Благополучная семья

Благополучная семья

Зачем любить ребенка, который все равно умрет.

Мукополисахаридоз — редкое генетическое заболевание. Болеют в основном мальчики. Из-за дефицита определенного фермента нарушается способность организма расщеплять и перерабатывать мукополисахариды. Они накапливаются, и это приводит к необратимым последствиям. Без лечения такие люди еще детьми становятся инвалидами, испытывая при этом жуткие боли, и рано умирают. Частота заболевания — примерно 1 случай на 162 000 человек. Один из них произошел в городе Каменске-Уральском.

— Бабых, мха, падеде, пхепхе. — Даня убегает в комнату.

Коридор в два метра сразу углубляется единственной комнатой, показывая вошедшему теплое нутро семейной жизни: кто здесь живет, где сидят, на чем спят.

Даня смотрит из комнаты в коридор. У него по-взрослому толстые брови, большие щеки, нос сильно курносый. Слышно, как он хрипит и хрюкает. На нем желтая футболка с синими разводами букв, а руки, выглядывающие из рукавов, широкие и некрепкие в сгибах.

Он бросается к телевизору, и комната выпучивается в коридор музыкой в ритме сердечных сокращений. Даня прилипает к экрану, где полный кореец разбрасывает в стороны ноги, скача на невидимой, но, судя по движениям, необъезженной лошади.

— Он у нас управленец. Только пришел от бабушки и сразу начал хозяйничать, — говорит мама Аня, убавляя звук. Ее узкие бедра обтянуты джинсами. Короткая футболка показывает тонкие руки с крепкими мышцами. Челка неровно обрезана, на макушке — жгут светлых волос. В ушах при каждом повороте головы качаются золотые серьги.

— Когда вы узнали, что Даня болен? — спрашиваю я ее.

— После Нового года. Мы поехали с травмой головы в Екатеринбург — он в садике сотрясение получил, и там заподозрили по внешним признакам. Я о такой болезни не знала, впервые слышала о ней. Даня такой единственный в городе. Мы сдали анализы. К сожалению, все подтвердилось. — Она разворачивается, хватает из-за спины короткое полотенце и подтирает сыну нос.

— Как вы узнали, что это за болезнь?

— Интернет. Когда в больнице предположили, я приехала домой. Бессонная ночь, фотографии, истерика.

— Мнема мнемой, — произносит ее сын. — Мамнем.

— А врач, которая нас вела в Екатеринбурге, — она говорит, это не приговор. Она сама помогала нам документы на лекарства собирать. По-моему, мы единственные в стране, кому лекарство так быстро без суда выделили.

— А что вас больше всего в интернете потрясло? В ту бессонную ночь?

— А давай на «ты»? Мне на «ты» проще… Скоропостижная смерть — вот что потрясло. Смерть в конечном итоге. Мы стали получать лекарство, иначе начались бы необратимые последствия. У них язык сильно увеличивается, губы. Они задыхаются, принимают пищу через зонд. Сон нарушен. А у нас нет. Только задержка речевого развития.

— В садике воспитателям… ты… — я с трудом преодолеваю местоименный барьер, — сказала, что ему поставили диагноз?

— Да. Причем так отреагировали: «Ой, может, вам вообще сменить учреждение на коррекционку? Ой, да вот ему тяжело будет в коллективе, нам тоже с ним тяжело».

В кресле у дивана, болтая тряпичными ножками, сидит большой желтый Спанч Боб в красном галстуке. Стены оклеены зелеными обоями. Над диваном, покрытым бежевым покрывалом, рамки с семейными фотографиями, украшенные сердечками. В одной рамке газетная вырезка, в другой — два фото Дани и Ани с мужем, а посередине золотистые слепки младенческой ладони и пятки. Черно-белый кот на ковре играет осторожной лапой с машинкой. Тихо поет телевизор. Сопит Даня. Скребется дверной замок: пришел отец. Но не хрипы Дани мешают мне назвать это теплое желто-зеленое нутро чужой жизни семейным счастьем. Мне сделать это мешает Анин голос.

— Папа пришел, — поворачивается она к двери. — У Димы на работе мужчины сразу отреагировали — сумму перевели: «Вот вам на первое время». Препарат нужно каждую неделю вводить, пять часов он под капельницей лежит, и так теперь всю жизнь.

Входит папа. Узкие джинсы со старательным порезом на коленке, чистая белая футболка. Из-под рукава выглядывает татуировка — широкий узор, окольцовывающий руку. Волосы темные. Лицо простое. А взгляд быстрый и узкий, как прорези на джинсах. И в этой быстроте я могу прочесть основные пункты его биографии: занимается физическим трудом, отсидел. Кажется, что эта семья таит в себе что-то большее, чем редкая, одна на весь город, болезнь Дани.

— Мадима! — Даня подходит к отцу.

— Ой, я не могу, — произносит Аня. — Мелкий целоваться полез. Он его Мадимой зовет — от слов «мама» и «Дима». Мой Дима! Мой!

— Мой! — Даня прижимается к отцу.

— Мой! — подпрыгивает Аня, вступая в, кажется, много раз игранную семейную игру.

— А, может, ты нашла какое-то собственное объяснение его болезни? — спрашиваю я, нарушая ход игры. — Какую-то комфортную версию?

— Просто так гены… — она ищет слово, — соприкоснулись.

Мадима садится рядом с ней на диван. Они оба молоды и с виду здоровы. Была бы их семья такой же крепкой, не заболей Даня? В некоторых странах, на Украине например, лекарство против этой болезни не зарегистрировано. Оно настолько дорогое, что постоянно идут споры: стоит ли тратить такие деньги на маленького человечка, который, скорее всего, никогда не вырастет? И это тот этический и одновременно неэтичный вопрос, который не сегодня, так завтра мне придется задать Ане и Мадиме.

— Она была пацанка, — коротко бросает Дима. — Мы ее не считали за девочку.

— Да, я была пацанка, — подтверждает Аня. — У меня была такая стрижка — три миллиметра. Мы уже восемнадцать лет друг друга знаем, — она переглядывается с Мадимой так, будто это известно всей округе, и мне в том числе. — Росли в одной компании. Нам по тридцать лет, мы одногодки, у нас даже дни рождения в один месяц. Но мы в детстве друг друга как мальчика и девочку не воспринимали.

— Да, — соглашается Мадима. Он все время сидит с опущенной головой, но временами резко бросает исподлобья взгляды на Даню. Этим он похож на человека, который отвлекся от мыслей о самом главном, о чем он по каким-то причинам принужден думать постоянно, и вот, вздрогнув, спешит убедиться, что за время короткого забытья ничего плохого не произошло.

— А потом он мне в 2007 году позвонил… И все, и это…

— И что — и это?

— Мы разговаривали сто дней. Он находился в местах лишения. У меня и брат как раз родной в то время там находился, — по голосу Ани не слышно, что она хотела бы скрыть факт судимости в биографии мужа.

— Прямо не прерываясь разговаривали? — спрашиваю я.

— Только когда спать ложились. Ему оставалось сто дней до дома. Мама мне только платежки за телефон кидала — за домашний, за сотовый. Тысячи рублей. Все деньги проговорили, блин, — женским басом говорит Аня.

— Я не понимаю, о чем можно говорить часами…

— Мы говорили обо всем, — оживляется Дима.

— Молодость вспоминали! Говорили друг другу: «А помнишь…» Он потом рассказывал: «Вот мне оставалось сто дней, я лежал и думал — семьи нет, любимой нет». Та его бросила. Начал перебирать всех своих знакомых по критериям «вот эта этим не устраивает, а эта — тем». Блин! Кухаенкова! Это моя фамилия. Позвонил парням: «Холостая? — Холостая. — Номер есть? — Есть». А потом он 19 октября освободился.

— И с того времени все, — подхватывает Дима.

— А 17 июня свадьба была!

Я поднимаю голову на рамку с фотографией, висящую над диваном. На ней — отпечаток события, о котором они говорят. Ветер уносит фату, но она, как за якорь, держится за диадему из белых искусственных камней на Аниной голове. Колье из блестящих стразов на шее. Крепкие загорелые плечи. Белоснежные волны свадебного платья. Мадима одет в светло-салатовый костюм, отливающий морем. Но моря здесь нет. Фон — фата и промышленный город Каменск-Уральский. На бумажном лице Мадимы кривоватая узкая улыбка, больше похожая на усмешку. Аня тоже улыбается, наклонившись к Мадиме, опираясь подбородком о его макушку. Но глаза ее кажутся усталыми, словно фотографу удалось ухватить на этом снимке тень наползающего на молодую семью мукополисахаридоза.

— Тебя не беспокоило, что он в тюрьме сидит? — спрашиваю я, прижимаясь к мягкому плечу Спанч Боба.

— Его подставила та девушка, с которой он жил. Его за кражу посадили. Ну, опять же, у нас пол-России сидели. Ему дали два года. Если б дали десять, я б задумалась. А он отучился, у него была работа, и — опа! — его закрыли. Я о сроке поинтересовалась. Все нюансы выяснила.

— А для тебя время, оставшееся до воли, полетело быстрей? — спрашиваю Мадиму.

— Нет, медленней.

— Этого он тебе не объяснит, — снова за мужа говорит Аня. — И я не объясню. Я говорю тебе, у меня брат когда там сидел, я в календарике дни вычеркивала, ждала встреч. Я приезжала к брату, мне приходилось трое суток там жить, я сталкивалась с тем, как… относятся к тебе. Как будто ты такая же. Как хорошо, что они оба уже здесь! — в голосе Ани слышится раздражение. И я, прежде чем сделать еще один прыжок вглубь их семьи, виляю глазами к стене.

— У вас будут еще дети?

— Да! — оживает Мадима.

— Откуда ты знаешь, что у тебя родится здоровая девочка? — спрашиваю я Аню.

— Все мои желания сбываются, — с басистой горячностью говорит она. — Я человек, который добивается целей. Надо позитивно думать… Не: «У меня будет», — робким голосом произносит она, а: «У меня будет!» — добавляет твердым басом.

— А для чего людям семья? — спрашиваю я, и Аня молчит.

— Мне нравится отдавать им себя… — задумчиво говорит она. — Радовать их, заботиться о них. Я не представляю, как я была бы одна… Когда они уехали в больницу — мы ведь всегда были втроем, а тут — хоп! — нас разлучили, — я плакала. Утром встаю — одна. Как робот, пошла на работу. Не радовало меня ничего. Ни телевизор, ни интернет.

— И все же, зачем людям сбиваться в эти маленькие группы — мама, папа, ребенок?

— Не знаю… — медленно начинает она. — А вообще вы меня в замкнутый круг загоняете! Мне так тяжело! Я уже ответила, и — хоп! — на мой ответ еще вопрос! Сейчас отвечу, а вы новый зададите. Я так не могу!

В комнате повисает молчание. Слышно только, как Даня сопит. Я обнимаю спину Спанч Боба. Ничего она не мягкая. У него мягко только внутри.

Струя воды бьется о чугун ванны. В ванне сидит Даня. Вода, просвечивая, укорачивает его голые ноги.

— А почему ты в больницу с ним лег? — спрашиваю я Мадиму.

— Потому что я — Мадима, — отвечает он, моя Данину спину.

— А чем Мадима отличается от мамы и папы?

Мадима оборачивается через плечо, но Аня в комнате, она не спасает его от замкнутого круга моих вопросов.

— Вот выбор у человека: либо мама, либо папа, — говорит он. — Он ближе к папе. Даня, глазки закрывай. Глазки закрывай, — он поливает большую голову сына из душа.

Спина у Мадимы худая, с гладкими мышцами. Сутулая — наверное, из-за тюремной привычки не показывать глаз. Напряженная — из-за заводской готовности хватать тяжелое и поднимать. Из неволи этот мужчина хотел выйти не на волю, а в семью. А не попал ли он мимо, позвонив Кухаенковой Ане? Не соприкоснись они с ней тогда голосами, не свяжись ими за сто дней в крепкий узел, не было бы больного ребенка, на лечение которого Российская Федерация сейчас каждую неделю тратит триста тысяч рублей. Но, как говорит Аня, «он вам не ответит». А мне кажется, что именно в этом семейном узле и сидит ответ на вопрос: зачем спасать таких детей, зачем вообще спасать неизлечимых детей?

— По нему же сильно вот так в глаза не бросается? — из комнаты выходит Аня в леопардовом халате. Она имеет в виду признаки мукополисахаридоза у Дани. — Брови у него широкие, как у папы, — продолжает она. — И у меня брови не ниточкой! И нос курносый! Так я такая же! Вот сейчас на море поедем! — спешит она, перекрывая голосом шум воды. — Просто благодаря болезни раньше поедем. И в Москву я слетала на конгресс. Пусть я там практически ничего не видела, но я впервые на самолете летала. А хочешь рамки посмотреть? Мы с Данькой их делали!

Даня привстает в ванне и поскальзывается.

— Ах-х-х! — из напряженного сутулого тела Мадимы руки выбрасываются так быстро, словно он всю жизнь копил силы только ради одного этого жеста, и в нем, в этом жесте, — все основные пункты его биографии: двор, завод, тюрьма.

— Сейчас мы вам крылья покажем, — говорит Аня, когда Мадима вынимает из ванны сына.

Он несет его в комнату. Даню ставят под лампу, разворачивают к нам спиной. Ребенок фырчит от соплей и воды. У него на спине, там, где лопатки, два одинаковых, симметрично расположенных белесых треугольника. Похожих на давно зарубцевавшиеся раны.

— Конечно, такое у них от болезни бывает, — скромно говорит Аня, — но он у нас какой-то ангел-хранитель.

— Вот они… — Мадима прикасается пальцем к следам на спине сына. — Как будто вот так вот взяли их и обрезали…

— А это про меня в газете напечатали, — Аня забирается на диван и показывает на газетную вырезку в рамке. — «Почему учительница физкультуры шьет кукол?» — читает она. — А я же на заказ шью. Они у меня сейчас все проданы.

Проведя с ней полдня, я догадываюсь, почему она таким голосом говорит. У нее депрессия — от страха за своего ребенка. Голосом она перекрывает ей дорогу наружу. Не хочет, чтоб видели: она ж пацанка!

— Мы всегда понимали, что он у нас особенный, — спешит она, когда мы обуваемся. — Когда ему было полтора года, он сбежал из садика. Да! Вот когда все после сонного часа пошли гулять, он открыл дверь, вот хватило у него сил! Нянечка куда-то отошла, воспитательница недоглядела, и его нашла крестная — она опаздывала на работу, шла через другой квартал, а он в это время переходил четырехполосную дорогу. Я звоню брату в тюрьму, вся в слезах: «Саш, вот так и вот так!» А он говорит: «Блин… у нас тут стенд висит „Склонен к побегу“. В детском саду тоже такой нужно повесить».

В Каменске-Уральском дороги слякотны и непроходимы. Здесь можно гулять, только выбрав клочок сухой земли и остановившись на нем. Здесь много пространства, не занятого блочными однообразными домами. Чувствуется каменная пустота. Можно подумать, когда-то тут был сплошной камень. Потом пришли камнерубы и там, где порода была мягче, стесали ее, укатали грязью. А из каменных рельефов, не взятых топором, сделали дома. Потом сюда пришли русские люди, зажили, заработали, задышали каменной пылью.

Нам навстречу постоянно попадаются люди с колясками и маленькими детьми. Тротуары, слившиеся с газонами, густо засыпаны мелким мусором, словно над городом регулярно идет дождь из окурков и пивных крышек. Здесь можно только стоя думать о своем, а при ходьбе нельзя: ты постоянно ищешь ногами дорогу, обходишь грязь, мутную воду. Мы в центре города, и мне страшно подумать, каковы его окраины. выходит молодой человек в свитере. Узкий, как Аня.

— Саша, — представляется он и уводит нас на кухню, где весело горит свет, перебивая мутный полдень. Саша — это брат.

Фотокорреспондент «Русского репортера» Оксана выкладывает на стол рис, морскую капусту, рыбу и имбирь для роллов. На полу черно-белый ковер. На нем лежит кот, слившийся с ворсом по цвету. В углу холодильник с веселыми магнитиками. Над раковиной обои с крупными подсолнухами. Тесно.

Саша садится на стул у кухонной двери. Аня в широких легких шароварах — напротив него. Ламповый свет падает на их светлые макушки, вышибая из брата и сестры схожие черты и бросая их нам в глаза. Одинакового цвета волосы, одинакового цвета глаза, одинаковые брови и носы, одинаковые черепа.

— Я вам в телефоне своих кукол покажу, — протягивает Аня телефон.

Листаю фотографии кукол, собранных из каких-то черных тряпичных сосисок. Из сосисок же сформированы их черепа и лица, смятые в нужные черты и выражения. На усатой кукле-мужчине с лицом Якубовича голубые туфельки.

— Как вам наш город Каменск-Уральский? — спрашивает Саша. — У нас и с парковками проблема, и с детскими садиками.

— А у тебя тоже есть дети?

— Дочь родилась три месяца назад.

— Рано, наверное, у вас в городе выходят замуж?

— Последнее время получается, что да, — отвечает Аня. — Студентки-первокурсницы у меня уже замужем. Причем одна студентка живет в одной комнате — а комната пятнадцать метров — с мужем и сестрой беременной. У нас вообще сложно квартиру заиметь. Наша — съемная. Платим восемь с половиной в месяц. Вот посчитайте: пятнадцать я получаю, восемь с половиной за квартиру отдаю. А если снять дешевле, ну, хотя бы на полторы тысячи, это уже трущобы, там наркоманы, алкоголики.

— Выходишь во двор, а там у подъезда синячье, — дополняет Саша.

— Но я бы не смогла в Москве часами в пробке сидеть: я неусидчивая, ждать не люблю. А здесь у меня все рядышком.

— А тебе здесь кажется что-нибудь необычным? — спрашивает Саша меня.

— Да, русские дворничихи — крупные женщины в платках с настоящими метлами. В Москве их уже не увидишь.

— Люди на завод работать идут, но сейчас там почему-то меньше платят, — говорит Саша и вытягивает перед собой руку. Из рукава белого в частых синих прожилках свитера выглядывает широкая татуировка, практически сливающаяся с вязаным узором. — А труд такой… он действительно тяжелый. Я работаю третий месяц на заводе, пять дней в неделю, получаю зарплату восемь тысяч.

— А что ты там делаешь, на заводе?

— Детали для подводных лодок, для самолетов. Я прихожу, у меня стоят пять станков, я заряжаю в них пруток, и все, смотрю за этими станками — какие детали идут, проверяю брак специальными скобами.

— Тяжелая работа?

— Относительно. Я прихожу и постоянно стою, мне присесть некогда. То есть физики особой нет, но постоянно на ногах. А на КУМЗе… Это металлургический завод. Там и физика, и все нужно. А зарплата такая же. Шесть тысяч я получил за один месяц и сразу уволился. Потом работал неофициально — крыши крыл. Там можно и двадцать заработать, но без спины однозначно останешься. Если бы хотя бы тридцать платили, было бы ради чего свое здоровье тратить.

— За что ты сидел? — спрашиваю я, ожидая, что сейчас он скажет: «За кражу», — а Аня добавит: «Его подставили».

— Подрался с человеком, — отвечает он. — Ну вот, то есть во дворе мы сидели на лавочке с компанией, там девушка моя тоже была, ну вот, подрался и ударил…

— Не рассчитал, — подсказывает Аня.

— Да, и возбудили уголовное дело.

— Сто одиннадцатая, — вставляет Аня.

— Да, тяжкий вред здоровью. Разрыв какой-то брыжейки… И все, и это, — говорит он так же, как сестра: «и все» — высоко, «и это» — низко, обозначая этой короткой фразой завершенность жизненного события — как хорошего, так и плохого. — Мне семнадцать лет было, меня на пять лет упечатали.

— А что с этим человеком, с которым подрался?

— Живой, — басом говорит Саша. Аня смеется. — Все нормально, движется. Аня была моим законным представителем. В тюрьме у нас кипеж был небольшой, она мне помогала: с Митником приезжала, с плакатом стояла: «Не трогайте!»

— А почему? Что с тобой там происходило?

— А меня избивали. По приезде сразу мне травму головы сделали.

— За что избивали?

— Там есть такое понятие — «согласиться с режимом содержания». Если ты заявление подпишешь, то все у тебя будет нормально, а если нет, то тебя будут бить.

— Почему же ты не подписал?

— Потому что для меня… не знаю, — он набирает под свитер воздуха и задерживает дыхание. — Я не считаю правильным, что, когда я иду в столовую, я здороваюсь с инспектором, а когда иду обратно, я снова здороваюсь — с тем же, — в его голосе появляется пруток, натянутый и белый от ярости, по звучанию очень русский. Таким, наверное, в революцию говорили: «Все, ведите меня на расстрел!»

Кажется, в отличие от Мадимы, он не был сломан в тюрьме. Почему, хотелось бы знать. Я отчетливо представляю себе, как его били, как унижали, как доводили до края и как он потом гнул спину на заводе. Представить это несложно, достаточно посмотреть в лицо Ани, сидящей напротив него. Нож в руках Оксаны продолжает работать, равномерно ударяясь о разделочную доску, как будто отсекая от брата и сестры то плохое, что было. «И все… и это…» — работает нож, но сонные хрипы Дани из комнаты возвращают отсеченное обратно.

— Но ты мог бы поздороваться, чтоб тебя не били, — произношу я. — Что в этом такого, ты же просто желаешь человеку здоровья?

— Я мог с одним и тем же инспектором раз двенадцать за день здороваться. Ладно бы просто здороваться, а так горло приходилось драть. «А! Здравствуйте!» — тихо кричит он.

— Унизительно, да?

— Да! — с напором отвечает за него Аня. — Они же нарушали его права. Они могли его при мне ударить, пнуть.

— Ладно бы ко мне подошел начальник колонии и сказал: «Слушай, Кухаенков, давай-ка ерундой не занимайся, подпиши ты это заявление и иди крась забор». Я бы подписал. Но нет, они морально убивают.

— Убили?

— Меня после приезда сестры не трогали больше…

— Что ты чувствовала, когда видела, как твоего брата пинают? — спрашиваю Аню.

— Как бы правильно слово найти…

— Обиду, — отвечает Саша, сам через комок обиды в кадыке.

— Я, наверное, больше боялась за него… — задумчиво говорит она. — Что он еще более озлобленным выйдет. Его посадили в таком состоянии, он вот такой вот — как ежик, — она протягивает к Саше руку с блестящими ногтями и отдергивает ее, словно напоровшись на колючки.

— Меня в изолятор сажали и не давали есть.

— А я сразу бежала к уполномоченному по правам человека. Мне приходилось ко всем обращаться за помощью, кричать, чтоб помогли.

— А сейчас я не могу устроиться на работу: везде резюме надо отправлять и там указывать, что находился в местах лишения…

— А Диму на работу я устроила… У нас папа умер, когда Саше было десять лет, мне — пятнадцать. Маме приходилось работать на нескольких работах, Саша был везде со мной. Он совсем малявкой был. Мы в одной компании втроем всегда были — я, Саша и Дима. Они потом в одной камере оказались.

— Да, Дима такой говорит: «О, Кухаенков! Давай сеструхины фотки!»

— Он тебя защищал? — спрашиваю я.

— Я его! — выпаливает Саша, и они с сестрой смеются. Мы тоже смеемся, становясь похожи на одну компанию, которая решила вспомнить, как все было. Вдруг Саша перестает смеяться.

— Я сначала, конечно, боялся за сестру, когда понял, что они с Димой поддерживают отношения. Говорил: «Найди себе нормального парня». А потом вижу: у них все хорошо, он не бросает ее в трудный момент. Нормальная у них семья… Хорошая… А еще она раньше стриглась короче, чем я. Она стояла во дворе тюрьмы, один товарищ идет, увидел ее, видимо, подумал, освободили меня или че. И кричит: «Сухарь!» — так меня называли из-за того, что я очень худой. Протягивает ей руку, она — ему. Он: «Ну ни фига себе, Сухарь, маникюр у тебя…»

— А что ты чувствовал, когда узнал, что Даня болен? — останавливаю я веселье.

— Я? — Саша втягивает голову в плечи. — Я… обиду…

— На кого?

— Я не знаю, как правильно выражаться… Мне за сестру было обидно… Почему именно ей это досталось?! У наркоманов, у пьяниц рождаются здоровые дети. А тут она — занимается спортом, и у нее родился ребенок… с какими-то отклонениями. Я не нахожу этому объяснений. Почему это произошло?!

— Я не знаю… — говорю я.

— Принять его болезнь — я принял, конечно, — Саша говорит о болезни Дани так горячо, как не говорили о ней ни Аня, ни Мадима. Кажется, что в этой семье именно он — рупор настоящих эмоций. — Я принял, потому что это мое, родное… Как мне родное не принять?! — произносит он, а Аня встает и уходит в комнату. — Просто обидно… Знаете, что обидно? То, что пишут в соцсетях. Аня обратилась за помощью, а ей написали: «Да зачем вообще такой ребенок нужен? Проще задавить!» Проще убрать такого ребенка, чем… — продолжает он говорить, а нож — работать, отсекая каждое слово, — чем такое дорогостоящее лечение. Лучше его выделить на лечение других детей, которые смогут выздороветь. А такие дети… они просто не должны жить… смысл… этим детям жить, если они в оконцовке… ну… если они… если больше вероятности, что они погибнут…

Возвращается Аня. Садится напротив Саши на табурет.

— Вот такие вещи обидные писали… — устало говорит Саша, словно, пока он говорил, в его душе случился переворот.

Теперь они молча смотрят друг на друга — члены одной маленькой семьи. Повернутые друг к другу одинаковыми лицами. Она на него — с любовью и жалостью. Он на нее — с обидой. А еще мне, к сожалению, понятно и другое: не соприкоснись он с этим крупным, постоянно хрюкающим ребенком со следами обломанных крыльев на спине, он, может быть, написал бы в соцсети то же самое — что не надо тратить на Даню триста тысяч в неделю. Что, может, лучше построить новые детсады… Парковки… Повысить зарплату парням на заводе. Но Даня к нему прикоснулся, и он на всю жизнь начал думать по-другому.

— А ты… — я прочищаю горло для этого вопроса. — А вы… а ты думаешь, почему государство должно спасать таких детей?

— А он же… а он же по-любому уже есть… — говорит Саша. — Такое существо маленькое. Спасать его по-любому надо — сделать все возможное, чтобы оно прожило столько… сколько у него получится прожить… Он радуется, когда я прихожу, сразу на руки прыгает: «Саха! Саха!» А жену мою Лена зовут, а он все равно: «Саха и Натаха!»

— Как вы с женой познакомились?

— А мы в детстве в одной компании дружили. Но я к ней не проявлял интереса, еще не знал, что такое любовь. А потом, когда я вышел, пересеклись на вокзале взглядами — и все, и это… Я ей говорю: «Выходи за меня». А она: «Ты врешь!» А я: «Нет, не вру…»

— А зачем человеку семья? — спрашиваю я, и брат с сестрой переглядываются.

— Я, как и сестра, затрудняюсь с этим ответом, — говорит он. — Наверное, род свой продлить. Наверное, для этого…

— Но смотри, Саша, — продолжаю я, окончательно убивая веселую атмосферу. — Аня с Димой продолжили свой род — больным ребенком. И другого пока не планируют. Потому что у них уже есть Даня. Значит, не для того семья нужна, чтоб род продлить… — заканчиваю я, и они снова переглядываются. Нож умолкает.

— Может быть, чтоб не чувствовать себя одиноким? — беспомощно говорит Саша. — Чтобы был человек, которому ты мог бы рассказать о своих бедах, о счастье своем. Разделить с ним все это, — успокоившись, ровно и монотонно продолжает Саша, и кажется, что из него начал разматываться стальной прут голоса. Он выматывает из себя простые смыслы, но почему-то звучат они по-новому. Так, словно для того, чтобы услышать по-новому старые слова, их нужно произнести именно Сашиным голосом, и чтоб кадык равномерно ходил по горлу вверх-вниз, как поршень, словно он, кадык, и есть тот семейный комок, в котором собирается любовь к членам семьи и обида за них.

— Как тебе из Каменска-Уральского видится государство? — продолжаю я.

— Да никак.

— Но если бы не оно, не было бы сейчас у Дани лекарства…

— Да, действительно, когда касается каких-то глобальных проблем, то сразу вспоминаешь о государстве. Я смотрел в интернете про Данину болезнь и понимал, что в принципе от меня ничего не зависит. У меня никогда не будет таких финансовых возможностей. И я понимал, что без помощи государства не вылезти никак. Ну а в плане нас… то есть молодежи… Я думаю, может, время еще не то. Может, не пришло еще время, когда у молодежи будет и хорошая работа, и оплачиваться она будет соответственно…

— Саша… — произношу я, и Аня снова убегает, чтобы не видеть, как я вопросами загоняю ее брата в круг. — Ты сказал: возможно, семья нужна для того, чтобы продлить род. Вот ты вкалываешь на заводе, получаешь восемь тысяч — что ты передашь своим детям? Свою бедность, неспособность дать им образование?

Саша смотрит на свои руки, лежащие на джинсах. Их голубая ткань оттеняет фиолетовые узоры на коже, и они еще больше кажутся продолжением свитера. Потом он смотрит на меня — так, словно я только что изрекла откровение, то, о чем он никогда не думал. И я понимаю, что действительно терзаю вопросами этих людей, в жизни которых все «устаканилось».

— Получается, мы эгоисты… — говорит Саша. — Любой родитель эгоист. Но нет… я не хочу своим детям такой жизни, как у меня. Нет, не хочу, — он мотает головой, и видно, что не сокрушается, а твердо намерен такой жизни для своих детей не допустить.

— А что же делать?

— Я сделаю все! Чтобы они получили образование и могли зарабатывать. И для Дани я сделаю все. Я буду просить. Я буду писать на форумах и у всех просить деньги для него. А еще после того, как Даня заболел, я увидел, что с людьми надо просто общаться, и они сами протянут тебе руку помощи.

— И доброту надо детям прививать, верность, поддержку, — на кухню возвращается Аня, которая из комнаты слышала все. — Наш папа работал шофером. Халтурил. Заработал денег на квартиру. Мне дал высшее образование. Красный диплом — это все родители мои. А его спрашивали: «Ради чего ты надрываешься? Ради чего халтуришь?» Он говорил: «Ради семьи моей».

— А давай в Гугле посмотрим, зачем нужна семья? — шутит Саша.

— Нет, ну понятно, — в тон отвечаю я, — чтоб было кому передать половину своих печалей, у нас же грустная страна.

— Для демографии! — смеется Аня. — А вот нам же государство помогло. До нас одна женщина с таким же ребенком судилась, и им через суд выдали лекарство. Поэтому нам уже судиться не пришлось. Не пришлось показывать государству зубы.

— А разве можно государству их показать?

— Ну, мы же не улыбаться в суд приходим. По федеральному закону наше заболевание внесено в список редких. Если вы это в законе прописали, будьте добры отвечать за свои поступки.

Пока они продолжают шутить, подбирая самые странные причины существования семьи, я понимаю, что государство для этих людей — это пацан на районе. Сказал — сделай. А четко выраженное отношение к государству формируется в тех семьях, которых коснулась беда. Если государство в этот момент помогло, то отношение к нему будет хорошим. Отвернулось — плохим. А если беда не коснулась, то, как правило, — никаким. Только рано или поздно она все равно коснется — у нас ведь грустная страна.

В кухне появляется сонный Даня. Подходит к столу, маяча белыми пятнами на спине. Некоторое время с восхищенной улыбкой смотрит на батарею роллов. Довольно хрюкнув, берет один пальцами. Аня подает ему вилку.

— А еще в нашем городе роллы едят вилками! — смеются они. — Сейчас он все съест.

— Он не несчастный, — говорит Аня, вытирая Дане сопли. — Он растет в полноценной семье, с мамой и папой. Мы любим его, и мы любим друг друга.

Круг замкнулся. Но замкнули его не мои вопросы, а последние Анины слова. В круге этом оказались все члены семьи, которые вместе любят одного, и по отдельности любят друг друга. А с Ани вообще можно писать современный образ российской женщины-матери. Да, у нее узкие бедра и накачанные руки. Она совсем не вписывается в традиционные образы — смиренные жертвенностью своей. Но… суть ее осталось той же, и ангела она родила. Ангела, способного дотянуться до людей в соцсетях своим обрубленным крылом, коснуться их и позвать делать добро. Ведь ангелы, в отличие от людей, не могут выжить без добра и любви. И если так думать, то вопрос «За что ей беда?» отметается сам собой. Ангел был дан ей в благодарность — за любовь.

И если думать так, то все становится на свои места.