Мыши в клетке
Мыши в клетке
В поисках определения городской бедности.
Facebook. В ленте — сообщение от моей коллеги с «Эксперт-ТВ» Оли Фоминой.
«Даже не знаю, с чего начать, — пишет она. — Стою я сегодня и курю возле отделения банка. Подходит ко мне мужчина. Таким никогда не скажешь сколько лет. Очки в дешевой пластиковой оправе, куртка синяя обычная, седые усы и какая-то особая отметина кротости. Лишний он в мире айфонов. И просит помочь маме на лекарства, потому что у нее инсульт был, а врач выписал рецепт из двадцати наименований на семь с половиной тысяч рублей. А где их взять, он не знает. Я ему отдала рублей четыреста, которые у меня свободными были. Он долго говорил, что очень несчастный, недавно перенес инфаркт и ему хочется сдохнуть. Он мне оставил номер телефона, конечно, городского, потому что мобильного у него нет, и как им пользоваться, он не знает. Я звонила по этому номеру и действительно к телефону подошла старушка… Я собираюсь, может быть, не всей суммой, но помочь. Если кто-то хочет, может тоже поучаствовать. Тут действительно не подстава, я сама разговаривала с этими людьми. А еще ведь понятно, что существуют вот такие люди, они ни плохие и ни хорошие, они просто люди, и им надо помогать».
Прочтя это сообщение, я сразу позвонила подруге Марине Гетманской, директору рекламного агентства.
— Завтра утром к тебе придет курьер с деньгами, — сказала она.
22 января
Facebook. Чат
Марина Ахмедова: Оля, завтра встречаемся в аптеке на ул. 1905 года. Я передам тебе деньги. Наличных нет, надо снять с карты. Только позвони мне в двенадцать, разбуди меня.
Оля Фомина: Ага, хорошо. Ты и еще две девочки. Кажется, мы набираем сумму.
МА: Отлично. Но им надо помочь как-то в принципе. Как-то навсегда. Я могу написать о них репортаж.
ОФ: Да, и главное — вообще понять, кто помогает таким людям.
МА: Они ведь должны пенсию получать.
ОФ: Да, это надо выяснить.
МА: Им, наверное, не хватает. Все равно надо помогать.
23 января
Facebook. Чат. 12:37
ОФ: Привет, ты проснулась?
МА: И даже приняла душ. Сижу, сушу голову, пью кофе.
ОФ: Примерно то же самое. Скоро подъеду.
МА: Я думаю, это просто проблема нашего общества. Есть люди слабые, которые в условиях капиталистической России не выживают. Если бы города были устроены по-другому и вообще общество — по-другому, кто знает, кем они могли бы быть. Если бы они жили в процветающих деревнях, может быть, они были бы проповедниками. Да мало ли кем.
ОФ: Да. Именно. Причем они не просто не приспособлены. Им поздно. Их уже не обучишь работе на компьютере. Никак не впишешь их в эту жизнь.
МА: Да. Поэтому эту проблему городской бедности нужно обозначить и тупо им помогать. Ты знаешь, что сказала Марина, прислав сегодня деньги: «Не благодари меня, у меня тоже — свои старики». Я хочу сказать, что мы почему-то всегда сопереживаем по ассоциации, то есть перенося проблему на кого-то из своих близких. Это тоже — тема.
23 января
13:30
Я захожу в аптеку рядом с домом. Оля в пуховике прохаживается мимо стеллажей с шампунями, чаями, витаминами, средствами от простуды. Я снимаю в банкомате деньги.
— Мы набрали десять тысяч, — довольно говорит Оля. — Сейчас купим лекарство, и еще деньги останутся. Я ему их отдам.
Мы подходим к кассе. Оля диктует названия из блокнота. Они занимают целый лист и еще половину.
19:30
SMS от Оли: Марин, я встретилась с ним у метро и все ему передала.
24 января
Facebook. Сообщение в ленте
Оля Фомина
«Все, кто помогал Андрею (а это Марина Ахмедова и ее подруга, с которой я, к сожалению, не знакома, Anna Levinsky, Евгения Шевцова, Arina Ger, Наталья Жигилева), спасибо большое. Он обещал за нас молиться. Сейчас Марина напишет о нем репортаж, а пока надо подумать, как мы можем помочь ему системно».
28 января
Редакция «Русского Репортера»
Главный редактор Виталий Лейбин сидит за столом. Я на одном из стульев, стоящих напротив у стены.
— Дайте денег, — говорю я. — Собираюсь писать о городской бедности. Ну, там семья, я вам про нее писала. Я хочу написать репортаж о том, что, конечно, в капиталистическом обществе нет нужды помогать слабым. Рационально невозможно объяснить помощь им. Обществу от этого — никакой видимой пользы. При этом эти слабые — ни хорошие, ни плохие. Просто они есть. И, наверное, более сильные должны им помогать, чтобы сохранить в себе гуманность, ну и доказать, что человек — это не только материя. Ну и… это…
Лейбин внимательно смотрит на меня из-за своего стола, и мне, как обычно, начинает казаться, что я брежу. Но, как врач пациента, главный редактор должен выслушать меня до конца и только потом мягко возразить.
— Ну и человечеству для того, чтобы выжить, нужно сохранять слабых… В общем, дайте денег.
— Мне нравится эта тема, — говорит Лейбин. — Возьми деньги в бухгалтерии, но я могу тебе дать и свои.
4 февраля
14:00
Еду в такси от Сходненской. Сыплет крупный мокрый снег. Временами поддувает ветер, и пушистые липкие снежинки сбиваются плотнее, начинают крутиться в сером воздухе, принимают формы. Когда ветер дует сильнее, кажется, что эти формы куда-то идут — в одном направлении с нашей машиной. Кажется, кто-то большой взял снега в щепотку, наклонился и аккуратно, идеально ровно присыпал каждую ветку деревьев, растущих по обочине. Может быть, поэтому деревья, даже растущие к дороге близко, видятся мне далекими и потусторонне чужими. А может быть, просто потому, что сегодня впервые за зиму пошел такой снег, а я впервые за несколько лет оказалась на Сходненской.
Я вспоминаю подругу итальянку Микаэлу Болоньяни, с которой мы еще на прошлой неделе рассуждали о благотворительности. Мики (так коротко ее называют друзья) занимается детдомовцами.
— Я всегда говорю, что я не Мать Тереза, — сказала она. — Я занимаюсь детьми не потому, что я такая хорошая. Но я бываю так рада, когда накрываю длинный стол дома и за ним собираются дети и гости.
Были ли мы рады, купив Андрею лекарства? Я — определенно да. Оля, судя по блеску ее глаз из-под очков, — тоже да. Сердце за Андрея у меня не болело. Я просто, как почти все в нашей стране, глубоко и с самого детства усвоила поговорку про суму и тюрьму. Я просто примерила эту ситуацию на своих родителей. Но, как и подавляющее большинство моих френдов, населяющих Facebook, я так же инфантильна, ищу положительных эмоций, идеализирую мир, в котором живу, и умом понимаю, что таким, как Андрей, надо помогать. Но понимаю я это не из сердца, а из инстинкта самосохранения. Я хочу добавить в копилку всеобщей помощи. Я хочу сделать эту копилку и больше, и устойчивей. Я хочу сделать так, чтобы помогать другим — чужим, слабым и незнакомым — стало в порядке вещей. И тогда мне тоже помогут, когда мне потребуется помощь.
Собирая деньги, покупая лекарства и наконец получив от Оли сообщение о том, что Андрей в благодарность будет за нас молиться, я ни разу не подумала об этом Андрее и его старухе-матери, разбитой инсультом. Я ни разу не представила их. Не представила квартиры, в которой они живут. Я сосредоточилась на своих чувствах, которые стали отражением моего поступка. И я считаю это нормальным и честным способом помогать. А сейчас мне предстоит увидеть Андрея и его мать — я иду к ним в гости.
14:07
Машина останавливается у супермаркета «Билла». Мы с Андреем договорились встретиться у входа в два часа ровно. Я оглядываю двоих мужчин, стоящих у стеклянной двери. Один — в кепке, плотный, краснолицый и сильный. Это — сразу видно, не Андрей. Другой — в коричневой куртке с плюшевой оторочкой. Волосы зачесаны назад. Лет пятидесяти. Сквозь снежную пелену я рассматриваю его крупный нос, очки, умный взгляд. Я хотела бы, чтобы это был Андрей, но по этому человеку видно, что он никогда и ни при каких условиях не подойдет просить.
Я подхожу ближе к двери. Под козырьком прячется еще один человек — в синей куртке, с наглухо надвинутым капюшоном, что делает его похожим на черепаху. Он стоит, глядя в сторону от меня, и, кажется, приготовился ждать долго. Опоздай я на час, он бы меня дождался.
— Вы Андрей? — подхожу к нему.
Он высовывает голову из капюшона. Полосует по мне голубыми глазками из-под толстых стекол очков. У него под носом — серые усы. Нездоровый румянец разливается по бледным щекам. Лоб поблескивает.
Снег садится на мои волосы, я стою, не трогаясь с места, и чувствую, как во мне просыпается и растет неприятное ощущение. Я улыбаюсь Андрею, но чего мне сейчас хочется — так это сунуть ему деньги, взятые у Лейбина, и уйти. Поэтому я улыбаюсь любезней, чтобы улыбкой задавить в себе это чувство.
— Давайте зайдем в магазин, — говорю я, стряхивая варежками снег с волос. — Купим вам продукты.
— Да стоит ли? Мне так неловко, так неловко, — бормочет он. — Мне умереть на месте хочется от стыда.
Подавляя тяжелый вздох, связанный исключительно с тем, что ближайшие два часа мне придется провести в обществе человека, который мне крайне неприятен, а я бы даже сказала, противен, при том что я редко испытываю такие чувства к героям своих репортажей, делаю шаг к двери.
Магазин открывается фруктовым отделом.
— Какие фрукты вы любите? — спрашиваю я Андрея, выкатывая тележку.
— Да… какие фрукты мы любим… — тихо говорит он. — Мы их даже и не едим никогда… У нас все на лекарства уходит. На фрукты никогда не остается. Вы не берите фрукты…
— Почему? — я качу тележку к мандаринам.
— А зачем к хорошему привыкать? — семенит он за мной. — Я в этом отделе только картошку беру. Картошки я могу пять килограммов за раз унести.
Я набираю мандарины в пакет.
— Ой, как неудобно, — причитает он, стоя за моей спиной. — Как стыдно.
— А мясо вы едите?
— Нет, мясо мы не едим.
— Вегетарианцы?
— А?.. Нет. Просто денег у нас на мясо никогда не бывает. Вы так добры, так добры… Мне так неловко вас утруждать. Не знаю, как мне вас за вашу доброту благодарить.
— А почему вы считаете меня доброй? — спрашиваю я на ходу, подкатывая тележку к колбасным полкам.
— Ну как? Тратите свои деньги…
— А если я вам скажу, что я не свои деньги трачу, а чужие? Вы по-прежнему будете считать меня доброй, — с колбасой в руках я поворачиваюсь и смотрю прямо в его глазки.
Нет, я ему тоже не нравлюсь — это очевидно.
— Вы все равно очень добры, — бормочет он. — А я ко всему привык. Я очень выносливый человек.
— А почему вы решили, что выносливы? Что вас заставляет так думать о себе?
— А вы знаете, я операцию без наркоза перенес. Меня даже врачи зауважали.
— А разве где-то делают операции без наркоза?
Пока я выбираю колбасы, Андрей придушенным голосом рассказывает мне о том, как однажды расковырял болячку, она загноилась, он начал ее лечить примочками, обмакнутыми в какой-то «народный рецепт», и в конце концов у него на груди выросла опухоль величиной с кулак, и врачи сказали — приди он на две недели позже, ему бы пришлось сверлить кость.
Я смотрю на помидоры, огурцы и мандарины, сложенные в тележку, и думаю — как бы в нее не наблевать…
4 февраля
14:30
— Не берите фарш, — говорит Андрей, — я смотрел программу «Жадность». Так вот этот фарш состоит из вещей совершенно несъедобных.
— Тогда кусок мяса?
— Мясо можно. Это — единственное, что натуральное, — говорит он.
Я выбираю кусок мяса, продвигаемся дальше — к птице.
— Я уже давно не испытываю претензий к еде, — говорит Андрей, пока я загружаю в тележку двух крупных кур в пластиковых упаковках. Куры — размороженные, мягкие и скользкие. — Я независтливый, — продолжает он. — Никогда никому не завидовал. Я — человек верующий. Не просто верующий, а по-настоящему. В отличие от других я совершаю добрые поступки, не чтобы вознаграждение получить, а потому что иначе не могу поступить.
— А какие добрые поступки вы совершаете? — спрашиваю его.
— У меня нет таких возможностей, чтобы их совершать.
Андрей останавливается в булочном отделе. Перед нами — корзинки с круассанами, теплым еще хлебом, багетами.
— Вы не думайте, что я необразованный, — говорит Андрей, и в его голосе слышится детский каприз. — У меня только среднее образование, но если брать в расчет, сколько книг я прочел, то у меня уровень не то что МГУ, а профессора. Я знаю, что это — круассан, по телевизору видел.
Я беру щипцы и подхватываю ими круассан.
— Ой… — выдыхает Андрей, когда первый круассан оказывается в пакете. — Как стыдно-то… — добавляет, когда в пакете оказывается второй.
— Тортик? — спрашиваю я, завязывая пакет с десятком круассанов.
— Да, — Андрей выходит вперед тележки и ведет меня к нужным полкам. — «Тирамису», — он показывает пальцем на торт в пластиковом каркасе, — говорят, очень вкусный.
— А вы, кажется, неплохо знаете этот магазин, — говорю я, разгребая в тележке место для торта.
— Это дорогой магазин, — отвечает Андрей, — но не обязательно, что в нем все дорого. Приходишь в дешевый, а там, оказывается, продукты еще дороже. Это они специально так сделали, чтобы людей обманывать.
Когда он произносит слово «они», его лицо меняется — глаза сужаются, а подбородок выступает вперед. Я отворачиваюсь, чтоб не видеть его. Я не хочу идти к нему домой. Может, мне стоит заплатить за продукты, отдать их ему и уйти? Но тогда не будет текста. Я потратила на этого человека почти два часа — час дороги и сорок минут в магазине. Я должна окупить свое время.
Кассовый аппарат пикает, пропуская продукты. Они едут на ленте сплошным потоком. С другой стороны Андрей собирает их в тележку.
— И два пакета, — говорю я кассиру.
— Я взял сумки, — останавливает он кассира, вынимая из кармана две большие холщевые сумки.
— Три тысячи семьсот восемьдесят два рубля, — объявляет цену кассир.
Делаю горячий выдох. Лейбин мне дал только три тысячи. Я злюсь на себя за то, что не рассчитала количество покупок и мне придется потратить из своих денег. И я решаю, придя в редакцию, при первой же возможности забрать у Лейбина свои семьсот восемьдесят два рубля. Поэтому впервые в жизни я беру из рук кассира чек и бросаю его в сумку.
Я поворачиваюсь в сторону Андрея и вижу, что он уже отошел от кассы и сосредоточенно выкладывает продукты из тележки на стол. Стою и смотрю на него. Сейчас мне кажется, что единственный человек, по вине которого я нахожусь здесь, — это Лейбин. Я сама выбрала тему, сама предложила ее главному редактору, но он мог бы меня остановить. И если бы не этот чек — материальное свидетельство потраченного, я бы взяла с Лейбина больше.
Надеваю на лицо улыбку и иду к Андрею. Он не обращает на меня внимания — раскладывает продукты по сумкам. Кажется, он делает это по какой-то собственной схеме. Упаковки и пакеты компактно встраиваются друг в друга, как конструктор.
— Надо же, — говорю я, — как вы аккуратно все уложили…
— Это у меня от мамы, — отвечает он. — У нее талант укладывать продукты в сумки. В молодости она умела это делать.
Андрей, взявшись за ручки сумок, на секунду зажмуривается, словно собирается поднять штангу. Его щеки кроваво краснеют. Он делает рывок и снимает сумки со стола. Но в миг между зажмуриванием и рывком я успеваю разглядеть на его лице выражение, которое меня пугает, и я снова говорю себе: «Не ходи к ним».
15:00
За тот час, что мы провели в магазине, хлопья сыплющегося снега разбухли. Кажется, снежинки, едва достигая в полете расстояния, с которого становятся различимы крыши самых высоких домов, сбиваются в кучу — от страха перед этим большим серым городом.
Мы выходим к светофору. Его красный глаз, залепленный снегом, только загорелся. Машины проезжают, разбрызгивая грязное месиво. Только деревья стоят чистые и тяжелые.
— Вы прочли много книг, — говорю я, — вы могли бы описать эту погоду?
— В свое время я написал двести рассказов, — говорит он. — Но сейчас мне не до лирики. Я так устал, жизнь так меня потрепала, мне не до Тургенева и не до Фета. Вы думаете, что это красиво. А для деревьев такой снег — вредно.
— Я думаю о контрасте — белое и грязь.
Андрей не отвечает. Пристально смотрит в красный глаз светофора. Я думаю, что, наверное, ему тяжело. Я смотрю на его руки без перчаток — красные, они мертвой хваткой вцепились в ручки сумок. Я перевожу взгляд на «Тирамису» — из его сладкой поверхности торчит фигурка шоколадной звезды. Я держу торт на вытянутых руках, и снежинки липнут к нему, как будто посыпая его хлопьями взбитых сливок, но им не пробиться сквозь пластиковый каркас.
Мы переходим дорогу. Идем по жидкому снегу в сторону многоэтажек. Андрей приостанавливается.
— Кучка буржуев, — говорит он, сузив глаза. — Им глубоко наплевать на будущее планеты, — он брезгливо поджимает губы. — Они… они в погоне за баснословными прибылями обрубили уже сук, на котором мы все сидим. Планета сейчас проживает свои последние деньки, — со вздохом облегчения говорит он и несет сумки дальше.
Я отстаю и смотрю ему в спину. Нет, ему совсем не тяжело нести эти сумки. И, кажется, это совсем не тот человек, которого я встретила у входа в супермаркет.
В подъезде пахнет мышами. Едем в темном тесном лифте. Я стою в углу. Андрей с сумками занимает все пространство.
— Я душу дьяволу не продавал, — произносит он сильным голосом.
— Что значит — продать душу дьяволу? — слабым голосом спрашиваю я.
— Это значит, идти с теми, кто сейчас у власти, — он снова щурится. — А я об этом даже думать не хочу. Дело даже не в том, что я не хочу этого делать, а в том, что я не смог бы этого сделать. Это настолько омерзительно… — он скукоживает лицо, и кажется, сейчас плюнет от омерзения. — Настолько отвратительно, что я не смог бы…
Мы выходим из лифта. Он толкает дверь советско-коричневого цвета. Мы оказываемся в общем коридоре, в дальнем конце которого роится мышиная темнота.
Андрей опускает сумки на пол и возится ключом в замочной скважине железной двери. Перед дверью стоит пыльное инвалидное кресло. Мне хочется прыгнуть в него и умчаться вниз по лестнице. «Эй, — говорю я себе, — ты же была в разных местах, где надо было бояться. А тут не страшно. Это просто бедные люди, которым нужна помощь. Каждый день социальные работники совершают такие же маршруты. Тут нечего бояться».
Дверь открывается. Заходим.
Коридор. На серых обоях висит репродукция «Летний залив», но не он бросается мне в глаза, а черно-белый портрет Ленина на стене. Он вырван из какого-то старого журнала. Его контуры, кажется, въелись в стену. Сбоку — антресоли, на которые заткнуты кучи пакетов. Я заглядываю в комнату. Там красный ковер на стене, разложенный диван. Оттуда, где я стою, не видно окон, но, кажется, они в этом доме задернуты плотными шторами, и из комнат ползет туман пыли, бедности и сгустков воздуха, которые образовываются только в закупоренных пространствах. В нос входит тонкий сладковатый запах, я почувствовала его с самого порога. Такой запах, который, пробравшись сквозь тонкие дырочки носа, попадает в гортань, расширяется, обволакивает тебя, заполняет и встраивается в твои клетки.
Со стороны кухни приходит старик. Его широкие квадратные плечи в красной фланелевой рубашке занимают весь узкий проход. Он бросает в меня быстрый взгляд. Меня пугает контраст его белоснежных коротких волос и ярко-голубых молодых глаз.
— Здрасьти… — говорю я, стараясь выдавить из голоса позитив.
Старик не отвечает. Они с сыном обмениваются взглядами. Я опускаю глаза на свои угги. Под ними натекли две лужицы.
— Что, снег идет, да? — недовольно спрашивает старик.
— Ага, — радостно соглашаюсь я, думая, что вопрос обращен ко мне. Но старик смотрит на сына.
— Довольно убористый, — говорит Андрей и спохватывается, — ой, раздевайтесь, раздевайтесь. Сейчас я за вами поухаживаю, — подхватывает он мою дубленку. — Ой, как же вы легко одеты!
— Разве? — чуть ли не заискивающе улыбаюсь я.
— Легко-легко, — говорит он. — А я вам и тапочки подготовил. Мы вас ждали.
Он наклоняется и снимает с полки длинные войлочные тапки. Я не хочу их надевать, но надеваю.
— Проходите в кухню, — говорит Андрей.
Я не хочу туда идти, но, обменявшись с Лениным настороженным взглядом, иду.
— Садитесь. Здесь удобней, здесь мягко, — Андрей показывает на табуретку, к сиденью которой резинкой прикреплена светло-коричневая подушка.
Сажусь. За моей спиной — еще один портрет Ленина. Он небольшой, напечатан на глянцевой бумаге. Ленин в черном фраке, с бледным лицом висит рядом с фото советских мужчины и женщины. На пиджаке мужчины — медаль. Я узнаю в нем старика, выходившего в коридор. Над ними — черно-желтое радио, которое, кажется, молчало лет двадцать. Сбоку — двухъярусные полки, они задернуты ситцевыми тряпками, натянутыми на резинках. Сверху стоит маленький ламповый телевизор с экраном, накрытым кумачовым лоскутом. На лоскуте — белый отпечаток профиля Ленина. Справа от меня — старая, заскребанная до чистоты газовая плита. Над ней — проржавленная сушка для посуды с прутьями, покрытыми бледным, почти диетическим жиром. Сверху на нее закинуты маленькие алюминиевые кастрюльки. Рядом на столешнице — трехлитровые баллоны с водой, в которых жидкость — застойная и такая же мутная, как тюль на двери, ведущей на балкон.
4 февраля
15.30
— Вы воду отстаиваете? — спрашиваю Андрея.
Он сидит на корточках ко мне спиной и разбирает сумки. Пакеты равномерно шуршат, когда он закладывает их на полку.
— А это… — нехотя поворачивает он ко мне раскрасневшийся профиль, — это на случай, если воду отключат.
— А что, отключают?
— Нет, на всякий случай. По принципу — береженого бог бережет.
Роюсь в сумке. Я забыла ручку и блокнот. Оглядываюсь в поисках бумажки. Просить у Андрея не хочется. Вынимаю из сумки ноутбук, хотя понимаю, что делать этого не стоит. Но я боюсь забыть детали обстановки — их лучше записывать сразу.
— Вы знаете, — произносит Андрей, уже не оборачиваясь, — я поневоле выделяю корни из слов. Слово — «беспорядок»… А как называют черта? Бес. Слово «беспорядок» — бесовской порядок. Противоречие всему честному и хорошему. Порядок на наоборот. Вы извините меня, Марина, но я пойду помою руки.
На пороге он сталкивается с пожилой женщиной в ситцевом халате. Она вносит в кухню толстое, разбухшее, как от водянки, тело. У нее серые волосы. Очки вытягивают наружу ее голубые глаза.
— Садись, мамуль, — говорит Андрей, и она садится по другую сторону стола.
Я начинаю описывать ее. На столе лежит купленная мной колбаса, багет и торт.
— А это как называется у вас? — спрашивает она еле слышно, подталкивая каждое слово отдышкой.
— Это ноутбук, — говорю я.
— А нам это все ни к чему. Нам не с кем общаться. Мы по городскому телефону звоним, — шелестит она, а я почему-то представляю ее в молодости, как на фотографии за моим плечом, укладывающей в магазине сумки и повторяющей те же слова своему маленькому сыну.
— Да, нам это ни к чему, — спохватывается из коридора Андрей. — Это слишком дорогостоящие вещи для нас. Я и мобильным никогда не научусь пользоваться.
— Это очень легко, — говорю я. — И потом, есть очень дешевые мобильные телефоны.
— Ну, за сколько? — с интересом спрашивает Андрей.
— Это совершенно никчемушная вещь, — перебивает меня мать. — Нам не к кому звонить. Только врача вызвать. Нам все это не нужно.
— Вы, наверное, Марина, думаете, что я такой молодой, — говорит Андрей из коридора, — но мне уже сорок восемь.
Он входит в кухню, переодевшись в розовой рубашечке в мелкую белую клетку и спортивные штаны. Становится посередине кухни в метре от меня. Выставляет ногу. На стуле рядом с ним, распластавшись, лежат две куриные туши, покрытые пупырышками.
— Вы знаете, Марина, у меня порок сердца, причем настолько сильный, что я могу в любой момент умереть. Вы не читали «Этюды в багровых тонах»? Напрасно-напрасно. Советую почитать… — начинает он совсем другим голосом. Я отрываюсь от клавиш ноутбука, потому что не могу описать этот его новый тон. Достоевский смог бы, Гоголь смог бы, Чехов — только этим и занимался. А я — не могу. Тон Андрея — не язвительный, нет. И не обиженный. И если в нем есть презрение ко мне, то всего чуть. Он растягивает слова, картавит, выпуливает из себя согласные, как будто иначе я не пойму. И все его слова получаются сальными, склизкими, как запах, который вьется вокруг меня, заставляя делать только короткие вдохи.
— Аневризма аорты, вы слыхали такое? — продолжает он. — Я не знаю, аневризма у меня или нет, но если я перестану каждый день принимать лекарство — лошад-диную доз-зу, то в первый же день, к вечеру, да еще если у меня будет сильный стрес-с… — он меняет ногу, занимая позу поудобнее и, видимо, собираясь так долго стоять надо мной. — Так вот… Если меня бросят в узилище, как я с горькой иронией называю подвалы ФСБ, где мной займутся кост-т-оломы Путина, — фамилию президента он произносит, как будто с удивлением, схватив из воздуха первый слог, на втором — распробовав всю мерзость схваченного и на третьем — плюясь от омерзения.
— Кому надо вас куда-то бросать? — спрашиваю я.
— Они еще не успеют заняться мною — кост-т-оломы Путина. Аналогию улавливаете? Помните подвалы Мюллера? Сейчас у нас гестапо — ФСБ. Там был фюрер бесноватый, здесь — Путин беспутный.
— Но вы-то им зачем нужны, вы не объяснили?
— Смерти я не боюсь, — продолжает Андрей, не обращая внимания на мои вопросы, — я уже ничего не хочу! И на земле не надеюсь ни на что хорошее! Земля не годится для того, чтобы на ней кто-то хорошо жил. Даже такие, как Прохоров, они не имеют ничего! Потому что они никогда не испытывают морального удовлетворения! Им всегда не хватает чего-то еще. Дай человеку миллиарды, ему захочется еще больше! Дай ему еще больше, ему захочется власти над всем миром! Дай ему власть над всем миром, и ему захочется физического бессмертия!
Он краснеет, и мне кажется, сейчас подавится своими словами, которые хлынут из его рта вместе с кровью. Я вдруг замечаю, что все это время слушаю его, брезгливо скривив рот. Поспешно меняю лицо.
— А вы когда-нибудь работали? — спрашиваю мягко.
— Я инвалид с детства. Я не работал ни одного дня. У меня нет профессии. Я не в состоянии работать. У меня эпилепсия и больное сердце вдобавок.
— А вы хотели когда-нибудь работать?
— Разве что в книжной сфере, — спокойней отвечает он. — Я очень много прочел. Я разбираюсь в душах людей, как бы громко это не звучало. Я понимаю, что людям нужно и что они из себя представляют. Все люди очень похожи, все они стремятся к одному и тому же.
— К чему же?
— У них два инстинкта, — на его лице появляется брезгливость и сальность, — размножаться и как можно вкуснее питаться. Вот две вещи, за которыми люди будут всегда гоняться — поесть и иметь красивых партнеров по сексу. Да! Пусть это вас шокирует, но это факт! Я много раз обращался к людям за помощью. Но они мне такую чушь начинают городить: «Я тоже хотел бы ездить на новом роллс-ройсе». Или: «Это мы уже слыхали». Я пытался у аптеки просить у людей на лекарство.
— Наверное, не у всех людей есть лишние деньги, — вставляю я.
— А я ни к кому попало обращался! — кричит он. — А к людям, которые явно не бедные: «Ну, купите мне сами лекарства, если вы мне не верите, вы же знаете, что лекарства обратно не принимают!». А они! Ни слова не говоря, уходят!
— А-хи-нея… Какая ахинея, — выдыхает его мать.
Я оборачиваюсь на нее. Ее разбухшая венозная рука лежит передо мной на столе. В водянистый палец впивается тонкое обручальное кольцо. Мне кажется, что эти ее слова обращены к сыну, что он, приходя домой с неудачной охоты у аптек, заставляет ее высиживать и выслушивать эти его представления. Она сжимает бескровные рыхлые губы. Щурится куда-то, шевелит губами, как будто что-то жует. Слышно, как внутри нее что-то перемалывается и булькает. Мне становится ее жаль.
— Конечно, ахинея! — подхватывает ее сын. — В том-то и дело, что ахинея! Вы знаете, Марина, если человек подъехал на джипе, который стоит баснословных денег, и по этому человеку видно, что он — явно не шофер, а хозяин этой машины, и с таким барским видом он вылезает из машины, то по нему видно, что у него денег — куры не клюют! А он протягивает мне монету в два рубля! То я такому человеку отвечаю… — Андрей багровеет, приближается ко мне и нависает сильней. — А я по-разному могу ответить… — злым шепотом говорит он. — Я могу за себя постоять… Избить меня не так-то просто.
— Но у вас же — сердце и возраст, — тихо напоминаю я.
— А вы думаете, что я не сильный? — серьезно спрашивает Андрей. — Ну, вот руку потрогайте.
Напрягшись, он выставляет вперед руку. Я не хочу ее трогать, но трогаю. Она — без преувеличения каменная. Я никогда раньше не прикасалась к таким твердым людям. Но каменность его ощущается под моими пальцами не как сила, а как смерть еще в зародыше, который не покинул тело матери и продолжил существовать в нем, покрываясь слоями отложений и окаменевая.
— А ноги у меня еще крепче, гораздо крепче, — злорадно говорит Андрей. — Ударить меня не так-то просто. Даже если человек в сто килограмм будет нестись на скорости, он меня с ног не сшибет. А то несколько раз попадались такие гаврики.
Я поднимаю голову на мать, она, улыбаясь, смотрит на сына. И тут я понимаю, что они — заодно. Что он — тихая мышь лишь за пределами этой клетки. Но возвращаясь домой, он становится добытчиком, альфа-самцом. И не важно, каким образом добыты деньги и продукты. Главное — что они пришли в клеть. Они оба — и мать, и сын — сверкают на меня голубыми глазками из-под очков. Они оба похожи на озверевших лабораторных мышей, покрытых опухолями бедности. «А вдруг это — семейка маньяков? — спрашиваю я себя. — А вдруг они меня сейчас расчленят, и никто не узнает, где меня искать».
— Вы очень отважный человек, — раздается надо мной голос Андрея. — Не каждый мужчина может такой отвагой похвастаться.
«Зачем он мне это говорит? — испуганно спрашиваю себя я. — Может, потому что я не побоялась прийти в этот дом маньяков? А еще где-то ходит их квадратный папаша…» — с ужасом напоминаю себе я. Начинаю озираться по сторонам в поиске ножей, которыми они могли бы меня расчленить. Но натыкаюсь только на гриб, стоящий на тумбе прямо у меня за спиной. Он бухнет в трехлитровой банке, обнимая ее склизкими краями. Вот чем все это время так воняло.
— Город… — произношу я. — Как вы представляете себе город, в котором живете?
— Как огромный разбойничий вертэп-п, — выпуливает он, — нагромождение бесформенных, безобразных серых зданий, в которых обитают либо негодяи, либо дегенераты.
— А Оля Фомина? Она ведь вам помогла…
— Я не договорил, за малым, малым исключением. Но такие люди, как она, попадались мне раз десять всего. А вот вы, кроме того, что вы отважны, про вас ничего хорошего сказать не могу. Как и плохого, впрочем, тоже. Боюсь, вам не понравится то, что я скажу о вас. Из окружающих людей такие, как вы, наверное, самые лучшие… Такую, как вы, не выгнали бы из рая. Хороший человек — это тот, кого не надо из рая выгонять. Но для меня вы — не хорошая, вы — репортер. И все, что вам от меня нужно, это сделать обо мне репортаж.
— А что в раю?
— Там живут Сергий Радонежский и Серафим Саровский. Я библию читал всего раз, но очень внимательно… Извините, я потерял нить… Так бывает, когда я волнуюсь. Нет-нет, простите. Сильное давление, и начинается плохое обеспечение сердца, плохое кровоснабжение мозга, и с памятью сразу плохо…
— Не волнуйтесь. Мы говорили о рае и о том, как вы его себе представляете.
— Не как кущи райские, где люди ходят с арфами и поют. Там все люди одинаково добрые, одинаково хорошие, и никто жизнь свою не представляет без дела… Горбачев, по-моему, достоин большего порицания, чем Иуда Искариотский. Но весь мир почему-то порицает Иуду, говоря — он за тридцать серебряников продал Бога. А что произошло с Иудой потом, когда он осознал? Когда с него спал морок?! Бог его заставил предать. Так что я думаю, Иуда не находится ни в каком аду, он — в раю, так как выполнил волю Бога. И не нужны ему были эти тридцать серебреников…
Андрей обмякает, и я смотрю сквозь него, сквозь старый тюль, сквозь двойное стекло кухонного окна и балкона — на город, превратившийся в снежный вертеп. Я собираюсь встать и попрощаться, но Андрей снова каменеет и нависает надо мной в новом порыве.
— Негодяй! Гадина такая! Он продал свою родину за тысячу бумажек зеленых американских! И до сих пор живет, гадина! Книжонки крапает свои гнусные, поганые, отвратительные! А как он продавал родину со своей Райкой, этой стервой продажной, которая детям швыряла конфеты в грязь. Гадина! Тварь! Бог ее уже наказал.
— Вы слишком молоды, Марина, — говорит мне его мать, когда я хочу возразить. — Вы многого не слыхали.
— Может, вы не слыхали, что сделал Ельцин, когда пришел к власти?! Борис Николаевич! Я его сокращенно называю — ЕБН. Ничего не напоминает, а?!
— Ничего… — мрачно говорю я.
— Я не хочу произносить бранных слов…
— Но он их заслуживает, — подхватывает мать.
— Так вот когда этот гаденыш пришел к власти, он тут же на Красной Пресне расстрелял десять тысяч людей. Алкаш растреклятенный! А однажды так сушняк давил эту гниду, извините за выражение, проклятую, что он американскому послу на бутыль шапку Мономаха поменял!
Он снова стоит надо мной в позе, в какой простоял весь последний час — сложив руки на животе. Пальцами одной руки он мертвой хваткой вцепился в запястье другой, которая сжата в багровеющий кулак. Он не сводит с меня глаз — лоснящихся, маленьких, и я вижу, что он испытывает удовольствие от того, что говорит. Я вижу и то, что он испытывает презрение ко мне и страх передо мной одновременно.
Почуяв в нем этот страх, я резко поднимаюсь с табурета. Он отшатывается от меня. Я улыбаюсь ему, сощурив глаза.
— Ну что ж… — говорю, поправляя на запястье часы, — было очень приятно с вами познакомиться, но мне пора.
Моментально он обмякает. Я делаю шаг вперед, Андрей пятится назад. Я выхожу в коридор, спеша покинуть эту мышиную клетку. Андрей семенит за мной и рассыпается в благодарностях. Он снова стал таким, каким я встретила его у магазина.
4 февраля
16.00
Выхожу из подъезда. Делаю вдох, прогоняя из горла липучую сладковатость гриба. Город замело. День вокруг меня — страшный. День — в снежном дыму. Как будто за тот час, что я провела в квартире у Андрея, что-то поменялось. Как будто сук, на котором мы сидим, накренился под снегом, и скоро мы все упадем. И для тех, кто ждет этого с радостью, наверное, действительно лучше забиться в норку и лишь изредка, по необходимости выбегать из нее на добычу пропитания.
Еду в маршрутке до метро. Через стекло, залепленное снегом, город — именно такой, каким его описал Андрей. Но взгляд мой постоянно выхватывает знакомые ориентиры, в которых, я знаю, можно спрятаться от дождя, снега и плохого настроения. Это кофейни, маленькие рестораны. Это — город, который я люблю.
Захожу в «Шоколадницу». Заказываю сырники и капучино. Я еще не ела сегодня. Планировала попить чай с Андреем, но не смогла бы сделать в том доме из тех чашек ни глотка. Впрочем, мне чая и не предлагали. Набираю номер Оли Фоминой.
— Оля, — говорю в трубку, — я хочу тебе сказать, что ты реабилитировала в моих глазах всю фейсбучную интеллигенцию, которая меня раздражает суетой и истеричной готовностью бросаться кого-то спасать. Этот Андрей — он ужасно противный. А люди из фейсбука — они, может, и инфантильные, и истеричные, зато они не думают, что все люди вокруг них — негодяи и развратники. И они не будут радоваться тому, что сук… ну это… обломится.
— Какой сук? — спрашивает Оля, и я рассказываю ей о своем походе.
— И что ты обо всем этом думаешь? — спрашивает она.
— Я не думаю, что люди, которым ты собрался помочь, должны быть добренькими и святошами. Или казаться такими. Я думаю, что надо просто помогать тем, кто нуждается в помощи, независимо от того, противны они тебе или нет. Кстати, я думаю, что в современном городе бедняки, загнанные в свои клетки, скорее будут противными, чем приятными…
— Так и что мы будем делать дальше? Спасать-спасать?
— Марина Гетманская прислала мне контакты организации, которые помогают таким людям. Предварительно она с ними уже говорила. Но я возложу почетную миссию спасения Андрея и его мамаши на тебя, Фомина… А у меня нет времени…
— Конечно, конечно, — соглашается Оля, — я все сделаю.
Последующие полчаса я давлюсь сырниками и пялюсь в широкое окно. Уже передали — снег сегодня не перестанет. За окном мимо проходят люди, спеша в метро. Их контуры размыты. Я думаю о том, что, наверное, Андрею и не нужны были эти наши десять тысяч рублей. Во всяком случае, они ему были нужны не больше, чем мне — репортаж. И он был прав, это подметив. В большом городе, где каждый учится ценить свое время, где побеждает сильнейший, а агрессия ценится больше, чем доброта, в городе, который уже накренился под снегом, наверное, нужны такие люди, как Андрей. Люди, как Иуда Искариотский, выполняющие чью-то добрую или злую волю. Люди, выпрашивающие у банков и аптек ненужные им сребреники только лишь для того, чтобы обнажить в нас самих наши истинные черты.