Сила трупа Биоповесть
Сила трупа
Биоповесть
Другой мир ждал нас в конце пути,
И мы все еще верим в то, что он есть…
Вот только нам его не найти —
Мы слишком долго пробыли здесь.
Александр Дёмин, «Слишком долго здесь» (1988)
Девять лет своей жизни я работал японским агентом.
Всего нас было двенадцать. Как апостолов. Одиннадцать японцев плюс один русский я.
Ниигата — порт довольно крупный, в него заходят суда почти со всего мира. Из России везут алюминий и лес, а туда увозят, в основном, подержанные автомобили. Из Арабских Эмиратов — нефть и сжиженный газ. Из Китая, Индии, Бирмы — все тот же лес, щепу, цемент, а также соевые-зерновые и прочие элементы народной японской кухни.
Бирма, правда, нынче зовется «Мьянма», но об этом ниже.
Судовой агент — это человек, который отвечает за три вещи. Во-первых, за само судно. Чтобы оно в полной исправности в порт вошло и такое же оттуда вышло. Для этого существует огромный свод технических требований. Если судно начнет разваливаться в самом порту или при выходе, мало не покажется никому: тут тебе и страховки, и неустойки, и прочая ерунда — кто же захочет с этим связываться? Там же миллионы закручены! Не говоря уж об элементарной безопасности на воде.
Во-вторых, агент отвечает за груз. И здесь еще один черт ногу сломит. Весь этот экспорт-импорт, коносаменты, упаковочные листы, растаможка, опять же страховка и прочая дребедень… Шестнадцать огромных отделов у нас одними только грузами занимались, не считая контейнерного терминала.
И в-третьих, агент отвечает за команду — самый непредсказуемый фактор в ежедневной портовой бодяге. Из-за чего меня, собственно, туда и наняли.
Ну потому что представьте: приходят суда из Бирмы, с Филиппин, из России, из Эмиратов, из китаев с Кореями. И все эти морячки, сбрендившие от недельной болтанки в железной консерве посреди океана, от баланды своей национальной, от тоски по дому, от тайного гомосексуализма и черт знает чего еще, — все эти два десятка измотанных мужиков достигают твердой земли. Им абсолютно по барабану, что это за земля — японская, филиппинская или Уагадугу. Им хочется одного: немедленно встать на эту твердую землю — и нажраться, чтобы опять качало, ибо таково их естественное состояние.
И здесь я хочу сказать вот о чем.
Одна из самых горьких ироний моей судьбы — в выборе языка. В последнем классе английской спецшколы на Сахалине я долго колебался, на какой еще иностранный поступать. То ли на испанский — в Одессу к отцу, у них там сильная кафедра была, — то ли все-таки во Владивосток на японский. С одной стороны, я был насквозь «прояпоненный»: все сахалинское детство прошло на самурайских мультиках и фантиках от жвачки с непонятными тараканами. С другой стороны — я боготворил Гарсиа Лорку с Сервантесом, корриду, Кармен, фламенки-фанданги и прочие испанские страсти. В общем, мотало меня будь здоров.
Решил все момент весьма прозаический: во Владике была военная кафедра. То есть пойди я на испанский — меня уже со второго курса забрили бы в армию. Поскольку, что ни говори, с Испанией мы друзья, а вот с Японией у нас мирного договора до сих пор нет. Стало быть, это «страна предполагаемого противника». А посему в понедельник нам преподавали иероглифы, во вторник — хайку с икэбанами, а в среду мы учили, как взять за шкварник японского солдата, попавшего в плен, и вытрясти из него Главную Самурайскую Тайну: «А ну, гад, признавайся, из какого полка! А также сколько у вас там гаубиц, минометов и бактериологического оружия?» Или, скажем, как сочинять листовки: «Японские солдаты, сдавайтесь в плен, у нас тут лучше, не пожалеете!» То есть врага еще надо было в этом убедить, что само по себе задачка не для слабонервных. Наша мужественная профессия называлась «спецпропаганда», и в случае войны мы автоматически подчинялись Политическому Отделу. А это, сами понимаете, не мелочь по карманам тырить.
Так вот, друзья мои, язык японского допроса — это совсем не то, чем люди между собой разговаривают. Это вообще не разговорный язык. Это сплошные тычки, понукания и приказы, сокращенные до короткого гавканья. «Тэмээ!! Коноярро!!» и прочие междометия, от которых уши в трубочку сворачиваются. Язык наезда, попросту говоря.
И вот мы все это тявканье зубрили, допросы учебные проводили, листовки писали, радиопрограммы составляли. А я думал: «Господи! Двадцатый век кончается! Где, когда, за каким лешим мне пригодится весь этот бред?»
И как вы думаете, где он мне пригодился? Правильно, в японском порту. А точнее — в японской полиции, которая постоянно арестовывала и сажала в кутузку безбашенных русских морячков. За мелкие кражи, пьяные дебоши и хулиганство.
Ну вот представьте: просыпается наш Вася в полиции. И даже не помнит, что ночью перебил окна и вытоптал весь огород какой-то японской бабульке, живущей в припортовом квартальчике. Полицейский ему: «Какого рожна ты это делал?» А он — уже мне, переводчику: «Дык а чё они, с-суки, так богато живут? Ну скажи ведь, братан! Ну зажрались же гады!» А у бабульки, заметим, кроме этого огородика больше и нет ни хрена, она всю жизнь за него выплачивала, а старик ее умер, и доживает она свой век на одинокую пенсию в три несчастные иены.
И тут я прихожу к нему в КПЗ. А он вообще ни черта не соображает: что происходит, где он, как сюда попал… А тут еще самурай в военной форме приперся и гавкает не по-нашему…
Это великая песня, друзья мои. «Интернационал» отдыхает. На подобном «допросе» хочется встать по стойке смирно и молча сглатывать слезы. Слезы боли, ярости и стыда за нашу неистребимую Советскую Родину в одном флаконе. Помните, у Михалкова такая поэма была — про пионера Мишу Королькова, который попал в плен к японцам и не выдал Военной Тайны? «Весь как сморщенная слива и на все на свете зол, сам полковник Мурасива составляет протокол…» Так вот я вас уверяю: сам Миша Корольков плюнул бы этому морячку в его пьяную рожу и утопил в бухте Золотой Рог, спасая страну от позора. Ибо морячок этот наложил в штаны, и в извилине его билась одна только мысль: «Ой, братан, чё хошь скажу, только забери меня отсюда!»
А мне его — вот такого — переводить. И с японской «кичи» вытаскивать, да как можно скорее. Потому что судно завтра во Владивосток уходит, и если он тут застрянет, его придется обратно на самолете отправлять. А это — непредвиденные расходы, очередные документы, включая новый shore-pass для его схода на берег, а также объяснения с Иммиграцией, Губернаторством, Мэрией, местной Службой безопасности — в общем, тотальный геморрой для всего огромного порта…
Или, скажем, как-то утром вызывают меня в полицию. Дескать, взяли троицу русских, нужен ваш переводчик. Приезжаю — сидят. Помятые, морды в синяках. Может, друг друга мочалили, а может, полиция приложилась дубинками. Не важно — да и не жалко уже как-то, честное слово.
Что случилось, спрашиваю. Оказывается, в два часа ночи эти трое придурков проникли в зал ожидания морвокзала. Вообще-то зал ожидания открыт круглосуточно. Чтобы иногородние пассажиры, приехав на поезде вечером, могли дождаться утреннего парохода. Вот тебе кофе, пожалуйста, вот телевизор. Холодно — обогреватель включи… Ага, раскинул тут мозгами сметливый русский морячок — и давай действовать. Обогреватель, который на нашем керосине не работает, — в мешок (здоровые такие мешки для мусора с собой прихватили). Телевизор, который на наших волнах не показывает, — в мешок. Сто двадцать восемь банок кофе — чуть не консервным ножом автомат этот бедный вскрывали — туда же. Да всю эту добычу на родное судно и понесли. Ночью. Втроем. Навьючив аж два велосипеда.
А по всему порту скрытые камеры стоят. К нашим-то давно привыкли. Ну, понятно, взяли с поличным. А поутру — знакомая до боли в висках народная русская песня: «Дык эта… День рожденье у Колюни, ну мы и тово…» Дальнейшие «допросы» излишни.
Отпускали таких. Всегда отпускали — если не сразу, то через сутки-двое. Что с них возьмешь? Штрафы впаяют не им — хозяевам. Издержки, компенсации. Кто-то же должен за все это платить. Сперва заплатит наш порт — это же мы за судно в ответе! — а потом будем всем отделом выковыривать долги из пароходств России. Месяца три такой штраф ползет, а то и полгода. Иногда не доползает. Иногда его вычитают из зарплаты этих придурков. Иногда их там увольняют, но это совсем уж редко. А скорее всего те же самые отморозки приедут снова — к нам или в другие японские порты, на том же судне или на другом.
Живуч русский гопник. Все ему как с гуся вода…
В общем, всякое бывало. Порт — это отдельная планета, такой огромный живой организм. Со своими циклами, рождениями и смертями. Чем я там только не занимался! И роды документировал, и гробы на родину отправлял, и на операциях без наркоза присутствовал, и гонконгских шлюх-нелегалок с поличным арестовывал, и на пару со священником у койки парализованного дежурил ночами без сна (вдруг очнется, последнюю волю успеет сказать)… А еще, помню, переводил человеку диагноз о том, что у него рак мозга и что ему жить от силы полгода осталось. На всю жизнь запомнил эти глаза.
Но, пожалуй, одна из самых странных историй за все мои девять портовых лет произошла в августе 97-го. Да, именно в августе: такую жару забыть трудно. Главный ее герой — не русский, а бирманец. И не матрос, а боцман. И даже не сам он, а его многоуважаемая Душа.
* * *
Об этом судне мы узнали за три дня до его захода. Получили заказ, вставили в общепортовое расписание. Флаг — Бирма, водоизмещение такое-то, 25 человек на борту, пассажиров нет, груз — лес-кругляк, столько-то кубов, заход 21-го, разгрузка 21-го, выход утром 22-го, карантин пройден, лоцман не нужен — ну, и так далее. Все как обычно, работаем дальше.
Однако уже на следующее утро приползла еще одна радиограмма. Внеурочная. На корявом английском языке.
Расшифровывать такие «мессаги» — искусство отдельное. Точно так же, как в советских телеграммах платили по три копейки за слово и экономили на каждом знаке препинания («стапятидесятирублируйте»), морские радиограммы пишут на языке, какого не бывает нигде, кроме как в морских радиограммах. Половина моего отдела и трех слов не могла связать по-английски, но послания с судна в порт и обратно считывались довольно резво. Как любил говорить наш шеф, начальник Агентства, «жрать захотите — прочтете».
В результате недолгих дебатов с коллегами иероглифы на моем мониторе сложились в следующее:
19 авг 07:43 скончался сердечного приступа боцман прошу обеспечить прием тела соответствии добрым опытом морской практики как понял мастер.
«Мастер» по-морскому — «капитан». Это мы проглотили без вариантов. А вот насчет «доброго опыта» и «морской практики» тут же собрали летучку. Ибо здесь, цитируя шефа, «не покуришь — фиг поймешь».
* * *
И вот теперь я хочу, чтоб вы представили мое состояние.
Вообще-то я — обычный русский парень, бывший владивостокский студент. Сбежавший из страны, которой больше нет, на мутной волне ГКЧП. Ну просто смылся оттуда вовремя. Потому что пять лет грыз японский язык — а, простите меня, если границы сейчас захлопнут, кому и за каким лешим я тут буду нужен? По подвалам библиотек средневековые иероглифы ковырять? Да мне двадцать пять, ребята, я жить хочу! А во Владике средь бела дня из автоматов в упор автомобили расстреливают.
Как называется моя новая родина — это я уже там, в Ниигате узнал. И где-то с неделю не мог сказать, откуда я родом, кроме как на японском наречии. Ну просто прихожу однажды на работу, а шеф отрывается от газеты и спрашивает, эдак мрачно:
— А ты знаешь, что твоей страны больше не существует?
— Да? — удивился я, даже с облегчением каким-то. И тут же вспомнил лимоновский рассказ в «Совершенно секретно». О том, как однажды люди мира проснулись и поняли, что весь Советский Союз заизвестковался. — А что существует?
— Теперь это называется «ДокурИцу КОкка КёдотАй».
— О как! — усмехнулся я нервно. Да повторил про себя раза три, чтобы не забыть. И лишь через неделю отследил наконец по радио, что очередное наше безобразие называлось «Содружеством Независимых Государств».
Вот такое ощущение, для особых гурманов. Я уехал оттуда, куда уже никогда не вернуться, — и вернулся туда, где еще никогда не бывал.
— Кто вы по национальности?
— ДокурИцукОккакёдотАевец!
И никаких дальнейших вопросов.
Нормальным японцам, конечно же, весь наш развал Империи пришелся совершенно «не в жилу». Моему шефу было пятьдесят четыре года, и на всякой корпоративной пьянке он страсть как обожал, расползшись пузом по татами, предаться ностальгическим воспоминаниям на глазах у желторотой молодежи. Да, мол, знаем, был у вас Сталин-тиран… Но в принципе, Митя-сан, с русскими почти всегда можно было договориться! Вот, вы знаете, наш порт общается с Россией почти сто лет. Еще при Порт-Артуре мы с вами торговали, и весьма успешно. Врата Небесные! Верните нам советские времена! Мы же там со всеми давно сработались! У вас была система, которая работала по правилам. Пускай эти правила придумывали люди, отмороженные на всю голову, да, — но мы к ним привыкли! Столько лет мы играли с ними в шахматы, а теперь они на той же доске — ксоттарэ! — бейсбол какой-то устроили… Вот вы, Митя-сан, интеллигент, языки иностранные знаете. Может, хоть вы мне расскажете, как играть в бейсбол на шахматной доске?
А как мы в советские времена уважали русского капитана… Это был настоящий хозяин судна! Офицер, который с честью носил свои погоны. А сегодня что? Сегодня за плечами этого офицера громоздится наглая русская якудза, и он — лишь безмозглая марионетка в их волосатых руках! Вы же видели этих орангутангов: «Ка-ароче, кпита-ан, берем еще двадцать тачек, ты поал, да? Плачу за перегон, ни ва-апрос!» Капитан ему: «Да вы поймите, если будет перегруз — нас из порта не выпустят! Есть же техтребования, безопасность, правила погрузки, нормы крепежки груза на палубе…» А эта обезьяна ему: «Чё-т я не поал, мля, кто за поход платил?» А этот ваш мастер стоит и, наверное, думает: «Мой дорогой православный боженька! И это я — капитан российского судна?!»
Я слушал шефа, подливал ему сакэ из фарфоровой бутылочки, прихлебывал сам — и передо мной проплывали каюты, кителя и лица русских капитанов дальнего плавания. Тех, что закончили свои морские академии и бороздили Мировой океан по пятнадцать-двадцать лет, чтобы теперь вот так, обессиленно, сутулиться перед нынешними «хозяевами». А ближе к вечеру запираться в каюте — и в одиночку, буравя остекленевшими глазами линялый вымпел из кумача с бахромой (Капитану сухогруза «Михаил Корольков» — Победителю Социалистического соревнования-1985), нажираться простой русской водки, ибо теперь, после гибели Империи, это единственное подходящее занятие для твоего на хрен кому упавшего офицерского достоинства.
Эй, кэп! А что ты себе, вообще, думаешь? Или забыл, как в 92-м штаны протирал на приморской суше, перебиваясь торговлей запасками к «тойотам» и «хондам»? Или не помнишь, на каком берегу к тебе подошли, дали сразу конверт, а в нем — целых триста долларов? И что другие конверты, потолще, осели в больших деревянных столах на Таможне, в Порту, в Пароходстве? Делай выводы, мастер. Много будешь базарить за безопасность, крепежку и прочую мутотень — найдем другого. Не такого грамотного. Без высшего, без погон. Но зато и потише, и посовременнее. Уж он-то со всеми договорится. И насчет крепежки, и насчет безопасности. И сколько кому давать, разберется без твоих капитанских соплей…
И ведь хрена лысого ты им объяснишь даже то, что японцы, к примеру, взяток не берут. То есть на этом уровне — Таможни, Иммиграции, Порта, госчиновников средней руки — не берут. Ва-аб-ще. Нет, конечно, там, наверху, — дело другое. Там, где вращаются их синтократические миллиарды. Но уж за эти самые миллиарды они построили всех так, чтобы там, внизу — никто, никогда, никому. Идеология, проплаченная с потрохами. Или вы не достойный член общества? Или у вас социальной гордости нет? Ах, вам за дом еще десять лет кредиты выплачивать? И у вас там жена с тремя детьми? Да что вы говорите? А о чем же вы думали, принимая эти жалкие три тыщи долларов от русского мафиозо? А если каждый так делать начнет — вы представляете, во что жизнь вокруг превратится? И что подумают миллионы людей о нашей фирме, департаменте, городе, стране? Так что уж позвольте освободить вас от занимаемой должности. Нам искренне жаль. Вы могли стать уважаемым членом нашего общества. Увы. Мы предоставили вам единственный шанс, но вы его не использовали.
* * *
М-да… Так о чем это я?
Ах да. Радиограмма. «Примите, значит, наш бирманский труп как полагается».
Первое, что должен сделать агент, получив такую радиограмму, — выяснить, как поступать с покойником. Ну то есть понятно, что на родину отправлять. Но, пардон, в каком виде? Прахом или в гробу? Ибо это разные вещи, разный фронт работ — и, ежу понятно, совершенно разные деньги.
Не знаю, открою ли я вам сейчас чью-то страшную тайну, но сегодня на планете Земля не существует единых для всех «добрых правил» обращения с иностранными трупами.
Ведь труп — штука хитрая. Это уже не пассажир, но еще не груз. Ни правила пассажирской перевозки, ни нормы грузового транзита на него не распространяются. Вот если уже кремировали — другой разговор. Оформляй урну с прахом как спецгруз, плати за транзит особого назначения — и предъявляй потом счета бирманскому пароходству. Да в суммах можешь особо не скромничать — уж те-то ребята со страхового агентства в Лондоне по любому больше стрясут.
Но покуда это мертвец, все гораздо сложнее. Все, что с ним связано: документирование последней воли, услуги переводчика, нотариуса, экзотического священника, заказ гроба, вскрытие, хранение, перевозка с борта судна в морг и обратно — в каждом случае требует личного присутствия консула страны покойника или хотя бы его письменного разрешения.
А жизнь под этим небом устроена так, что когда ты звонишь в консульство страны покойника и интересуешься: «Вы консул страны покойника?» — у любого консула тут же находится куча совершенно неотложных дел, из-за которых он ну никак не может прямо сейчас оказать вам необходимую помощь. Нет-нет, позвоните завтра после обеда, а лучше вообще в понедельник, а то у нас три дня подряд национальные бирманские выходные. Да-да, мы уже запросили родителей усопшего, но они живут в далекой деревне, там плохая связь, сами ждем. До свидания.
А на дворе — тридцать градусов в тени. А из морга нашего боцмана уже забрали. И хотя сухой лед в одноразово-полукартонном гробу еще до конца не растаял, из овощного холодильника порта уже потягивает странным душком. Невзирая на весь полиэтилен, которым наши грузчики его в десять слоев пеленали.
И вот он спит себе, безвестный бирманский боцман, вечным сном среди контейнеров с соей и папоротником — и, ни пальцем не шевеля, «наматывает счета». За хранение на «спец-складе», за ежедневные радиограммы Япония-Бирма-Великобритания. Но главное — за простой мьянмарского лесовоза в японском порту в ожидании директивы: то ли домой уходить, то ли дожидаться останков бедного соотечественника (не мог недельку спустя помереть, черт бы тебя побрал) в любом надлежащем виде.
* * *
Через четверо суток, когда пот уже окончательно заливает глаза, вонь на складе становится невыносимой, а сумма всех неустоек граничит с месячным доходом нашего агентства, — шеф с победным видом кладет на мой стол очередную радиограмму.
— Мьянма сказала «кремировать»! — радостно объявляет он, потирая пухлые ладошки. — Собирайся. Поедем жечь.
* * *
И тут я вам вот что скажу.
Для любого нормального капитана взять покойника на борт — пострашнее, чем смертный грех на душу. С одной стороны, это можно понять. О том, как болтаться неделями по морю с двадцатью живыми алкоголиками и одним мертвецом на борту, можно снимать «ужастики» позабористее любого Спилберга. И я уверен: если когда-нибудь напишут десятитомную энциклопедию «Суеверия профессий мира», одних только моряцких страшилок там наберется тома на три.
На моей же памяти гроб с телом возили по морю один-единственный раз. Году в 96-м это было.
Прирезали у нас в Ниигате сахалинского морячка. Видать, свои же, «морские» поработали. То ли пьяная поножовщина, то ли разборки вокруг подержанных тачек — бог разберет. В городе только что фестиваль закончился, фейерверки всю ночь пускали, народ гулял до утра. А с рассветом у набережной всплыл иностранный покойник. Полиция сильно копать не стала — японцы не пострадали, и слава Будде. Не фиг деньги японских налогоплательщиков на отлов русской якудзы тратить. Вот и записали: «большое содержание алкоголя в крови», «несчастный случай», — дескать, сам виноват. Дело через недельку закрыли, а тело вернули в порт… Из которого, ясен пень, его судно уже пять дней как отчалило. А вы что думали? Да сутки простоя сухогруза в японском порту на десяток тыщ долларов тянут! Кто все это будет оплачивать? Сахалинское пароходство? Родители — за то, что решили схоронить-таки сыночка по-христиански? Или, может быть, капитан, — ради «чести мундира» и поддержания «морального духа команды»?
Нет, конечно, сначала команда побунтовала, для форсу-то. С русским размахом, эффектно так: «Не найдете убийцу — мы все сходим на берег и самолетом летим домой!» Но уже к вечеру, выпив за упокой землячка, вспомнили, кормильцы, за чем именно в Японию-то притащились. А потому наутро отдали концы — и повезли в родной Корсаков свои полуржавые «тойоты», «мазды» и «лендкрузеры». С ненайденным, заметим, преступником на борту.
Глуп человек. Глуп, алчен и слаб. Это ж рехнуться можно: с убийцей на борту он плавать согласен, а с покойником — ни в какую! Десять безумных дней мы честно пытались всучить труп двадцатипятилетнего сахалинца заходившим в Ниигату российским судам. Одной рукой упрашивали капитанов, а другой — бомбили радиограммами все дальневосточные пароходства от Владивостока до Камчатки. Бесполезно. При слове «покойник» любой мастер понижал голос до интимного бормотанья, вдавливал голову в плечи и прикрывал поплотнее дверь капитанской каюты — чтобы даже слух об этом на борт не просочился.
Разговоры эти не кончались ничем. Отмазка у капитанов была железной. Для того чтобы мастер взял на борт незапланированный «груз 200», нужна особая санкция пароходства. С подтверждением, что страховка такого груза отвечает всем техническим, санитарным и черт знает каким еще требованиям. Эта санкция выползает из чрева российской конторы не раньше чем через три дня с момента запроса. А обычное русское судно дольше двух суток в японском порту не стоит. Замкнутый круг…
И лишь неделю спустя, когда очередная радиограмма в самых жестких формулировках легла на стол главы Сахалинского пароходства, Система крякнула и разродилась-таки указанием: завернуть на Ниигату случайный корсаковский лесовоз, плюхавший мимо нас куда-то на Хоккайдо, с единственной целью: произвести «забор трупа» к родным пенатам.
Посудина прибыла мелкая, старая и ржавая. Никакой проверки на техбезопасность она бы не выдержала. Кастрюль в настолько аховом состоянии такой серьезный порт, как Ниигата, уже лет пять как не принимает. Ладно, на Хоккайдо еще можно — там и требования пониже, и вообще, что с Хоккайдо взять, индейские нравы, мелкий бизнес прибрежного типа, да и с сахалинцами у них уже пару веков свои отношения. Но здесь?
И тем не менее несмотря ни на что, — вот она, сила трупа! — красавец Японского моря Западный Порт Ниигата, крепко зажмурившись от стыда, шаркнул ножкой, распахнул свою образцовую бухту, и дырявый таз с облупившимися буквами «Герой-чекист Николай Смирных» 69-го года постройки пришвартовался-таки к Лесному Терминалу Номер Четыре.
По любому международному регистру, команда такого корыта не должна превышать двадцати трех человек. На «Чекисте» притащилось сорок две небритые морды, не считая капитана, плюс одно лицо женского полу — буфетчица Люся, которую все почему-то называли «стюардессой».
Капитан же, напротив, оказался вполне гладко выбрит, в меру трезв — и как-то уж очень по-деловому сердит. На самом кончике его длинного носа зачем-то громоздились очки, смотреть в которые он старательно избегал как при чтении документов, так и общаясь со мной.
— Значицца так, блин! — строгим голосом начал мастер, едва я поднялся к нему в каюту. Интонацией он сильно смахивал на похмельного профессора Бингера, который преподавал у нас в вузе научный коммунизм, то и дело обзывая студентов «масонскими шпионами» и «пакистанскими лазутчиками». — Оформляем «груз 200»! А это что значит? Правильно, по законам военного времени. Итак, блин! Ваш порт предоставляет нам тело в запечатанном цинковом гробу. Чтобы, значит, полная герметичность — и никаких там, понимаешь…
— Минуточку! — вклинился я. — Здесь это называется «высокотехнологичный саркофаг». Кто платить будет?
— Высоко… чего?! — поперхнулся мастер. — У вас тут что, обычных цинковых не бывает?
— Ну что вы? — пожал плечами я. — «У нас тут» только дощатые, тоненькие. Чтобы сжигать удобней было.
— Сжигать?.. — тоскливым эхом отозвался капитан.
— Ага, — ответил я без единой эмоции в голосе. — Все-японская кремация. Закон семьдесят лохматого года[1]… А если вам лично металлоконтейнер требуется — это уже спецзаказ. Делают два-три дня и берут как за пять деревянных. Плюс еще трое суток простоя и сварщикам за герметизацию. Так на чей счет оформлять будем?
— Ну… Лично мне уже давно ничего не требуется, — мрачно усмехнулся мастер куда-то вбок и задумался на полминуты.
Я терпеливо ждал. Труп на складе и мой шеф в конторе, соответственно, тоже.
— Ч-черт! — вздохнул наконец капитан. — Ладно… Щас, погодите!
Подойдя к двери каюты, он открыл ее, высунул голову в щель и крикнул:
— Колюня! Арсен у себя?.. К капитану!
— Кто такой? — поинтересовался я, пока невидимый Колюня выполнял распоряжение.
— Владелец, — коротко ответил кэп, стянул-таки с носа очки и помассировал пальцами веки. Я решил не уточнять, чем владеет Арсен. В мои прямые обязанности это не входит, а там посмотрим.
— Михалыч! — просунулась в дверь рыжая испуганная голова. — Арсен щас у Люськи. Сказал, шоб ты типа сам зашел…
Мастер скользнул по мне глазами, с неловкой усмешкой матюгнулся, бросил «обождите» и вышел.
Его не было минут двадцать. В капитанской каюте пахло кислой капустой, трубочным табаком и слащаво-китайским одеколоном «Хьюго». Я исследовал полки с русскими видеофильмами (в основном про войну, голых баб и очередных братков), пролистал книжку А.Тополя «Кремлевские жены», впервые в жизни как следует разглядел интерфейс русской «Виндоуз» в залапанном мониторе, прикончил чашку дешевого «Нескафе» и выкурил три сигареты. Последним, на что упал мой тоскующий взгляд, была стопка сахалинских газет рядом с урной у выхода. А точнее — реклама на верхней:
Шоп-туры в Японию!
МУРОРАН, ХАКОДАТЭ, АКИТА
Провоз автомобилей по паспорту моряка гарантируем!
ООО «Арсентуризм».
Вернулся Михалыч еще задумчивее, чем прежде. Медленно подошел к иллюминатору, посверлил глазами наружный пейзаж и фальшивым голосом произнес:
— Красивый порт… Давно в такие не заходил.
Я молчал.
— Ну что, Дмитрий, — продолжал он. — И э-э… давно вы здесь служите?
— Собачки служат, — отчего-то вспомнил я классику. — Я работаю. Семь лет уже.
— Вот как? А сами откуда?
— Родился на Сахалине, учился во Владике… Так что будем делать с трупом, Леонид Михалыч?
— Ну да, ну да, — ответил он вроде бы невпопад, открыл шкафчик в углу и достал початую бутылку армянского коньяку. — Стало быть, земляки… Не желаете?
— Унюхают — уволят! — честно ответил я, хотя именно сейчас бы не отказался. — Спасибо, конечно…
— Понимаю, — кивнул Михалыч и медленно выпил. — За те деньги, что, наверное, платят вам, я бы тоже завязал. На работе, по крайней мере. Ну, это ладно. «Каждому свое»… Так, кажется, говорил ваш Конфуций?
— По-моему, это Геббельс говорил, — поправил я. — Да и Конфуций вообще-то китаец. А мой японский шеф должен через двадцать минут вашим боссам в Корсаков телеграфировать. Там день рабочий кончается, а мы тут с вами иллюминаторы разглядываем.
— Ну да, ну да…
Михалыч прикончил вторую, оторвался от пейзажа — и всем кителем развернулся ко мне. Честно скажу, на пару секунд я залюбовался. Передо мной стоял почти настоящий Советский Капитан. С единственной разницей, которая от него уже не зависела.
— Сколько вы его уже тут… маринуете? — уточнил Михалыч голосом теледиктора Левитана.
— Да уж восьмой день как во гробе.
— Ага! — После второй Михалыч пришел в форму и явно начал нравиться самому себе. — Значит, проблема?
— Проблема? — не понял я. — Вы же его забирать пришли. Вот и забирайте, в чем проблема-то?
— Дмитрий, Дмитрий… — картинно покачал головой Михалыч. — Одно дело зачем мы к вам в Ниигату пришли. И совсем другое — для чего мы вообще в море выходили. Если мы берем на борт труп, то на Хоккайдо уже не заходим, прямиком на Корсаков идем. Соображаете?
Я промолчал. Дверь каюты опять приоткрылась, и рыжая Колюнина голова пробасила:
— Михалыч! Арсен сказал: «И Люське мотоцикл!»
Голова исчезла, дверь захлопнулась, Михалыч даже не обернулся.
— Вот! Слыхали? — вздохнул он, нацепил очки, уселся за стол и начал перебирать документы. — И Люське, блин, мотоцикл… А все почему? А все потому, что в Муроране нас ждал заказ. Классный, скажу вам, заказ! Под него и команду набирали. У нас же постановление новое с февраля. Еще не в курсе? «Каждый член экипажа имеет право провезти без пошлины один автомобиль»… Так что придется брать здесь. Иначе никак!
— То есть… сорок две машины?! — опешил я.
— И мотоцикл, — кивнул Михалыч. — Люди за эти паспорта моряка в очереди стояли и доллары кровные выкладывали. Обманывать уже никого нельзя, сами понимаете. Не те сейчас времена!
— Бесполезно, — покачал я головой. — Я, конечно, не знаю, как там в Муроране, но… Здешняя Иммиграция столько народу на берег не выпустит. Двадцать три «шор-пасса», как положено, и не больше. Чего бы там ваш Арсен наивным людям ни гарантировал. Это во-первых.
— А во-вторых? — прищурился мастер.
— Во-вторых, вы не знаете местной таможни. С таким перегрузом вы из нашего порта просто не выйдете!
— Во-от! — обрадовался Михалыч моей понятливости. — А вы говорите, какие проблемы… Мы же труп-то ваш, вообще говоря, можем и не забирать! Это вы понимаете?
— А приказ пароходства? — посмотрел я на капитана в упор. Тот заморгал, снял очки и перевел взгляд на синее море в иллюминаторе.
— А пароходству, дорогой вы мой, я всегда могу составить рапорт. О том, что японская сторона не обеспечила «грузу 200» должной санитарной безопасности. В результате чего транспортировка вышеозначенного груза оказалась невозможна. Вот так и передайте вашему шефу… Еще кофейку?
Ровно через сутки из Западного Порта Ниигата отчаливало странное судно. Странное по многим параметрам. Его палубы, проходы и трюмы были под завязку забиты полуржавыми джипами, легковушками и микроавтобусами всех мастей и оттенков. Оно кренилось на левый борт, его осадка превышала все допустимые нормы, а к основанию мачты передним колесом вверх был приторочен огромный желтый мотоцикл.
То был самый натуральный корабль-призрак: судно, подобное этому, ни появиться в нашем порту, ни тем более выйти отсюда теоретически не могло. И все же, и все же — несмотря ни на что! — оно отчаливало и медленно уходило за горизонт. Благодаря источнику энергии помощнее любого ядерного реактора. Источник тот находился отнюдь не в машинном отделении, а в простой морозильной камере. В обществе двух разделанных свиных туш и трех контейнеров сухого льда. Звали его, дай бог памяти, Николай. Безвестный сахалинский морячок, умудрившийся после смерти сдвинуть на этом свете больше, чем за всю свою непутевую жизнь.
Два патрульных катерка, каждый на расстоянии километра, отконвоировали «Чекиста» до выхода из бухты — и вернулись к своим делам.
* * *
Вот почему, услыхав о решении «кремировать», и весь наш порт, и таможня, и Иммиграция, и, я думаю, бирманское пароходство со страховыми агентами в Лондоне — все как один вздохнули с нечеловеческим облегчением.
Интересно, как они там в Бирме капитанов выбирают — по росту, что ли? Когда к трапу подогнали похоронный автобус и вся команда вывалила на причал, двухметровый капитан маячил над собственным экипажем, комичный, как Гулливер среди лилипутов. По-английски, хотя и с трудом, говорил только он, остальные лопотали что-то ни разу мною в жизни не слыханное. Сказать, что настроение у всех, кроме шефа, было траурным — значит не сказать ничего. Ни бирманцы, ни я не имели ни малейшего представления о том, что с нами будут делать и как себя при этом вести.
Я до сих пор не знаю, как поступают с трупами в Бирме. Вроде бы тоже кремируют. Все-таки в Бирме, как и в Японии, места совсем чуть-чуть. С другой стороны — люди там в основном тоже маленькие (капитаны сухогрузов не в счет). Так что, может, и хоронят, кто их разберет. Но если-таки кремируют — видать, как-то очень по-своему. Ибо Последнее Бирманское Пожелание в радиограмме звучало более чем конкретно: «Предать огню без совершения религиозных обрядов».
То есть, надо полагать, какие-то свои обряды планировались задним числом. Там, в Бирме. Но не сейчас, не здесь.
Все, что я знал: роскошный автобус с двадцатью бирманцами, моим шефом и мной направляется в муниципальный крематорий. С единственной целью: получить под японскую расписку урну с прахом бирманского боцмана — и вручить сей объект капитану его же судна.
Так. Так. Соображаем. Сегодня пятница. Судно уходит в понедельник. Труп уже в крематории — утром в гробу из морга доставили. А мы теперь туда едем. На автобусе, из порта, в обед. Обедать сегодня я так и не смог, кусок сырой рыбы в горло не полез. Дожить бы до завтра, а завтра суббота. Уже и не верится, после всего… Но все-таки — за каким дьяволом мы премся в крематорий такой толпой? На борту одного кока оставили! Что, втроем с капитаном не унесли бы? Сколько, вообще, весят сухие человеческие кости? Три килограмма? Четыре?
Я смотрел на свои руки и думал. Возьмем мои ногти. Я стригу их… ну, где-нибудь раз неделю. И в целом настригаю, допустим, один грамм. Или меньше? Ах нет, еще на ногах… Там с одних только больших пальцев полграмма набегает. Хорошо, пошли дальше: в году пятьдесят две недели. Значит, полета граммов в год. Стало быть, за всю свою жизнь — дай бог здоровья! — я состригу с себя килограмма три собственных, э-э… костей. А еще ведь выпавшие и удаленные зубы — двадцать восемь молочных, тридцать два коренных. Так, кажется? Не важно. Кто знает, сколько из них останется со мной, когда я умру?.. Но так или иначе, в итоге, с зубами — три кило с лишним? Стоп-стоп… Но это же и есть приблизительный вес моего нынешнего скелета! И куда же он, мой второй скелет, девается еще до моей смерти? Расползается по миру? А еще точнее — по свалкам и канализациям городов и стран, в которых я жил, живу и надеюсь пожить хотя бы еще тридцать лет?
Если бирманцы такие маленькие — они что, настригают и по два скелета за жизнь? Или у них ногти медленнее растут? Я посмотрел на несчастных. Те сидели, вдавив головы в плечи, и в их карих глазах не считывалось ничего, кроме тоски и желания скорее вернуться домой. В свои бирманские иркутски, саратовы или кукуевки, где они отдолдонили пять-шесть классов, а потом поехали в большой город искать работу, и нынче их мамы-жены-невесты с гордостью рассказывают соседям, что вот, наш-то младшенький в люди выбился, плавает аж в Японию на большом корабле… А их младшенького в этой самой Японии вдруг привозят туда, где сжигают другого такого же младшенького. Или старшенького, какая разница. И завтра такая же ерунда может случиться и с ним. И никому-никому ни на каком языке не известно, что со всем этим делать, о бирманский мой господи, спаси нас всех & сохрани, куда нас вообще везут?
И правда — куда? Что вообще такое — японская кремация? Особенно — «без религиозных обрядов»? До этого дня я ни в каких крематориях не бывал. Ни в российских, ни в японских, ни в китайских. И мне даже в голову не приходило, что вот, скажем, у китайцев этот процесс организуется и выглядит совсем не так, как у японцев. А у нас — совсем не так, как у китайцев. О бирманских же крематориях в голове русского человека я вообще промолчу.
Ну, то есть мне доводилось слышать, будто в советских крематориях Смерть возвеличивали через мраморные колонны и прочий гранит-малахит. Если так, интересно, откуда у нас такое — от древних греков? От Веры Мухиной ильфопетровских времен? Или откуда еще?..
Через полчаса наш автобус — с мягчайшими креслами, без единого звука в салоне — пересек черту города и вырулил на горную трассу. Вскоре горы разъехались в стороны, и впереди распахнулось ущелье, в центре которого громоздился полусферический билдинг из стекла, бетона и матово-красного камня.
«Концерт-холл Будокан, — почему-то подумал я. — Вид снаружи». С одной только разницей: из заднего, не видимого для нас крыла будокана в небо рвалась высоченная, метров под семьдесят, труба светло-серого кирпича. Дым, валивший из этой трубы, был таким плотным и белоснежным, что казалось, будто, именно из него получаются самые правильные на Земле облака.
* * *
Мы стояли, задрав головы, и разглядывали этот дым, пока в нагрудном кармане моей спецовки не зазвонил телефон.
— Нет, Митрий! Ты только послушай, какой шандец! — услышал я голос человека, которого знал уже двадцать лет. — Они третьи сутки висят у меня на хвосте!
— Кто? — не сразу сообразил я.
— «Хоан» в пальто! Кто еще, не полиция же!
Та-ак, сообразил я. Этого еще не хватало. Моим «заклятым дружочком» Иосичем заинтересовалась «хоан-кэйсацу» — японская секретная служба.
— Ну а ты что? Прости, дорогой, я не могу долго, мне сейчас бирманские трупы сжигать. У тебя проблемы? Я должен что-нибудь сделать?
— Ой, Митрий! А то ты меня не знаешь? Да я уже best! Я всегда best! А это я так просто, пообщаться хотел… Ладно, сжигай свои трупы. Да подходи в «Тампопо» часиков в семь. Расскажу — обхохочешься.
— Ладно, бэтмэн… До вечера.
Вздохнув, я отключил у мобилки питание и побрел за шефом к огромным стеклянным дверям. Испуганные бирманцы гуськом потянулись за мной.
* * *
Мой однокашник Иосич был самым безупречным водителем из всех, кого я знал. За двенадцать лет вождения в Стране Восходящей Иены он не нарушил ни единого дорожного правила. Этот гениальный алкаш за рулем был педантичен и аккуратен, как нейрохирург.
В субботу-воскресенье Иосич вставал к обеду и выпивал стакан водки. Исключительно ради того, чтобы руки не тряслись за баранкой. А затем сажал в свой старенький микроавтобус меня, еще каких-нибудь русских, оказавшихся в Ниигате проездом, и увозил всех к морю, как можно дальше от людского жилья. Мы выискивали лагуну позаповеднее, спускались по скалам меж сосен к самой воде, садились на песок и слушали море. Изредка — раз в месяц, не чаше — жарили что-нибудь на костре, а уже в сумерках запаливали фейерверки. Все необходимое, включая угли, продавалось в городском супермаркете. В подобном «удобстве» так и чудился какой-то подвох, поэтому обычно мы просто приезжали, садились и слушали море.
На другом берегу, за восемьсот километров от нас по прямой, бился за подобие жизни город Владивосток. Возвращаться в который ни смысла, ни желания не было: там творилось великое черт-те что, и только богу было известно, чем и когда это может закончиться.
Я был уже разведен своей первой женой, а Иосич уже окучен второй.
Я работал судовым агентом в порту и вечерами переводил японские романы, а Иосич снабжал подержанными колымагами русских гостей — от бандитских авторитетов до вузовских профессоров — и пил горькую.
Я выплачивал аренду уже не нужного мне двухэтажного дома в пригороде и колебался, не рвануть ли в Австралию, а Иосич жил у меня на первом этаже, всерьез собираясь получить вид на жительство в Японии, и выжирал по литровой бутылке водки «Сантори» за один календарный вечер.
Я никогда не любил сидеть за рулем, а Иосич пил так, что без колес своего микроавтобуса уже крайне плохо передвигался.
Я был вынужден каждый день с восьми до шести думать и говорить на японском, а у Иосича в салоне был постоянно заряжен CD-чейнджер со всеми альбомами Гребенщикова.
Вот почему мы с ним часто ездили слушать море. Хотя бы и просто вдвоем. Если долго сидеть у моря, начинает казаться, что вот так, как сегодня, будет всегда.
* * *
У входа в крематорий нас дожидалась, согнувшись в поклоне, миловидная японка — девица лет тридцати. Фирменный светло-зеленый костюмчик сидел на ней как влитой. Юбочка, жакетик, пилотка. Белоснежная блузка, узенький галстук. По-хароновски всепонимающие глаза.
Ни на кого не глядя, девица подняла руку в белой перчатке и жестом пригласила следовать за собой. Растянувшись цепочкой — девица, шеф, я, капитан, моряки — мы двинулись по длиннющему коридору с вереницей створчатых дверей из светлого дерева.
— Where are we going? — не выдержал капитан, когда мы прошагали так метров тридцать. По пути нам не встретилось ни единой живой души.
— Куда нас ведут? — перевел я шефу на японский.
— В комнату ожидания, — ответил шеф безучастно.
— То a waiting room, — механически перевел я капитану, не оборачиваясь.
— Waiting? — явно опешил тот. — For what?!
Я открыл было рот для вопроса шефу, но девица вдруг остановилась, повернулась к очередным дверям и раздвинула створки.
— Прошу вас… — мягко пропела она. — Отдыхайте, пожалуйста. Через пятьдесят три минуты вас пригласят.
— Take a rest, — перевел я мастеру. — They’ll come for us in an hour.
И ступил за шефом внутрь.
В Комнату Без Стены.
То был обычный приемный зал с татами, низкими столиками и подушками для полусотни человек. Классическая эстетика «ваби»: дерево, соломенный пол. Запах свежей травы, чашки из глины и прочий контакт с природой. От техно-цивилизации — разве что электрические термосы с зеленым чаем. Картинка совершенно традиционная, когда б не одна деталь. Первый же взгляд прошивал эту комнату навылет — и упирался в глухую скалу.
Самая дальняя стена зала была стеклянной. Полностью — от пола до потолка. А за стеклом, метрах в пятнадцати, от земли в небеса убегала скала. Замшелая скала с водопадом. Вода сбегала вниз ручейками, собиралась в новые ручейки и успокаивалась в прудике у подножья. Живая вода и мертвый камень, беззвучно сливающиеся воедино.
Впрочем, звук в этой комнате все-таки раздавался. Из невидимых динамиков в потолке. Слабыми волнами безо всякого ритма. Невидимая рука в прострации пощипывала струну какого-то очень древнего инструмента. Трррам… Ти-ри-рари-рарам… Плям-плям.
Капитан за моей спиной вдруг громко икнул.
— Пожалуйста, снимайте обувь и располагайтесь, — пригласила девица. — Сейчас начнется кремация. Если что-нибудь понадобится, нажмите кнопку на столике.
Проследив, чтобы все разулись и расселись за столиками на подушках, девица отвесила глубокий поклон, задвинула створки и пропала.
Тири-ра-рам.
Капитан снова икнул. Я налил ему зеленого чаю из термоса. Чай оказался слишком горячим — залпом не выпьешь. Наверное, следовало попросить воды, но жать на кнопку отчего-то не поднималась рука. Взгляд мой зафиксировался на скале с водопадом, и мысли понеслись непонятно куда.
— Ик!
Я представил, как в недрах неведомой печи сжигают человеческое тело. При страшной температуре — градусов в тыщу, не меньше. Чтобы вся жидкость выпарилась, и остался один только прах. Почему-то вспомнились огурец и арбуз, состоящие из воды на девяносто с лишним процентов.
Плям-пау… Тирирам.
Если все мы вышли из Океана, то куда уходим потом? Допустим, завтра на меня, не дай бог, упадет кирпич. И меня точно так же принесут в крематорий и выпарят из моего тела всю воду. Что останется от того, кем был я? Именно я, а не кто-то другой? Пожалуй, только файлы в моем компьютере. Вернее, сразу в двух компьютерах — дома и на работе. Не считая электронных писем и фотографий, разосланных по компьютерам друзей-приятелей в разных странах и городах. Но компьютерная память хранится в чипах. А это же кремний! То есть — песок. Каменный прах моих мыслей, при жизни рассеянный моими же руками по белу свету.
— Ик… скъюз ми!
Пляу-плям.
С одной стороны — так оно, конечно, экономичнее. Ну что такое человек? Тот же арбуз, только с чувствами. Хлипкий, хрупкий, недолговечный. Вечно мается какими-то болячками, вечно из него что-то течет. Это же сдохнуть легче: весь накопленный опыт человечества, хранимый в органике, может в любой момент вылететь в трубу от какого-нибудь метеорита или глобального потепления. А в том же камне это хранилось бы — ну, если не вечно, то уж всяко подольше, чем в стихии воды…
Ик! Тири-ра-рам.
Вряд ли, конечно, бедняга боцман пользовался компьютером. Во что же перейдет его душа за пятьдесят три минуты сожжения? Вот если б его схоронили — тогда он постепенно влился бы в круговорот веществ живой природы. А так?
— Уважаемых родственников и близких господина Ракхайна приглашают для прощания с прахом усопшего в ритуальную камеру номер пятнадцать, — вкрадчиво сообщили динамики в потолке.
— Ик!
Пляу-пам… Тирирам.
* * *
Без четверти семь автобус добрался до центра и подрулил к остановке «Старый город». Я вышел, прошагал еще метров тридцать — и нырнул в один из самых «гуляльных» квартальчиков Ниигаты. Каждую пятницу ближе к вечеру здесь вскипал и пенился до утра маленький вавилон. Юнцы в пролетарских шароварах и трудовых повязках на голове зазывали в кабачки на свежайшие рыбу и пиво. Патлатые студенты-израильтяне торговали с лотков бижутерией, растаманскими фенечками и поддельными «ролексами». Из-под неоновых иероглифов чуть не с каждого поворота улюлюкали электронные ритмы «патинко»[2].
— Миста-а… — вцепился мне кто-то в локоть. Я обернулся, но никого не увидел. И лишь тогда глянул вниз. Крошечная тайка в прозрачно-лиловом, маня пунцовыми губами, поглаживала мое колено и заглядывала в глаза. В нос ударило сладким парфюмом. — Любой массаж, миста-а!..