось, чтобы у нее все было. Да все так живут. В том-то и дело.
— А отдыхали где?
— На огороде. А так, богатыми мы не будем никогда.
— А ваша дочь? Она ведь учится.
— Ты с ума сошла, что ли? Если только мужа богатого найдет. А так-то наша бедность по наследству передается. Мы бедные, и родители наши были бедные, и дети наши бедными будут. И ихние дети — бедными.
— А если бы вам пришлось выбирать, кем родиться — мужчиной или женщиной, — что бы вы выбрали?
— Так женщиной бы и родилась.
— Но мужчинам ведь в вашем городе больше платят.
— А материнство как почувствовать? Это же самое главное… Ты смотри — печень чистой не бывает, у тебя от этого руки горят.
На круглых часах без пятнадцати двенадцать. Появляется Татьяна Николаевна.
— Фартучек снимай, — она помогает мне снять фартук, заляпанный печеночной кровью, и полиэтиленовые нарукавники. Подворачивает мои рукава. Поправляет колпак. — Сейчас пойдешь на раздачу, там надо.
Она выводит меня в обеденный зал. За стойкой две женщины в белых халатах накладывают еду в тарелки. С другой стороны их забирают мужчины в синих рабочих куртках и оранжевых касках. За столиками в зале сидят по два-три рабочих. В зале не слышно разговоров, но стоит легкий шум — он складывается из звяканья ложек о дно тарелок, стука стаканов и просто присутствия большого количества людей.
— Борщ, — коротко бросает средних лет рабочий.
— Аналогично, — буркает второй.
— Аналогично — это борщ? — уточняю я. Они переглядываются, кивают. — А вы не хотите супа? — спрашиваю я рабочего, толкающего поднос мимо меня.
Он отрицательно мотает головой и проходит, не посмотрев ни на меня, ни в кастрюли.
— Соляночки нет? — спрашивает следующий.
— Есть борщ и суп.
— Борщ.
— Еще раз, — говорит следующий.
— Еще раз — это что?
— Это борщ, — хмуро отвечает рабочий.
— Здрасьте! Мне суп с длинной лапшой! — выкрикивает молодой рабочий. — Давайте быстрее!
— А вы сильно спешите? — спрашиваю я его, зачерпывая лапшу со дна кастрюли. Длинная, она выскальзывает из черпака, утягивая за собой масляную жидкость.
— Не-е-ет… — тянет рабочий удивленно. — Не спешу… — с видом только что проснувшегося человека он принимает у меня тарелку, из которой свисают кончики лапши.
— О-о-о, мне лапшу, — говорит рабочий, у которого на лице полоски черной копоти.
— А вы почему такой грязный? — спрашиваю я.
— Кто? Я? — басит он, а потом буркает: — Таким родился.
Мужчины, стоящие рядом, смеются.
— Тут написано, — молодой рабочий, зажимая под мышкой каску, тыкает в табличку на стойке, — суп оренбургский. Что это значит?
— Это значит… — говорю я и оглядываюсь в поисках Татьяны Николаевны. — Это значит, что его везли из Оренбурга. Спецзаказом, на самолете, для вас.
— Тут что, штат поменялся? — говорит рабочий.
— А вам не нравится?
— Нр-р-равится… А борщ откуда?
— А борщ местный, нижнетагильский.
— Тогда мне борща.
— А вы это… знаете, — говорит следующий, — вы так вкусно суп описали, что мне супца захотелось — оренбургского.
— Как ваша работа? — спрашиваю я пожилого маленького и как будто подкопченного рабочего.
— Да как обычно, — вздыхает он. — Хотя, конечно, у нас одинаково редко бывает, но работа идет.
— Приятного аппетита!
Мимо меня с подносами чередой проходят разные мужчины в синих куртках, пожилые и молодые. У многих простые худощавые лица. Я с ними здороваюсь, спрашиваю, как у них дела, как работа, но они отвечают не сразу, как будто я извлекаю их из чего-то глубокого — не из задумчивости и не из сна, а из какой-то оглушенности.
— Здравствуйте, — приветствую я мужчину лет тридцати пяти. У него впалые щеки, костистый нос и застывшие голубые глаза, обведенные черной сажей. Он молчит. Смотрит на меня так, будто не видит. — Здравствуйте, — повторяю. — Вам супа или борща?
Он отходит от меня, так и не ответив. Останавливается возле лотка с картофельным пюре и оттуда продолжает смотреть на меня со страхом, будто я взорвавшийся котел.
— Вы будете меня обслуживать или нет?! — наконец произносит он нервно. — Долго вас ждать?!
— Ну… — подхожу к нему с черпаком, — вот если бы вы со мной сразу поздоровались, я бы вас сразу и обслужила.
Его глаза расширяются. Рот открывается. Он не двигается с места. Другие рабочие обходят его, задевая подносами.
— Девочка у нас новенькая, — вплывает за стойку Татьяна Николаевна. — Учится. Просьба не пугать ее. А то убежит.
Рабочий закрывает рот, делает вдох, и лицо его вдруг трескается улыбкой. Кажется, на то, чтобы раздвинуть уголки губ, он затратил силу равную той, с какой можно сломать пласт застывшей стали. Лучики морщин взламывают кожу вокруг глаз.
— От нас не убежит! — радостно выпаливает он. — Борща мне налейте, пожалуйста!
Татьяна Николаевна наваливает ему порцию борща и подливает сверху. Он уходит к столику, улыбаясь.
— Пошли на кухню, — зовет Татьяна Николаевна. — Вот кура, — показывает она на блестящий лоток, на котором лежат бледно-подсиненные куриные ножки, похожие на только что освежеванных маленьких зверьков. Огромный стальной стол, бликующий под лампами, тянется через всю кухню. На широкой плите кипят огромные кастрюли, от них поднимается пар, разбавленный запахом специй, и, кажется, садится только на лица поваров, не замутняя ни блестящих кастрюль, ни стен.
— Ты уже поняла, зачем я тебя учу? Ты должна уметь заменить каждого. Ты должна подставить локоть каждому. Встать на мойку, замесить тесто, запечь куру. Устала?
Я отрицательно мотаю головой.
— Ха… — усмехается она, берясь за морковного цвета филе горбуши. — Мой папа всю жизнь проработал металлургом. У него стаж — пятьдесят лет и одна-единственная запись в трудовой книжке. Он пришел сюда на завод в четырнадцать лет, а ушел на пенсию в шестьдесят пять. И когда я ездила куда-то и мне попадались вагоны с подписью «Изготовлено на Нижнетагильском металлургическом комбинате», меня гордость брала — за своего отца, за своего мужа, который тоже работает на этом комбинате. За своих сыновей. Люди рабочих профессий более патриотичны, поверь мне. Менее романтичны и не склонны прыгать с места на место. Да, рабочие не так романтичны и не так образованны, как ты, например.
— Откуда вы знаете, что я образованна?
— А я что, первый день живу? Я за тобой наблюдала, когда ты стояла на раздаче. Я же вижу, что ты их жалеешь. Не надо. Ими восхищаться должны.
— Они пришиблены и несчастны…
— Поверь мне, они не всегда такими были. Сейчас просто сложные времена. Металлурги изменились.
— Когда они изменились?
— Когда их начали жалеть. Это политика нашего правительства. Раньше рабочих уважали. Здесь нет ни одного человека, который бы не любил свою работу. Ты понимаешь, я сопоставляю эти два понятия — работа и родина. Ведь сейчас так много работы кругом: рестораны, кафе. Есть возможность уйти куда-то, где легкие деньги, и не стоять, как мы, не отпускать девятьсот человек за смену. А здесь, не то что в ресторане. В ресторане не понравится — человек поворчит и больше не придет. А сюда он будет ходить и каждый день высказывать свое мнение. У нас тут все женщины патриоты. Мы кормим своих рабочих людей. И они все тоже патриоты. Мы кормим патриотов.
— Почему вы их патриотами называете? — разбиваю яйцо.
— За то, что они каждый день из года в год, с молодости и до самой старости своей, встают и идут на эту работу, зная, что там их ждет тяжелый труд и все такое прочее. Он не пошел… как эти у нас сейчас модные слова матерщинные — в менеджеры и торговые представители. А что будет, если все пойдут в менеджеры и торговые представители?.. Он остался сталеваром. Мой сын и твой брат… Поэтому они кушают молча. Они выходят из такого ада, из таких звуков, что здесь в столовой просто наслаждаются тишиной…
— А почему женщины из кондитерского так хотели, чтоб я у них осталась? — спрашиваю я ее.
— Ты же им сочинила историю про мужа. Они тебе и поверили, — говорит она таким тоном, как будто сама мне не верит.
Ставлю поднос с трубочками на стойку возле кассового аппарата. Татьяна Николаевна сама сидит за кассой. Трубочки смотрят в зал широкими жерлами, забитыми пышным кремом. Сталевары едят, низко наклоняя головы к ложкам. Втягивают губами лапшу сосредоточенно. И как будто прислушиваются к чему-то в себе. Они молчат, но в столовой все равно шумно. Откуда берутся эти звуки? Кажется, рабочие принесли их из цеха — там вобрали в себя, а сейчас отдают их тишине, и тишина наполняется звуками, источников которых в столовой нет.
Руки — смуглые, тонкие, крепкие, чистые или в черной саже — тянутся за трубочками. Через пятнадцать минут на подносе не остается ни одной. Почему они предпочитают трубочки, ведь вот коржики, вот корзиночки, вот пирожные из песочного теста с цветным кремом. А может быть, трубочка, не заполненная хлопьями белых сливок до конца, — это и есть символ советской эпохи? Тогда они продавались в каждом киоске, в каждом продуктовом магазине. И тогда людей рабочих профессий не жалели. Ими восхищались.
— Люба! Люба! — зовет Татьяна Николаевна.
Из кухни на венозный ногах выходит женщина в картонной короне.
— Ты глянь, как все трубочки расхватали, — говорит Татьяна Николаевна.
Женщина наклоняется над лотком и подслеповато улыбается.