Час негра[30] (перевод Е. Боевской)
Час негра[30] (перевод Е. Боевской)
Воскресенье в Порт-Жантиле
Наступило воскресное утро; и небо, и море спозаранок были точь-в-точь такого цвета, как в погожее воскресенье где-нибудь на побережье Франции, например в Бретани. Мое грузовое судно бросило якорь на рейде; вокруг прозрачная, бледно-голубая, без единой морщинки водная гладь.
Берег представал нам в виде белой полосы песка, за которой виднелись бесконечные стволы кокосовых пальм, а над стволами — пучки листьев, свешивающиеся, словно пряжа с веретена. Еще дальше несколько красных крыш, деревянный мол, пироги туземцев — это и есть Порт-Жантиль!
Это описание, однако, подошло бы к любому порту на западном побережье Африки — к Либревилю, Гран-Басаму, Конакри. Да и ко всем остальным, в общем, тоже. Наше судно шло вдоль побережья и грузило дерево — преимущественно розовое и красное, — предназначающееся для фирмы в Бордо. Капитана я нашел на мостике, он был в пижаме и шлепанцах.
— Вы не сойдете на берег? — удивился я.
— А зачем? В воскресенье погрузки не будет. Советую вам надеть темные очки.
Послышалось мушиное жужжание моторной лодки; спустя несколько мгновений она причалила к выходу на наружный трап. В лодке, которая была буквально до краев полна огромных рыб, сверкающих красным и синим, и устриц величиной с ладонь, а то и больше, сидел один человек, белый.
— Декуэн. Восемь лет каторги, восемь на поселении, — без тени улыбки представился он.
Пожимая протянутые руки, он поискал глазами повара-аннамита.
— Бери все. Отдаю по дешевке!
Капитан уже выставил на стол бутылку «Пикона». Пока Декуэн возился с рыбой, он объяснил мне:
— Бывший каторжник. Как видите, он этого не скрывает. В Габоне уже десять лет. Сперва валил лес. Потом сделался строительным подрядчиком — большинство домов построено при его участии. Пять или шесть раз прогорал. Вдобавок, само собой, не имеет вида на жительство. Сейчас, во время кризиса, стал ловить рыбу… У него не то четыре, не то пять жен-туземок и дом, где кишмя-кишат детишки цвета кофе с молоком.
Поговорив с азиатом, Декуэн вернулся к нам. Одежда на нем была из грубого полотна, грязная и рваная, на ногах насквозь промокшие парусиновые туфли на веревочной подошве. Но главное, я обратил внимание на его бледность, на усталые глаза с желтыми белками, на то, как вызывающе он улыбается, отвергая всякое сочувствие.
— Ваше здоровье!
За пять минут он прикончил всю бутылку «Пикона». Ему заплатили пятьдесят франков за рыбу. У палубного матроса он выклянчил обрывок пенькового каната, у механика несколько болтов. Потом ушел — не пьяный, но понурый, оборванный, с той же недоброй ухмылкой.
Пароходный катер довез меня до края мола; почему-то я по-прежнему упрямо надеялся на лучезарный воскресный денек. В моем воображении роились образы: толпа, выходящая из деревенской церкви после мессы, напротив кафе — длинные столы, уставленные бутылками белого вина, тягучие аперитивы, мальчики и девочки, благоухающие мылом, колокольный звон, разлитый в воздухе.
На мне был шлем, но он не очень-то спасал от солнца. Хоть я и надел темные очки, свет резал глаза. Я искал, с кем бы поговорить. Кругом ни души. Лишь под навесом скучились, как скот в загоне, сотни полторы негров и негритянок. Одежды на них почти не было. Низкорослые, некрасивые, с глазами, полными тоски. Их охранял чернокожий ростом повыше, одетый в полицейскую форму.
— Кто это?
— Рабочие для Либревиля… Поедут на грузовом пароходе.
Позже я узнал: негров ловят в джунглях и заставляют подписывать контракт — я не преувеличиваю! Уверяю вас, достаточно крестика, любой закорючки — и контракт сроком на три года считается подписанным. Негры курили: тростинки, прилаженные к консервным банкам, служили им трубками. Все они были в ранах. Мне сказали, что их десять дней везли по реке, как скот. Они впервые увидели море, увидели грузовой пароход, который тут же стали называть «большая пирога».
Не правда ли, какая экзотика! Полным-полно экзотики, той самой, которую мы находим в книгах и даже в атласах! А какой экзотический запах, едкий, омерзительный… А грязь! А чего стоит сообщение, услышанное мною от врача:
— Девяносто девять из ста — сифилитики. У одного нет двух пальцев на ноге, у другого — руки!
А красные крыши за кронами пальм, замеченные мною с борта корабля? Это обычные дома, такие же, как в парижских предместьях. Разница в том, что здесь никто не смеет отворить окна или хотя бы ставни.
Главная улица? Я имел глупость пройтись по ней в одиночестве. Я исках кафе. Мне было известно, что где-то на другом конце города есть кафе.
Улица представляет собой широкую цементную полосу, проложенную среди песка, такую ослепительно-белую, что без очков смотреть на нее невозможно.
Ни островка тени. Идешь. Обливаешься потом. Затылок жжет огнем. Через пять минут я начал сомневаться, вернусь ли живым. В глазах у меня потемнело. Передо мной мельтешили какие-то расплывчатые тени. Я задыхался, рубаха промокла насквозь, мне было до того жарко, что временами этот жар становился похож на озноб, на обманчивый холодок лихорадки.
Все же я добрел до кафе, дощатого домишки с закрытыми ставнями; внутри был полумрак.
Недурно, не правда ли, для деревенского воскресного утра?
Столы, стулья, стойка. Миловидная женщина с подкрашенным лицом, одетая в белое шелковое платье, — стоило ей ступить в полосу света, и я видел, как сквозь ткань просвечивают стройные бедра.
И те же утомленные глаза, что у каторжника утром. Та же вялость, то же безразличие.
— Что вам угодно?
Даже в кафе невозможно снять шлем, потому что крыша здесь — гофрированное железо и ничего больше. Голос женщины лишен выражения.
— До кризиса мы продавали в иной день до десяти ящиков шампанского. Заготовители древесины зарабатывали сумасшедшие деньги.
— Где эти люди теперь?
— Разорились. Занялись другими делами. Один теперь — мясник, другой — страховой агент…
— А те, кто разбогател?
— Спустили все денежки во Франции за полгода, от силы за год — и вернулись сюда.
На светлый прямоугольник двери страшно взглянуть: кажется, что огненные лучи прожигают тебя насквозь. На шелковом платье, под мышками, до самых грудей — пятна пота.
Здесь есть бильярд. К кафе на старом драндулете подъезжают двое и принимаются лениво гонять шары. Оба в пристежных воротничках, при галстуках. Пьют перно большими глотками и медленно, со вкусом хмелеют.
К четырем в кафе набирается человек десять, но все они слишком давно друг друга знают и говорить им не о чем. Они будут пить, уставясь прямо перед собой в полумрак, и заводить граммофон.
Тут же оба местных жандарма. И молодой человек, присланный для работы в фактории. Его наняли в Париже. Но пока он доехал, фактория уже успела разориться.
Здесь есть выходцы из Керси, Алье, Перигора, Шаранты. Едва ли не все они уроженцы небольших деревушек, похожих на ту, расположенную неподалеку от Конкарно, которая теперь особенно часто и упрямо приходит мне на память; забыл, как она называется. Церковь, напротив белое здание мэрии, рядом кафе. Метров через сто — жандармерия, тоже белая. На белой стене кричащими пятнами выделяются два официальных плаката, обрамленных трехцветной полосой:
«Юноши, вступайте в колониальную армию…»
Плакат был заказан художнику. В углу изображена кокосовая пальма, под ней унтер-офицер в ладном мундирчике и голая негритянка — она словно подает ему тяжелую, как спелый плод, грудь…
Африка говорит нам
Мы вышли из самолета; до границы Бельгийского Конго предстояло еще проделать двести километров на машине. Мой попутчик, статный, с мощными плечами и жесткими чертами лица парень, возвращался из отпуска. Туземцы, награждающие всех белых кличками, прозвали его Макасси, что значит «силач».
По обеим сторонам дороги начали попадаться чернокожие обитатели джунглей; видя их, я то и дело просил водителя притормозить или остановиться, чтобы отснять очередной кадр.
— Да что в них интересного? — всякий раз раздражался мой попутчик. — То ли будет дальше!
Мой интерес к туземцам действовал ему на нервы.
— Не изводите попусту пленку. Вот посмотрите скоро на наших негров!
Вздумай я спорить, он бы, пожалуй, взорвался. Когда большая часть пути осталась позади, пришел его черед вглядываться в негритянские лица, а когда наконец мы завидели обнаженного туземца, стоявшего навытяжку у дороги, он высунулся из машины и ответил на его приветствие.
— Вот они, наши негры!
И, радуясь, что снова их видит, он кричал им то же, что они ему:
— Бозу! Бозу!
Вскоре мы сидели на деревенском постоялом дворе. Один из негров, которые встретились нам на дороге, пристально на него поглядывал. Внезапно мой попутчик заметил его, вскочил и бросился к нему.
— О господи! Да ведь это же мой бывший слуга! Когда он ко мне вернулся, на лице у него было удивительное выражение, он растроганно пробормотал:
— Они меня все узнают! Вот они какие, наши негры!
Завершая свои заметки, я думаю и об этом человеке, и о многих других. Говорят, бывшим солдатам, даже тем, кто люто ненавидит войну, случается испытывать глухую тоску по прошлому, вспоминая вечера, проведенные в грязи, под дождем, вечера, полные тягот, когда от голода сосало под ложечкой, когда, дрожа в отсыревших шинелях, они грызли заплесневевший хлеб.
А теперь они мечтают об этом привкусе голода, жажды, холода, усталости, огромного физического напряжения, о соприкосновении с природой в самых грязных, но и в самых сильных ее проявлениях.
Они вернулись к нормальной жизни, но помнят запах мокрой земли, наслаждение от нескольких затяжек, свинцовость век, которые нельзя сомкнуть, хотя сон прокалывает голову тысячей иголок.
Уезжая из Африки, я ее ненавидел. Будучи там, я начал сомневаться в существовании стран, где на пляжах мужчины и женщины нарочно лежат на солнцепеке, где во время поездки через каждые несколько километров можно напиться холодной воды и подкрепиться, причем не консервами; где люди разгуливают с непокрытой головой.
Бывало, зубами скрипишь, припоминая природу в каком-нибудь зауряднейшем уголке Франции!
И вот я дома, природа вокруг истинно французская, и я дописываю эти заметки, любуясь на поля, которые видны из моих окон. И вновь меня охватывает ностальгия. Я вспоминаю того верзилу, высунувшегося из автомобиля, чтобы скорее увидеть своих негров. Имейте в виду, при всей своей силе, при всем своем атлетическом сложении, он мечен Африкой точно так же, как и другие. В нем, в этом великане, все заметней дряблость и малокровие.
Работа его состоит в том, чтобы нанимать рабочих для прииска. Он месяцами пропадает в джунглях вместе с двумя десятками негров, которые его носят. Время от времени убивает буйвола, леопарда или газель. Спит он на складной кровати; чтобы сделать болотную воду мало-мальски годной для питья, пользуется особым фильтром.
Так вот, он вернулся из отпуска раньше времени: он задыхался в родительской квартире!
Встретился я там еще с одним человеком; этот провел в Африке лет тридцать пять — сорок. Он знал отцов и дедов почти всех здешних вождей. При нем приезжали другие белые, прокладывали дороги. Он улыбался, видя, сколько всяких усовершенствованных штучек они с собой привезли: он-то помнит времена, когда не было ни хинина, ни врача, ни уколов от столбняка и сонной болезни.
Он выстоял. Не все же погибают. Есть люди, которые выдерживают все, хотя не принимают ни малейших мер предосторожности — таким не нужны ни шлемы, ни лекарства.
Он оказался настолько устойчив, что за последние пятнадцать лет ни разу не пожелал взглянуть на Европу. Он инженер. Ведет геологическую разведку, разъезжает в старой колымаге. Чуть не в каждой туземной деревушке у него своя хижина, а в хижине — одна или две жены. Всего у него не то шестьдесят, не то семьдесят жен. Когда вечером он приезжает в какую-нибудь деревню, все негры собираются и выходят его встречать.
Сходен с ним и другой белый, француз, фактический хозяин целой провинции, самой болотистой, самой гиблой во Французской Экваториальной Африке. Не имея образования, он приехал без единого су, хватался за любую работу. Теперь он мультимиллионер. Круглый год живет на старом баркасе, на котором приказал соорудить каюту. Ему седьмой десяток. Он хромает. Все тело у него в гнойниках. Тем не менее он самолично объезжает каждый уголок земель, взятых в концессию; сопровождают его повар и несколько молодых негритянок.
Оба они никогда не бывают в городах и пренебрежительно поглядывают на нынешних белых — хорошо одетых, прекрасно снаряженных молодых людей, которые привозят с собой жен и детишек и строят себе в джунглях виллы с ваннами.
Эти двое любят настоящую Африку, беспощадную, жестокую, равнодушную к жизням тысяч людей. Несмотря на все трудности, они приросли к этой Африке, они усмиряли голых дикарей, прятавшихся в джунглях. Их била лихорадка, и никто их не лечил. Они ели бурду, состряпанную негритянками, и в иные дни рады были бы отдать все сокровища на свете за каплю воды.
Эти люди грубы. Когда надо было убивать, они убивали. Но это не мешало им, как моему Макасси, любить своих негров.
Их негры! Это не те негры, которых создали позже с помощью предписаний, школ, судов, денег и спиртного. Речь идет о настоящих неграх, обитателях джунглей, которые по природе своей и добры, и жестоки, как сама природа, и которые инстинктивно признали белых людей богами.
Такие негры, простодушные и коварные, соединяющие в себе доброту и злобу, существуют и поныне. Но вместо людей грубых, способных и колотить их, и любить, как любят проказливых детей — ведь они и есть сущие дети, — к ним посылают юнцов, напичканных книжной премудростью, которым вменяется в обязанность взимать налоги и управлять.
Туземец, одетый в штаны и рубашку, становится рабочим.
Нацепите на него галстук и пристежной воротничок — он превращается в якобы цивилизованного чиновника.
Я спускался по рекам в пироге. В ней гребли стоя двенадцать негров с лоснящейся кожей. Один из них нараспев заводил нечто вроде заунывной песни, а остальные в тот момент, когда двенадцать весел погружались в воду, откликались энергичным двусложным восклицанием, подчеркивавшим их усилия.
По мере того как солнце перемещалось по небу, негры переставляли укрепленный над моей головой навес из листьев, который сделали сами, без всяких просьб с моей стороны. На меня были устремлены двенадцать пар глаз, и под их присмотром я чувствовал себя в безопасности. Это они, мои негры, удержали меня от купания.
— Опасно здесь, белый!
Они сами выбирали места для привалов и ставили мою палатку в удобном месте.
В другой раз я путешествовал в моторной лодке. Со мной был только один туземец, механик, одетый в белый полотняный костюм, с помятым тропическим шлемом на голове. Вы не можете себе представить, каким презрением он обдавал меня, чужеземца. Поскольку по-французски он не понимал, я пытался объясниться с ним жестами. Он смотрел на меня скучающим взглядом, в котором сквозила жалость, потом пожимал плечами.
Шутка ли: ведь это он, а не я, пускал в ход мотор, который так изумительно тарахтел; это он едва заметным движением руки направлял лодку, куда ему было угодно.
Позже я узнал, что, когда мы добрались до места, он презрительно ворчал:
— Зачем он сюда явился? Даже нашего языка — и то не знает.
Я пообещал себе, что расскажу для друзей «Вуаля»[31] множество историй, а сам едва коснулся нескольких случаев, и то мимоходом. Дело в том, что случаи из жизни Африки наполнены смыслом только в тех краях, где они произошли. То, что приключилось на берегах Уэле, не поймут в Габоне.
Мне хотелось бы описать Африку, изобразить ее общий вид.
Но единой Африки не существует. Есть множество разных Африк. Например, Африка специалистов, которые приезжают по контракту, составленному по всем правилам, и в течение трех лет будут жить в таком-то городе на побережье или в глубине страны, сидеть в кабинетах, при галстуках, в пристежных воротничках, не видя никаких негров, кроме служащих да нескольких женщин в пестрых набедренных повязках.
Есть Африка заготовителей древесины, которые поднимаются вверх по течению рек и строят поселки на сто-двести рабочих.
Есть Африка чиновников, служащих, Африка, полная писанины, отчетов и приложений к отчетам. А кроме того, Африка джунглей…
Есть пигмеи, живущие в девственных лесах, на деревьях; их не так давно приручили, и теперь они подпускают к себе белых и даже готовы за кусок соли погримасничать и поплясать.
Африка строящихся железных дорог — молодые инженеры, которые борются со всеми и с собой, ради того чтобы прокладывать рельсы, километр за километром…
И негры, которые покупают себе жен, а потом годами терпеливо, с наслаждением ссорятся из-за козы или мотыги, недополученной в приданое…
А еще есть отравители…
Но существует и нечто общее. Для белых это прежде всего постоянная забота о тропическом шлеме, с которым нельзя расставаться. Это желание напиться холодной воды и хоть иногда съесть что-нибудь неконсервированное. Наконец, это борьба с прогрессирующей анемией и все нарастающей раздражительностью.
Разница только в том, что тех белых, которые живут на побережье, от Франции отделяет какой-нибудь месяц пути, а вот тем, кто оказался в глубине материка, прежде чем увидеть пакетбот, приходится сперва несколько недель путешествовать в типойе, а потом не одну неделю спускаться вниз по реке.
Африка! Покуда вы находитесь там, вы потеете, охаете, еле таскаете ноги и в конце концов проникаетесь ненавистью ко всему на свете и к самому себе. Вы клянетесь никогда больше туда не возвращаться, но стоит вам месяц прожить во Франции — и вас охватывает ностальгия.
Многим непонятно, почему солдаты с тоской вспоминают грязь, голод. Но еще сильнее тоскуют люди по Африке, по изнеможению, вялости, безразличию, в котором они там увязали. Тоскуют по ощущению полнейшей отрезанности: до Франции месяц пути, если не все три. Шкала моральных и материальных ценностей полностью меняется.
На сетчатке глаз у этих людей навсегда запечатлена привычная картина: баобаб или бавольник, который в течение многих лет они видели из окна; пирога с двенадцатью чернокожими гребцами, на которой они раз в несколько месяцев пускались в плавание по реке, или кафе, стены которого выкрашены светлой краской, с вечно опущенными жалюзи, разрезающими солнце на полосы…
Уезжая в отпуск, они объявляют:
— Если найду работу, останусь в Европе!
Но они возвращаются. И дело не в работе, дело в целой совокупности обстоятельств, подчас незначительных, а главное, дело в самой этой среде, вне которой они уже не могут жить.
То, что с ними происходит, не внезапный приступ безумия. Это постепенное отравление. Тех, кто никогда не видел моря, первое купание в нем опьяняет: морская стихия слишком сильно на них воздействует.
Вот так и Африка, сотворенная в расчете на мамонтов и других животных-гигантов, воздействуя солнцем, многообразием жизни, запахами, мухами, бурными реками, джунглями, изматывает человечков, приезжающих сюда со своими чемоданами, помеченными инициалами владельцев, с сапогами и пробковыми шлемами.
Потому они возвратятся в Африку, даром что так на нее негодовали, мечтали о Европе, о родной деревне.
Вернувшись, растрогаются при встрече со своими неграми — полуголыми чернокожими обитателями джунглей, или рабочими, живущими в кирпичных коробках, или клерками в ярких галстуках.
С виду эти негры несхожи. Но все они в душе дети, с той только разницей, что некоторым из них внушили преувеличенное представление об их важности, и они, как избалованные дети, усвоили дурные привычки.
Это не мешает негру-служащему, если у него появились сбережения, съездить к себе в деревню и покрасоваться перед односельчанами, хотя до деревни надо добираться месяц вместе с женой, детьми, чемоданом, в котором аккуратно уложены его великолепные костюмы.
Колонисты героической эпохи, те, что даже не стремятся поглядеть на Европу и живут вдали от городов, уже складывают саги, подобно всем старикам, о минувших временах, когда туземцы ходили нагишом. Те, кто прибыл не так давно, удивленно слушают рассказы об их подвигах, смахивающие на эпопеи.
А не кажется ли вам, что через двадцать лет какой-нибудь белый из Конакри, рассказывающий истории вроде тех, которые я тут поведал, будет выглядеть этаким осколком древности?
Не покажется ли трогательным, устарелым, старомодным нынешний нелепый клерк в сиреневом или фиолетовом костюме, с курчавыми волосами, которые он каждое утро отчаянно разглаживает в течение часа, исполненный простодушия и высокомерия?
Он толкается, садясь в трамвай, и по каждому пустяку пишет письма в Лигу Наций.
Это взрослый мальчик, мальчик в переходном возрасте! Он недавно спохватился, что стал взрослым, и ликует, демонстрирует свою взрослость, во что бы то ни стало желая ее доказать.
В джунглях еще живут негры-младенцы, готовые забавляться старой коробкой из-под сардин и курить всей деревней одну сигарету.
А в городах негры-подростки забавляются галстуками, пишущими машинками и парусиновыми туфлями. Они даже начинают поигрывать в политику, а потом мчатся в деревню продемонстрировать младшим братьям, как много они узнали и сколь многого достигли.
Что такое Конакри? Город-подросток, отроческая нескладность, отроческая прыщавость.
Появилось несколько автомобилей, есть железная дорога, проектируется трамвайная линия — почему бы не покричать о техническом прогрессе? Среди деревянных домов и крытых листьями хижин есть несколько зданий из бетона — разве это не повод для ликования? Всем приходится носить пристежные воротнички — так не пора ли стенать об ужасах цивилизации?
Да нет же! Здесь пока еще, как и в большинстве африканских городов, совершается переход от детства к зрелости. Клерк в костюме из «Нувель-Галери»[32] толкает локтем в бок негритянку, на которой надета только набедренная повязка из травы. Взрослых негров можно пересчитать по пальцам. И совсем немногие из них способны тягаться с белыми.
Не над этой ли благословенной, живописной, переливающейся всеми цветами радуги эпохой будут завтра умиляться поэты?
Ведь завтра негр сменит костюм цвета резеды на черный и, полный достоинства, безукоризненный, будет заседать на международных конференциях. А этот лейтенант-туземец, который так гордится своими галунами и призами за стрельбу, станет, быть может, генералом. И не нашего государства, а своего!
Негры — это подрастающие дети. Нагие жители джунглей завтра нарядятся в набедренные повязки или штаны. Рабочие обзаведутся водительскими правами. Неловкие подростки станут взрослыми.
И чем они помянут нас тогда? Поблагодарят ли за железные дороги, каждая шпала которых стоила человеческой жизни, за банки, которые платят им бумажными деньгами, хотя не секрет, что в хижине бумажные деньги портятся, и неграм приходится менять их на монеты из расчета пять франков к трем?
Сочтут ли они нас благодетелями Африки за то, что мы принесли им спиртное, которое крепче и дороже их пальмового вина, и за то, что мы наплодили повсюду детишек цвета кофе с молоком?
Я уже рассказывал об отпавшем от цивилизации белом, у которого в каждой деревне по хижине. Так вот, он мне сказал:
— Наши негры не умеют считать. Они не знают, сколько им лет. Не имеют ни малейшего представления о том, что творится за сотню километров от их жилья. Но они лучше меня помнят, что происходило тридцать или пятьдесят лет назад. Поверьте, они ведут счет всем ружейным выстрелам, всем ударам хлыста и прочим делам, о которых мне и рассказывать неохота, и передают этот счет из поколения в поколение. Завтра или послезавтра…
И мой собеседник, которому всегда не по нутру были анемичные юнцы, прямо со школьной скамьи приезжающие с набором книг и всяких патентованных штучек управлять колонией, подытожил:
— Да! Африка говорит нам: «Дерьмо!» И поделом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.