6
6
В лестничном холле стоял Чарышев. Нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы своей мохнатой куртки, он несколько секунд молчал, чуть искоса глядя на меня. Я соображал медленно. Очень болела голова, и хотелось, чтобы все кончилось хоть как-нибудь, только поскорее. Я отступил чуть в сторону от двери, приглашая Чарышева войти. Он отрицательно покачал головой и сделал приглашающий жест.
— Здравствуйте, доктор Гюнтер, — проговорил он, когда я закрыл стену квартиры. — Вы ужасно выглядите… Простите меня.
— Не прощу, — ответил я.
— Воюете…
— Конечно. Зачем вы все это затеяли?
— Странно, что вы спрашиваете.
— Но вы же ничего не добьетесь! Давлением можно лишь сломать!
— Никакого давления нет.
Я только головой покачал.
Он помедлил, потом пожал плечами:
— Моя работа кончилась, когда в печать пошли первые сообщения. Это было не так просто, поверьте. Редактора отказывались публиковать такой интимный материал, их пришлось… убеждать. Но с тех пор я только жду. Я знаю, чем все кончится, но это произойдет само собой.
— Ему нельзя ненавидеть этот мир! — вырвалось у меня.
— Я знаю, доктор, не горячитесь так, — тихо произнес Чарышев.
— Что вы знаете?!
Он помолчал.
— Это очень странно, но я знаю то же, что вы. По меньшей мере двое нас осталось после той вспышке на солнышке. Кто знает, сколько еще…
Я очень долго смотрел на него, просто не понимая смысла слов.
— Вы не догадывались, да? Я как-то сразу вас почувствовал. А потом не так уж сложно было интерпретировать копии с ваших расчетов на Большом компьютере института…
Я молчал. Он смотрел мне прямо в глаза.
— Знаю, что вы хотите сказать. Но человечество создавало и будет создавать гениев. Никакой гений не создаст человечества.
— Как вам легко…
— Да, — жалко улыбнулся он, — мне легко. Вечная разница между тем, как посылает сына на смерть Родина-мать и просто мать…
— Тогда была война! — крикнул я. А он ответил:
— Всегда война.
— А вы не ошибаетесь?
Чарышев сощурился, с подозрением вглядываясь в меня.
— Я ошибаюсь? — переспросил он. — Я?
Я молчал, пытаясь собраться с мыслями. Голова разламывалась от боли.
— Я сжег нефть? Я отравил химикатами реки и озера, гербицидами и вспашкой — поля? Попробуйте вы разобраться с этим, доктор Гюнтер! Может быть, я рвал водородные бомбы на Моруроа и в Синьцзяне? Я перфорировал озонный экран?
— Простите, — проговорил я.
— Война всегда. Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день идет за них на бой… Избитая цитата, к сожалению.
— Это уже не тот бой, в котором можно рисковать женщиной и двумя детьми! Он не сможет, говорю вам! Нельзя творить из-под палки!
Мне показалось, что Чарышев сейчас закричит. Но, наверное, у него просто не было сил закричать.
— Вы очень устали, — проговорил он ласково и очень тихо. — Вы опять ничего не поняли.
Кровь бросилась мне в лицо.
— Сядьте, доктор, — попросил Чарышев. Не разжимая челюстей, я помотал головой. — Сядьте, — настойчиво попросил он. — Право же, это смешно.
Я опять помотал головой. Он положил руки на спинку одного из стоявших в холле кресел и, приволакивая ноги, повел его, держа перед собой. Кресло плыло над полом, медленно и неотвратимо приближаясь ко мне. Очень хотелось сесть, но я лихо засунул руки в карманы брюк и расставил пошире ноги. Чарышев остановился.
— Ну, потерпите, — сказал он после паузы. — Уже скоро.
— Что — скоро?
Он вздохнул:
— Обратный переход. Сядьте, прошу вас.
Мы долго молчали.
— Там проблема уже решена, — задумчиво проговорил Чарышев. — Неужели вы думали, что я рискну начать работу заново здесь, без всякой гарантии успеть? Я предал бы людей, избравших меня, если бы проявил такую халатность. Не пройдет и двух часов, как мы будем там, обещаю. Я знаю людей, доктор, знаю Соломина. Он не сможет здесь жить. Люди сильны и добры… Только начав все это, я понял, каких замечательных людей нам удалось воспитать. Полвека назад сюда пришла бы громадная толпа бить стекла. А Соломин бы скрывался и всех ненавидел. А теперь они защищают его. Его право на выбор. Все понимают, что человек должен сам совершать свои поступки. Ему можно только помогать. Да и то, с осторожностью величайшей, чтобы не исказить ни человека, ни его действий. Чтобы он быстрее видел последствия, больше думал… Помогать даже тому, что нам кажется ошибкой… как сейчас.
— Все дозволено? — спросил я.
— Да. Жизнь — это познание. Та же наука. Только каждый начинает со своего собственного нуля, неповторимого, как отпечатки пальцев. Ощущение неиспользованных возможностей калечит психику. Человечеству не нужны калеки, которые не ищут и не творят. В сущности, такой балласт был бы теперь непозволительной роскошью.
— Соломин не ошибся, — сказал я. — Перехода не будет.
— Будет, конечно, — ответил Чарышев. — Забота порождает заботу. Человек есть любовь.
Я молчал.
— Там вас, наверное, уже заждались, — вдруг проговорил он.
— Нет, — усмехнулся я. — Там я тоже не нужен. Но не будет перехода! — крикнул я, твердо зная, что не прав.
— Кажется, я был бы этому рад. Идите.
— А вы?
— Я здесь подожду. — Он вдруг улыбнулся странной, беспомощной улыбкой. — Мне, знаете… тоже некуда идти.
Едва войдя, я понял, что случилось нечто очень важное. Марина сидела на диване, безжизненно глядя в сторону Соломина, но не на него. Женька потерянно стоял посреди. Когда я появился, они даже не шевельнулись.
— Как удивительно, — произнесла Марина чуть погодя. — Знаешь, я всегда что-то такое чувствовала. Будто это все как-то… будто это уже не тот ты, по которому я тогда сходила с ума.
Женька оторопело смотрел на нее. Он не этого ждал.
— Значит, и впрямь ненастоящее. Значит, по-настоящему ты нас убил, а это — так. Картон…
— Ты рассказал? — вырвалось у меня. Женька беззвучно шевельнул губами: «Да». Свалил ответственность, подумал я. Отдал выбор ей. И против воли крикнул:
— Тряпка!
Его хлестнула судорога.
— Да!!! Да!!! Восемнадцать лет тряпка! Вытирайте ноги! Всех предал, всех!
И снова стало тихо. От крика звенело в ушах. Марина резко вдруг встала, и сейчас же Женька метнулся к ней, замер, а потом стал падать, как падает в слабом гравиполе веревка, если ее перерезать сверху. Он медленно сломался сначала в коленях, потом в поясе и приник к ногам жены.
Она положила руки ему на затылок и плотнее прижала к себе, голова ее запрокинулась.
— Все, Марина, — жалко пробормотал он. — Все. Не презирай меня. Я правда не могу. Уедем. На твой остров, да? Я помогать буду, аппаратуру таскать, водить катер, вести черновики… все, что скажешь. Возьмем ребят. Они рады будут, я им про остров столько рассказывал!..
— Перестань кричать, — сказала Марина.
Он отстранился от нее, запрокинулся, снизу заглядывая ей в лицо:
— Поедем! Хватит об этом, все будет хорошо, правда!..
— Ну перестань же кричать! — жутко выкрикнула она, прижав кулаки к щекам и даже ногой притопнув, словно в негодовании.
— Да я… я не кричу же… — растерянно пролепетал он.
— Все кончилось, — произнесла она спокойно.
— Марина, какой вы еще ребенок. — Я старательно улыбнулся. — Да ничего не кончилось. Вы просто устали. Ложитесь спать, включите снотвор. Завтра вы поймете, что все к лучшему — то, что вы узнали. Ненастоящее пройдет, настоящее останется.
— Настоящего нет.
— Нет, — вдруг согласился Женька, по-прежнему стоя на коленях. Она вздрогнула. — Знаешь, Энди, нам ведь звонили с Токелау. Ждут, приготовлена секция в коттедже… Заботятся! Кто я на этой планете, зачем?
— Убей нас! — резко сказала Марина. — Убей нас опять!
— Маринушка! Ну чего ты хочешь? Я зову тебя ехать — ты отказываешься, я думаю — ты упрекаешь…
— Чего ты сам-то хочешь? — спросил я.
— Я? Я сам? — Эта постановка вопроса его удивила. Наверное, он давно разучился хотеть сам. Он оглянулся на Марину, ища ее взгляда, но она смотрела в сторону. — Не знаю, Энди. Мне противно и стыдно. И очень тоскливо. Я не могу ни успокоить ее, ни порадовать, видишь? Я хочу, чтобы мне не было противно и стыдно, но как…
— Всегда знала, — брезгливо сказала Марина, — что ты размазня, но настолько…
— Не смейте так говорить! — не выдержал я. — Марина, мы с вами можем беседовать таким приятным образом хоть до скончания века, но не он! Все не так! Вы поддержать его…
— Ах, поддержать! Что же мне говорить, Энди? Спасибо тебе, любимым, бесценный повелитель мой, у тебя не получилось убить меня я детей, случайно не получилось, и других попыток ты не делал! Какой ты добрый! — Она отрывисто, сухо рассмеялась. — Так? Ну нет! — повернулась и почти выбежала в спальню. Стена закрылась.
Несколько минут мы молчали.
Потом Женька подошел к окну. За окном по-прежнему шел дождь.
— Темнеет…
— Ну и денек выдался, — сказал я.
— Осточертели дожди.
— Включи программу.
— Только солнца мне фальшивого не хватало… Там много солнца, Энди?
— Еще нет. Демонтировать колпаки начнут только осенью. От обогатителей дикие ветры.
— Ну конечно. — Он понимающе кивнул и прижался лбом к стеклу. — Еще бы… Да. Тихо-то как… Все ушли.
— Вот и отлично. Хватит криков, надо передохнуть.
— Ко мне больше никто никогда не придет.
— Вот уж это враки. Тот же Иван будет тебе трезвонить по пятнадцать раз на дню. И на Токелау не отстанет.
— Нет, Энди. Он справится… А я действительно уже дубина. То, с вакуумом, — случайность… Видишь, как все связано. Я всех предал и даже не заметил. А всплыло лишь теперь. Что-то перещелкнулось в жизни — и стал не собой. И этим всех предал…
— Никого ты не…
— Всех. И Маришку, и Ивана, и ребят. И даже тебя. Ты бьешься вокруг нас, мучаешься из-за слабовольного дурака, и я ничем не могу тебе ответить. Прости меня, Энди, пожалуйста.
— Не прощу, — сказал я.
Он пошел ко мне, но на полдороге передумал. Двинулся к спальне, но не сделал и трех шагов. Вынул из кармана радиофон, подержал у лица и спрятал обратно. Пальцы у него дрожали.
— Сядь и успокойся.
Он послушно сел и стал смотреть на меня, как ребенок. Он будто ждал дальнейших распоряжений. Я молчал. Я подумал, что мне тоже следовало бы сесть, но тут же сообразил, что встать уже не смогу. А вдруг понадобится? Хотя, собственно, зачем… но — вдруг?
— Энди… Как же мне надо было жить?
— Не кисни. Все пройдет через несколько дней. Видишь, ты же консультировал Ивана, и ничего не случилось. Со временем этот вариант стабилизуется, а ты постепенно будешь наращивать темп, постепенно вернешься в физику…
— Да плевал я на физику.
А за стеной ждал Чарышев. Чего он ждал?
— Все нормализуется, — упрямо и безнадежно говорил я. — Бессонная ночь, волнение — кто хочешь спятит. А пройдет неделя-другая… у моря, Женя! В тепле!
Он не реагировал.
— Что ты молчишь?
— Да вот думаю. Как на твой взгляд, если я сигану с крыши, например, — это ведь все разрушит, да?
Внутри у меня все оборвалось.
— Не знаю, — сказал я. — Никто этого не может знать.
Он задумался. Подпер подбородок кулаком. Прекрасно мне знакомое выражение проступило на его лице — спокойное, пытливое. Женька кончался. Начинался доктор Соломин.
— По-видимому, да, — сказал он рассудительно. — Во всяком случае, это единственный реальный шанс.
— А если — нет? Если просто самоубийство? — хлестко, безжалостно спросил я. — Очередное и уже бесповоротное бегство от ответственности?
На миг он размяк, потом снова взял себя в тиски.
— В конце концов, я об этом уже не узнаю. Даже лучше. Они-то останутся, а меня это вполне устраивает. Трудно, Энди, требовать от меня большего.
— От тебя вообще никто ничего не требует. Все тебя пестуют и лелеют. Даже Марина, на свой лад.
Он покачал головой:
— Да, действительно. Я сам требую. И ничего не получается. Твержу себе: хочу туда, хочу, хочу… А как я могу туда хотеть, когда они здесь. Хоть ногами меня топчи. Но такой, как здесь, я никому не нужен. А там их нет. А здесь я права на них не имею, здесь мне стыдно…
— Что ты несешь? — немощно закричал я.
Он встал, и у меня снова все оборвалось внутри. Несколько секунд он, хмурясь, размышлял, потом лицо его посветлело.
— Придумал, — сообщил он. — Не стану пачкать улицу. Долбанусь в орнитоптере. — Он даже улыбнулся, доставая радиофон. — Одноместный орнитоптер на два часа, если можно — голубого цвета. Ярко-голубого. — Он покосился на меня и просто сказал вполголоса: — У нее тогда был ярко-голубой… Да, спасибо.
Положил радиофон в карман и аккуратно застегнул молнию. Ободряюще улыбнулся мне:
— Знаешь, Энди, мне сейчас так хорошо…
Я молчал. Он пошел к выходу. Завернул к столу, где с ночи лежала фотография сына. Постоял секунду, потом, не взяв, решительно двинулся прочь. И снова остановился.
— Энди! — порывисто сказал он. — Спасибо тебе. Ты на меня не сердишься?
Я отрицательно покачал головой.
— Сейчас поднимусь над облаками… Помнишь, как ты нас в лагерь вез?
Я кивнул.
— Ох, и смешной я был тогда! Смотрю — прямо руки трясутся, в кнопки не попадаю! А ты так здорово вел… Только зря ушел.
Я попытался отлепиться от стенки, на которую опирался спиной все это время. Мне казалось — стенка прыгает.
— Нет-нет, — испугался Женька, — ты меня не провожай, пожалуйста. Сейчас все кончится, потерпи еще четверть часа, я быстренько… только над облаками поднимусь, и все. Марине не говори, ладно?
Я все-таки загородил ему выход.
— Ну, Энди, ну честное слово, — жалобно сказал он.
Он даже не стал меня отталкивать или хотя бы бить. Выждал немножко и аккуратно передвинул. И еще руку мне пожал.
До срока, назначенного Чарышевым, оставалось сорок две минуты.
Когда я вошел, Марина не обернулась. Она стояла неподвижно, глядя в серое сумеречное небо. Лохматые тучи бежали быстро и низко. Наверное, она смотрела на них. А я смотрел на нее, зная, что вижу в последний раз. Я очень хотел позвать ее, но это было не нужно. Она так и не обернулась. Что-то мгновенно сместилось вдруг, стало темно, я понял, что лежу под одеялом, почувствовал, как это странно и чудесно, когда не болит голова, — и раздался крик. Я вскочил. Крик нарастал. Я бросился туда, споткнулся во мраке, и вдруг стало тихо — Соломин, длинный, тощий, сутулый, выбросился, как из ада, белеющей тенью. Он налетел на меня и тоже упал.
— Энди… — прохрипел он перехваченным от ужаса голосом. — Энди…
— Ты что это? — спросил я обеспокоенно и удивленно.
Он поднял ко мне узкое, меловое лицо.
— Энди, — бормотал он, успокаиваясь. — Энди. Энди. — Он глубоко вздохнул. — Энди… — обессиленно прошептал он.
— Сон, что ли, страшный? — спросил я.
Он поднялся — бледное привидение тягуче, неспешно вздыбилось из бездны.
— Сон, — сообщило оно. — Такой сон.
— Утром расскажешь. Между прочим, я приехал усталый и спать хочу. Нервы у тебя, однако… Успокоился?
— Да, — процедил он с ненавистью. — А вы эгоист, Гюнтер. Я вам еще не говорил этого? Вы мерзкий, равнодушный эгоист.
— Мне это многие говорили, — утешил я его. — Не ты первый.
— В конце концов, вы перестанете мне «тыкать» или нет? — фальцетом выкрикнул он. — Фамильярность — самая отвратительная вещь на свете!
…В окно лилось фальшивое солнце, заливая комнату ослепительным резким светом.
— Должен заметить, коллега, — Соломин набирал на шифраторе код своего завтрака, — что эта пренеприятная ночь прошла для меня все-таки не без пользы.
— Что вы говорите, коллега? — с восхищением и изумлением ответил я.
— Да. Представьте себе. Видимо, повлияло ваше вчерашнее сообщение об ожидавшемся прогибе метрики, которое я так некстати прервал… Я вел себя бестактно, простите. Нужно будет связаться с Мортоном. Мне пришло в голову, что подобные прогибы, будучи созданы искусственно, при достаточной интенсивности могут завершаться заранее рассчитанными разрывами пространства-времени.
— Что же вы мне ничего не заказали, коллега? — спросил я, идя к синтезатору, в то время как Соломин шел мне навстречу с бокалом молока и порцией столовой массы.
— Еще раз простите, коллега. Я, очевидно, слишком увлекся своими мыслями. Так вот. Если такая операция станет возможной, родится целая наука. Я назову ее хроновариантистикой. Я сохранил самые приятные воспоминания о поре нашего с вами сотрудничества и буду рад, уважаемый коллега, если вы сочтете для себя возможным возобновить его.
— Полагаю, это пойдет нам обоим на пользу, — согласился я.
— Это же самое и я хотел сказать.
— Помилуйте, коллега, — проговорил я и заказал себе стандартный брикет столовой массы.
…Морозная дымка обесцвечивала высокое небо, на западе тихо таял закат. Задорно похрустывал снежок под ногами.
Неторопливо, с достоинством шагая, мы спустились по парадной лестнице института. Соломин, бледный, подтянутый, раскрепощенный, сиял горбатой лысиной, словно нимбом, и охотно улыбался корреспондентам, суетившимся вокруг нас.
— Ну, вот, — сказал он удовлетворенно. — Мы свое дело сделали. Не правда ли, коллега? — Он нагнулся, с удовольствием слепил снежок и, положив на лысину, стал извиваться, стараясь удержать его. Корреспонденты целились объективами. Снежок соскользнул. Соломин засмеялся. — Прорыв, в принципе, возможен, мы это доказали и в этом отчитались. Теперь поедем ко мне, запалим каминчик. — Он галантнейшим образом распахнул передо мною дверцу своего ярко-голубого орнитоптера. Сел за пульт. — А завтра пойдем дальше. Не так ли, коллега?
— Полагаю, именно так, коллега, — ответил я.
Соломин, улыбаясь, поднял оптер к заре. Заснеженный городок канул вниз. Соломин шаловливо погрозил ему длинным суставчатым пальцем.
Запел радиофон. Соломин, не размышляя, дал контакт.
Это был шеф лаборатории слабых взаимодействий Клод Пелетье. Он улыбался восторженной улыбкой.
— Поздравляю вас! — воскликнул он. — Дорогие, дорогие мои Эжен и Энди, то, что вы сделали, — грандиозно! Мне невероятно жаль, что я не смог присутствовать на вашем замечательном докладе, но я и моя юная супруга прослушали все от первого до последнего слова по телевидению, и оба спешим вас поздравить!
В поле экрана появилось счастливое девичье лицо. У меня заломило сердце.
Это была девочка с того стереофото.
Сейчас она завороженно глядела на Пелетье, и не было ей дела до экрана. Она вся будто светилась.
Поблагодарив, Соломин выключил радиофон. Медленно спрятал, аккуратно застегнув молнию кармана; пальцы его дрожали.
Оптер рушился в ночь. Тонкая, прозрачная пленочка зари скатывалась за жесткий горизонт. Лицо Соломина сделалось непреклонным и острым.
— Энди, — позвал он. — То… тогда… был не сон?
— Что? — удивленно спросил я сквозь колючий ком в горле. — Какой сон? Ты о чем?
Он бросил машину вниз. У меня засосало под ложечкой. Дальние тучи рванулись к нам навстречу, мимолетно лизнули стекла сизой мутью и, лопнув, провалились вверх.
— Они живы!! — закричал Соломин, впившись в пульт и все круче ставя машину на нос. — Они живы там, я знаю!
Под нами, дыбясь, распахивались заснеженные леса.
— Ты разобьешься! — закричал я и сам едва услышал себя.
— Не-е-ет! — донесся до меня исступленный визг. — Двух хватит!
От перегрузки потемнело в глазах. Сиденье свалилось с меня; завывая, оптер натужно выровнялся.
Из радианта мчалась белая толща. Все летело мимо, мерцая и рябя, сливаясь в длинные черно-белые полосы. Соломин, озверев, оскалясь, корчился над пультом.
— Почему так медленно, Энди? Почему так медленно?
Что-то мелькнуло возле самого борта, раздался сухой хруст, нас крутнуло, я врезался плечом в стекло. На один миг я заметил позади, в снежной мгле, замершую в падении длинную темную тень, и вот она уже пропала, мы были далеко и летели, летели…