Я — романист, а не писатель вообще…[108] (интервью) (Перевод Э. Шрайбер)
Я — романист, а не писатель вообще…[108] (интервью)
(Перевод Э. Шрайбер)
Вопрос. Вы не раз говорили, что многим обязаны Гоголю, Чехову и Достоевскому. Хотелось бы знать, каким образом они способствовали формированию вашего творчества?
Ответ. Прежде всего хочу предупредить, что я — романист, и только романист, а не писатель вообще. Иначе говоря, у меня не критический склад ума, и я не умею писать научные статьи, вести литературные или философские дискуссии. Видимо, у меня преобладает не интеллект, а интуиция. Поэтому в ответах на ваши вопросы будет отражено лишь мое личное мнение в данный момент. Не ждите от меня научной аргументации. Боюсь, что мои ответы покажутся вам довольно туманными или банальными.
Впервые я прочел Гоголя, когда мне было лет тринадцать. Он произвел на меня потрясающее впечатление. В ту пору я еще не знал Фолкнера. Об американском писателе я упоминаю потому, что люблю сравнивать их — оба они воссоздали целый мир и сделали всеобщим достоянием маленький, совсем маленький личный космос.
Казалось бы, что я, подросток, француз (вернее — бельгиец), не имеющий никакого представления о России, не смогу найти в произведениях Гоголя доступную для моего ума духовную пищу: ведь автор описывал совершенно чуждые мне края, нравы и обычаи. Однако он сразу же ввел меня в свой мир, и я словно переселялся из своей комнаты в Россию, приобщаясь в то же время ко всему миру.
Гоголь как бы взял человека таким, каким мы его видим, разъял его на составные части, затем воссоздал на свой лад, и этот заново сотворенный писателем человек делается нам ближе, чем тот, которого мы встречаем повседневно.
Поразило меня (и поражает до сих пор) у Гоголя чрезвычайно редкое для писателя свойство — органическое сочетание комического и трагического, то, что так удавалось Шекспиру.
Вот что я думаю о Гоголе и почему считаю его одним из величайших писателей XIX века..
Вопрос. Ваши герои — тоже простые, ничем не примечательные люди, жизнь которых внезапно и трагически меняется в силу, казалось бы, чисто внешних, порой незначительных обстоятельств. Можно ли считать, что судьба «маленького человека» в современном обществе особенно привлекла наше внимание после чтения Гоголя?
Ответ. Именно этим я обязан Гоголю. Всю жизнь я не искал ни героев, ни подвигов, ни трагических ситуаций, но, взяв самых обыкновенных людей и сохраняя всю их достоверность, не выводя их за рамки привычного существования, стремился придать в то же время героическое звучание их жизни.
Вопрос. А как вы относитесь к Гоголю-сатирику?
Ответ. Как я уже сказал, трагическое и комическое слито у Гоголя воедино. Он не просто отбрасывает все мнимые ценности, но своим хлестким юмором (я не сказал бы, сатирой) доводит их до такой степени нелепости, что они разбиваются вдребезги.
Вопрос. Каким образом вы познакомились с произведениями Гоголя?
Ответ. В детстве, когда человек наиболее впечатлителен, я провел много лет в Льеже в обществе русских студентов. Моя мать держала пансион, и ежегодно к нам приезжали молодые люди. Почти все они были бедны, даже очень бедны. Почти все в той или иной мере участвовали в революционном движении. Они относились ко мне дружелюбно, и я частенько слушал их беседы. Студентов удивляло, что такой желторотый юнец интересуется литературными и политическими спорами. А когда они узнали, что я умею читать (мне шел десятый год), стали давать мне книги русских писателей. Они рассказывали мне о Пушкине и Тургеневе, но больше всего о Гоголе, Достоевском, Чехове и Горьком. Благодаря этой молодежи я соприкоснулся с тем, что называют «русской душой», вернее, складом ума, потому что, когда с утра до вечера находишься в обществе пяти-шести русских, неизбежно приобщаешься к их образу мыслей и жизни.
Много лет спустя я с радостью убедился, насколько полезен был для меня такой контакт.
Вопрос. Кого вы считаете своим «главным» писателем?
Ответ. Чехова. Я не просто восхищаюсь им, а питаю к нему поистине братскую любовь. В его произведениях я нахожу почти все мои замыслы в более совершенном исполнении.
Прежде всего о том, как Чехов видит человека и чему он научил меня. Хотя иногда очень трудно точно определить меру чужого влияния или отграничить его от того, что свойственно тебе самому.
Я считаю, что в литературе Чехов был первый, кто взял человека не как нечто замкнутое в себе, а в его среде, в биении жизни. В произведениях Чехова не только узнаешь персонажей, но и состояния их души — в зависимости от времени года, от отношений друг с другом или с природой, — что придает им как бы третье измерение.
Персонаж Чехова раскрыт всесторонне; автор не пытается объяснить его, но дает почувствовать всю его сложность. При этом в отличие от персонажей большинства романистов герой Чехова сам еще не до конца познал себя и стремится найти себя, как многие из нас ищут свое место в жизни.
Я уже давно убедился, что понимание и познание — эквиваленты любви. То есть если знаешь человека, понимаешь его, то в конце концов начинаешь его любить. Это страх порождает ненависть. Вообще человек склонен ненавидеть то, чего он боится. Проходит страх — исчезает ненависть. Как-то, говоря о Гоголе и Чехове, вы употребили слово, которое мне лично не очень нравится, — «жалость». Я предпочитаю слово «любовь». Гоголь, так же как Чехов, так любит людей, что никогда не осуждает их до конца. Вот почему их творчество гуманно и полезно. Я думаю, что можно достичь гораздо большего для братства людей, стараясь научить их понимать друг друга, чем если преподносить им абстрактные истины.
Вопрос. Какова, по-вашему, роль театра Чехова? Ответ. Меня очень радует необычная судьба чеховского наследия. В 10-х и даже в 20-х годах его имя было почти неизвестно в западных странах. Мне кажется, что вначале даже в России у него не было широкой аудитории. А нынче — если взять только один сегодняшний вечер — его пьесы идут по меньшей мере в сорока театрах мира[109], и, если обратиться к статистике, я уверен, что Чехов окажется одним из самых популярных драматургов. По-моему, его влияние на сегодняшний театр, так же как и на театр вчерашний (как, например, на Пиранделло[110]), не подлежит сомнению. За последние годы я не видел чеховских пьес на сцене, но между 1922 и 1935 годами их ставили Питоевы[111], которые тогда считались одной из лучших русских трупп в Париже. Позднее я видел кинофильмы и телевизионные постановки, которые мне не понравились. Единственное исключение — кинокартина «Дама с собачкой»[112]. Я был председателем жюри кинофестиваля в Каннах, когда этот фильм представили на конкурс. Он привел меня в восторг. Впервые мне довелось увидеть, как на экран перенесены тончайшие нюансы замысла автора.
В кино очень трудно передать атмосферу произведения, ауру, присущую персонажам. Киноаппарат фиксирует лишь контуры, светотени и чаще всего не может передать таинственную жизнь, приданную автором персонажам. Однако в «Даме с собачкой» кинематографисты блестяще справились с ной задачей, и создается впечатление, что перед вами подлинное произведение Чехова.
Вопрос. Что вы думаете о чеховской манере письма?
Ответ. Здесь мы подошли к вопросу, который я назвал бы вопросом литературной техники. Меня восхищает у Чехова полное отсутствие искусственного блеска, нарочито подстроенного эффекта. Он пишет «under key», как говорят англичане, или — если можно так выразиться — в полутонах. Автор вместо того, чтобы дать резкое освещение, всегда остается как бы в глубине, спокойный и мягкий. Именно благодаря этому стилю всеохватывающей простоты (насколько можно судить по переводу) он придает произведению истинную жизнь. Наверно, некоторые читатели иногда думают: «Так написать мог бы и я!» Но как трудно достичь подобной простоты!
Вопрос. В какой мере вы испытывали влияние Льва Толстого?
Ответ. Начну с последних слов о Чехове. Насколько Чехову присущи мягкость, «полутона», настолько Толстой могуч и ослепителен, как наш Виктор Гюго. Меня восхищает монументализм «Войны и мира», а «Анну Каренину» я считаю совершенным романом. Если бы в школе читали курс по истории романа, следовало бы взять за образец «Анну Каренину», во Франции — «Мадам Бовари».
Но мне лично больше нравятся две небольшие повести Толстого — «Смерть Ивана Ильича» и «Хозяин и работник». В них Толстой не стремится блеснуть могуществом своего таланта: видимо, он сам был захвачен описываемыми им событиями, и потому в этих вещах больше ощущается взволнованность автора, чем изумительная техника. Что же касается «Воскресения» — оно почти не произвело на меня впечатления.
А статей Толстого я не читал. Признаюсь, если писатель хочет что-либо доказать, то есть исходит из какой-либо идеи, а не из личности героев, он никогда не волнует меня, ибо я считаю, что художественное произведение должно создаваться почти независимо от его творца. Нельзя заранее решить: «Я буду писать о ревности». Описываешь любовную сцену и вдруг замечаешь, что невольно перешел к ревности.
Большинство произведений Толстого мне не нравится, ибо они написаны в подтверждение заранее избранной автором философии.
Вопрос. Как вы расцениваете значение Достоевского для мировой литературы?
Ответ. Достоевский — один из редких феноменов в мировой истории. Его творчество — явление не меньшего размаха, чем театр Шекспира.
Достоевский был в такой степени одержим всеми человеческими страстями, что он был одновременно чудовищем и гением, гением и безумцем. Это — сгусток человечности, которая вдруг прорвалась в двух десятках романов-шедевров. Достаточно прочесть несколько строчек из любого его произведения, и вам ясно, что автор — феномен. Вот почему каждый человек, независимо от национальности и вкусов, может найти у него нечто близкое себе.
Вам, разумеется, известно, что за истекшее столетие были написаны целые фолианты о том, как следует толковать ту или иную роль в пьесах Шекспира. То же можно сказать и о Достоевском. В его произведениях есть многое, над чем можно задуматься. Каждый читатель находит в его романах пищу для ума и души. Как говорят французы: «Найдется, чем утолить и голод и жажду».
Вопрос: В основе многих ваших, как вы их называете, «трудных» романов лежит внутренний конфликт героев, связанный с их чувством вины перед окружающими и моральной ответственностью перед самим собою. В этих романах, по-моему, особенно ясно ощущается влияние Достоевского. Верно ли, что самый значительный из них «Грязь на снегу», где ставится проблема падения и возрождения человека?
Ответ. Мне кажется, что, если проанализировать произведения любого современного романиста, всегда найдется что-нибудь «от Достоевского», который, как и Шекспир, коснулся почти всех состояний души человека.
Фрейд писал кому-то, что идея психоанализа возникла у него после чтения Достоевского. Без него психоанализ, может быть, и не существовал бы.
Я считаю, что главное у Достоевского — новая трактовка понятия вины. Это понятие весьма сложное, далеко не столь ясное и четкое, как оно изложено в Уголовном кодексе. Оно лежит в основе личной драмы, существующей в душе каждого человека. Многие из тех, кого называют святыми, не стали бы святыми, не пройди они через страшные испытания. Простите меня за банальность и бессвязность, но я предупредил, что мои ответы основываются не на логике, а на личном восприятии.
По возрасту я был слишком молод, чтобы стать солдатом в первую мировую войну, и слишком стар для участия во второй. Следовательно, я не знаю фронтовой жизни. Но я пережил две оккупации и считаю, что оккупация может быть не менее страшной, чем война. На фронте молодой человек действует под влиянием общего патриотического порыва. А в тылу герои живут вперемешку с подлецами. Потому-то и получилось, что те, кого считали храбрецами, оказывались трусами, и наоборот.
Я хотел описать махинации и гнусности оккупации в романе «Грязь на снегу», их воздействие на юношу, полного жажды жизни, идеалиста и циника одновременно, как это бывает в шестнадцать лет.
Вопрос. Когда вы впервые прочли Горького?
Ответ. В детстве. Я любил забираться с книгой Горького куда-нибудь во двор, где мама стирала белье. Особенно нравились мне места, где действие происходит на берегах Волги. Я ощущал запах степных трав, видел плывущие мимо суда, слышал пение птиц. Я упивался этой жизнью до того, что забывал, где я. И еще одна книга произвела на меня сильное впечатление — роман «Мать».
Вопрос. Чем вы можете объяснить, что в ваших произведениях обычно дается образ эгоистичной в своей любви и деспотичной матери?
Ответ. Я мог бы вам ответить, что мать — обычно самый консервативный член семьи. Это ее предназначение, ибо она должна оберегать свое потомство и хранить традиции. Отец ведет менее замкнутую жизнь. Во всяком случае, так было сорок лет назад, когда я начинал писать. Мать являлась монолитной, жесткой опорой семейного очага. Поэтому дети чаще возмущались строгостью материнского воспитания, чем отцовского, которое было мягче.
Вероятно, это поразит вас, но я исхожу из данных полицейской статистики. Всегда говорят о нежной, любящей матери… Так оно и бывает в большинстве случаев. Однако матери чаще, чем отцы, бросают своих детей и чаще истязают их. Для матери ребенок до двух-трех лет — это существо, которое целиком принадлежит ей. Но как только в нем определяется индивидуальность и дитя превращается в маленького человека, мать начинает как бы ревновать его. Ей трудно примириться с тем, что это рожденное ею существо ускользает от ее влияния. Я тоже писал о матерях нежных и снисходительных, даже жертвующих собой. Но и других не меньше — дела этого рода я с интересом читал в полицейских рапортах.
Вопрос. Видели ли вы Горького на сцене?
Ответ. Я видел несколько его пьес в исполнении талантливой русской семьи актеров Питоевых. Они ставили Горького в Париже. Как только театр оказывался на мели — а иногда наступало такое безденежье, что нечем было даже заплатить за электричество! — Питоевы знали, что стоит им показать парижанам «На дне», как полный сбор обеспечен.
Вопрос. Согласны ли вы, что образы «клошаров» в ваших романах напоминают бродяг, обитателей горьковского «дна»? Например, доктор Келлер в романе «Мегрэ и бродяга».
Ответ. В любом крупном городе любой страны существуют люди, не сумевшие приспособиться к современным условиям жизни. По тем или иным причинам они порывают с организованным обществом. В Париже вы увидите их на набережных Сены. У Горького они живут в подвалах или в бараках. В Нью-Йорке — в Бауэри или под присмотром Армии Спасения. В Лондоне — в доках. Это — феноменальное явление. Эти отброшенные обществом люди обладают часто исключительным благородством. Они живут без идеала потому, что слишком стремились к нему и не нашли его.
Вопрос. Читали ли вы кого-нибудь из современных русских писателей, например Алексея Толстого?
Ответ. Да, я читал его, но мало, так как с 28 лет я перестал читать романы и позволяю себе знакомиться только с мемуарами и письмами — от Юнга[113], Черчилля и Хемингуэя до Наполеона и Талейрана[114]. Читаю я не систематически. По существу, я почти не знаю новой русской литературы, так же как и французской («нового романа») и американской.
В литературе США я остановился на эпохе Фолкнера, Хемингуэя, Стейнбека[115] и Дос Пассоса[116].
Вопрос. Были ли вы знакомы с Ильей Эренбургом?
Ответ. Я близко знал Илью Эренбурга в 1933–1935 годах. Одно время мы встречались каждое воскресенье у общего друга — Эжена Мерля[117]. Эренбург упоминает о нем в своих мемуарах. Мерль жил под Парижем, и, так как у Ильи не было своей машины, я обычно подвозил его домой.
Эренбург был очень приятным, несколько странным человеком. Он больше слушал, чем говорил. Сидит где-нибудь в углу, словно его тут и нет, и кажется, что он ничего не слышит. Однако он помнил все, о чем мы говорили… Мне очень хотелось встретиться с ним либо здесь, либо в России. Его мемуары произвели на меня огромное впечатление.
Илья был старше меня на одиннадцать лет. Он знал многих моих приятелей за одиннадцать лет до меня, главным образом художников, с которыми я подружился только в 1922 году: Вламинка[118], Дерена[119], Модильяни[120] и других. Он был близок с ними еще в довоенные годы, а этот период представляет для меня загадку, к которой я снова возвращаюсь благодаря мемуарам Эренбурга.
Не знаю, случайность ли это или преднамеренный выбор, но но приезде в Париж у меня оказалось больше друзей среди художников, чем среди писателей. Даже теперь я почти не поддерживаю связи с писательской братией. У меня такое ощущение, что мне нечего им сказать и что мне будет с ними скучно, чего никогда не бывает в обществе художников.
1922 год, когда я приехал в Париж, был еще великой плюхой Монпарнаса, туда съезжались художники из всех стран мира. На террасах кафе «Ротонда»[121], «Дом», «Куном»[122], говорили на всех языках и целыми днями обсуждали новое искусство. Я стал безвестным товарищем художников, которые были чаще всего старше меня, таких, как Вламинк, уверен, Пикассо, чьим другом я остался до сих пор. Среди них художников многие очень бедствовали, потому что их вещи еще не продавались.
Вопрос. Можно ли в какой-то мере считать Сутина[123] прообразом художника в романе «Маленький святой»?
Ответ. Сутин был самым бедным. Он жил в похожей на сарай мастерской, где-то на заднем дворе. Начав новое полотно, он нередко оставался взаперти по три-четыре дня. Мы всегда недоумевали — ест он что-нибудь в это время или нет?
Для того чтобы написать свою самую знаменитую картину «Освежеванный бык», Сутин купил за бесценок полтуши попавшего под поезд быка. Он работал над ним не отрываясь целую неделю. Можете представить себе, сколько там развелось мух и червей и какой стоял ужасный запах! Но художник ничего не замечал и продолжал писать — это был настоящий фанатик. Для него ничего не существовало, кроме его полотна. А когда Сутин продавал что-нибудь, он клал деньги на блюдо — как в моем романе «Маленький святой». И каждый, кто нуждался в деньгах, приходил и брал себе, сколько ему было нужно. Деньги для него не имели никакого значения. Сутин был художник-идеалист, вроде Ван Гога.
Вопрос. Встречались ли вы с Шагалом[124]?
Ответ. Шагал в то время был известен меньше, чем Сутин, и делал главным образом иллюстрации. Он редко принимал участие в ночных сборищах.
Мне только что удалось купить картину Сутина — вы видели ее в моем кабинете. В то время я мог бы приобрести его картину за 50 франков, но у меня не было их, так же как и у него.
Вопрос. «Маленький святой» — ваш единственный роман, посвященный судьбе художника. Как понимать его название?
Ответ. Мне всегда хотелось описать человека, живущего в мире с самим собой, наслаждающегося душевным покоем. Так вот эту душевную ясность я наблюдал у Цадкина[125], например, и она свойственна, без сомнения, Шагалу.
Они близки друг другу по душевному складу — живут в состоянии непрерывного творческого горения, которое сродни блаженству. Можно сказать, что жизнь омывает их, как свежая вода. У большинства художников, которых я знал, было стремление к этой душевной ясности и покою. Может быть, поэтому они дожили до глубокой старости?
Вопрос. Но ведь «Маленький святой» достигает душевного покоя ценой полного отключения от волнений окружающих, даже самых близких ему людей?
Ответ. А я и не предлагаю «Маленького святого» как идеального человека. В последней главе романа он сам осознает, что черпал силу для своего творчества в жизни и смерти своих братьев и сестер, во всех пережитых ими трагедиях. Для него важно было только его творчество.
А впрочем, не были ли все святые эгоистами, равнодушными к окружающим их людям? Я взял выражение «Маленький святой» именно в этом смысле. Он не был ни настоящим братом, ни настоящим сыном. Он жил в своем внутреннем мире и брал — совершенно естественно, может быть, и бессознательно — все, что ему было нужно, у других людей.
Вопрос. Любите ли вы Пикассо? Какой период его творчества вам больше по душе?
Ответ. Некоторые его произведения меня трогают сильнее, другие — меньше, то же относится и к периодам его творчества. Если бы мне предложили выбрать три его полотна, я взял бы одно — голубого периода, другое — кубистского и третье — современное.
Не знаю, каким будет его место в живописи. Иные видят в нем созидателя, иные — разрушителя. Он настолько демонтировал живопись, разъял ее на мелкие части, проанализировал ее тайное тайных — это человек столь исключительного интеллекта, что мы не можем еще судить о нем.
«Герника», безусловно, шедевр, нечто непостижимое. Это — самое жестокое, самое кровавое и самое страшное изображение войны. А «Голубь мира» — очаровательный символ, которым восхищаются все — и стар и млад.
Вопрос. А как вы относитесь к абстрактной живописи? Ответ. Я имел возможность наблюдать за художниками, начиная с примитивистов и кончая фовистами[126], и до сих пор восхищаюсь импрессионистами, кубистами и экспрессионистами. Но чисто абстрактное искусство мне непонятно. Может быть, это пробел в моем образовании? А вот мои дети любят некоторые абстрактные картины и, кажется, понимают их. Может быть, через 10 или 15 лет они будут воспринимать фигуративную живопись как нечто чуждое им? Абстрактное необязательно бесчеловечно. Есть и абстрактная музыка. Тем не менее она потрясает нас. На самом деле абстрактные художники стремятся достичь создания искусства столь же математического, как и музыка. Что касается меня, то я уже не в таком возрасте, чтобы судить. Слишком поздно.
Вопрос. Кого из старых мастеров вы предпочитаете?
Ответ. Кранаха[127]. В Базеле есть его картины «Адам» и «Ева». Я иногда езжу туда лишь затем, чтобы поглядеть на них. Еще я люблю Джотто[128]. А из художников XIX–XX веков — всех импрессионистов, особенно Мане, Ренуара и, конечно, Ван Гога. Их много. А вот Рублева я не знаю.
Вопрос. Кто ваш любимый композитор?
Ответ. Бах. А из русских — Чайковский. Он напоминает мне импрессионистов — такая же кипучая жизнь, такие же сочные краски.
Но особенно остро я воспринимаю Баха, потому что нахожу у него ту необходимую человеку душевную ясность, о которой только что говорил. Не обладая ею сам, я люблю находить ее у других.
Вопрос. Расскажите, пожалуйста, о ваших встречах со Стравинским.
Ответ. Я хорошо знал Стравинского. Я встречал его в 1925 году и позднее был у него в Голливуде, где он жил со своей очаровательной женой. Этот человек постиг секрет вечной молодости! Мне вспоминается один необыкновенный вечер. Стравинский решил дать концерт механической музыки и выбрал для него самый шикарный парижский театр на Елисейских полях. Никто не понимал, что значит механическая музыка. В этом театре публика всегда во фраках и бальных платьях. Явился весь парижский свет. Оркестровая яма была загромождена какими-то странными аппаратами и органными трубами. Это были только что созданные или усовершенствованные патефоны.
И вот поднимается занавес. Выходит Стравинский. Ему аплодируют. С дирижерской палочкой в руке он становится за пюпитр и нажимает на какие-то кнопки. Ставит пластинку и в такт музыке размахивает дирижерской палочкой.
Зрители сначала переглядываются, покашливаю!. Затем начинают свистеть и под конец возникает драка.
Я был тогда с Жаном Кокто, Жоржем Ориком[129] и другими. Разразился колоссальный скандал, закончившийся для нас в полицейском участке.
Оказывается, Стравинский просто хотел показать, какое место может занять музыка в жизни каждого человека благодаря прогрессу техники и появлению радио. Ведь в ту пору иметь у себя в доме патефон и радиоприемник считалось дурным тоном.
Вопрос. Каких русских артистов вы знали?
Ответ. Я был знаком с Павловой — обаятельной и хрупкой. Кто видел балерину в ее уборной за десять минут до начала спектакля, мог бы дать голову на отсечение, что у нее — такой воздушной — не хватит сил дойти до сцены. Но едва появлялся режиссер, она вставала, шла за кулисы, и стоило ей выйти к зрителям, как она превращалась в огненный вихрь.
Вопрос. Вы любите балет?
Ответ. Я даже написал один, но о нем не расскажешь. Тем не менее я не был балетоманом, я хожу на балет довольно редко, так же как и в театр. Все это для меня слишком отвлеченно, несмотря на красочные декорации, освещение, присутствие людей, которые танцуют. У меня есть потребность в более конкретном искусстве. К тому же я считаю, что романист — человек, создающий персонажей, не должен поглощать слишком много искусства, так как искусство — это уже кем-то осмысленная человеческая жизнь. Я большему учусь в бистро, чем в опере, которая для меня роскошь. Я еще недостаточно удовлетворил свой голод по людям во плоти и крови, чтобы поглощать образы, уже переосмысленные другими.
Вопрос. Как вы познакомились с Луначарским?
Ответ. Мы встретились в Париже. Мой друг Жемье[130] был уполномочен нашим правительством показать Луначарскому столицу Франции. А я довольно хорошо знал ночной Париж. Луначарский приехал со своей женой-актрисой, очень красивой и элегантной женщиной. Я познакомил их с Жозефиной Бекер[131], и мы провели вечер все вместе.
Потом я встречался с Луначарским еще три-четыре раза. Кажется, он был первым советским министром, приехавшим во Францию. Это было примерно в 1924–1925 годах. Он произвел на меня впечатление человека высокой культуры, эмоционального и тонкого.
Вопрос. Собираетесь ли вы вновь в Советский Союз?
Ответ. В 1932 году я плавал по Черному морю от Одессы до Батуми и дал себе слово повторить это путешествие. В 1965 году я действительно повторил его с моими детьми и внуками. Я нашел в городах, где побывал в первый раз, значительные изменения, они разрослись, сохранили свое своеобразие, оно стало даже более ярким, более ощутимым. Я не видел ни Москвы, ни Ленинграда, но надеюсь ликвидировать этот пробел. Правда, мне это довольно трудно, так как каждый год так короток! Ведь я отец семейства, и моя работа три раза в году прерывается каникулами — пасхальными, рождественскими и летними. В промежутках мне приходится не только писать, но и заниматься делами, принимать журналистов, представителей радиовещания и телевидения.
Поэтому боюсь, что мне будет трудно выбрать время, достаточное, чтобы посмотреть в России все, что мне хотелось бы увидеть.
Вопрос. Сколько романов вы пишете за год?
Ответ. Вначале я писал по шесть романов в год, затем — пять, а теперь чаще всего пишу не более трех. Зато последние мои вещи более компактны и лаконичны… и требуют от меня большого физического напряжения. Я пишу очень быстро, в состоянии такого нервного подъема, который могу выдержать не более нескольких дней.
Как правило, первый в году роман я пишу примерно в феврале. Это роман «полутрудный», типа «Поезд из Венеции». Затем наступает время школьных каникул, и по окончании их я пишу то, что про себя называю «роман-трагедия», очень напряженный и трудный. И наконец, в ноябре, когда дети готовятся праздновать рождество, я сажусь за очередного Мегрэ. Это гораздо проще.
Вопрос. Не кажется ли вам, что вы недооцениваете свои романы о комиссаре Мегрэ?
Ответ. Этого я бы не сказал. Для меня романы о нем то же, что для художника эскиз с натуры. Вот, взгляните на эту картину Дерена. Он сделал этюд на природе, возле Антиба, а вернувшись в город, написал по нему картину на холсте, маслом. Для меня Мегрэ — нечто вроде наброска.
Композитор, устав от симфоний, отдыхает, сочиняя песни. Так достигается большая свежесть, больший оптимизм, легкость, а композиция играет меньшую роль.
Вопрос. Обычно читатели знакомятся с вашим творчеством прежде всего по циклу романов о Мегрэ?
Ответ. Всякий раз, когда в какой-нибудь стране возникает интерес к моим книгам, я советую начинать с Мегрэ, затем перейти к психологическим романам, а затем снова вернуться к Мегрэ, и так далее. Думаю, что так будет и у вас. Это дает читателям возможность познакомиться с обоими жанрами, в которых я работаю.
Вопрос. Тема «молодых» проходит красной нитью через ваше творчество — и в психологических произведениях, и в цикле Мегрэ. Считаете ли вы неизбежным конфликт между старыми и молодыми, между отцами и детьми?
Ответ. На это можно ответить одной фразой: будь родители так же требовательны к себе, как к детям, суди они себя так же, как детей, — было бы гораздо меньше трагедий детства. Говоря «родители», я имею в виду «общество». Несомненно, у молодых людей должна быть своя жизнь. Именно в таком духе я воспитываю своих детей. Никто не может знать, каким будет мир через тридцать лет. В газетах часто предсказывают перевороты в науке, медицине, политике, государственном строе и т. п. Так вот, наши дети должны быть готовы к тому, чтобы жить не той жизнью, какой живем сейчас мы, взрослые, а той, что настанет позже. Через тридцать лет нас уже не будет, а они останутся. Значит, они и должны подготовить себя к грядущей жизни.
Мне кажется, что это их и тревожит. Ведь все группировки, о которых столько говорят — битники, черноблузники и т. д., — являются, по-моему, реакцией на это чувство тревоги. Лет пятьдесят назад существовало определенное количество профессий. Было ремесло, мелкая торговля, промышленность, свободные профессии. Сегодня существует бесчисленное множество профессий. Они рождаются ежедневно, и каждая из них требует новых знаний, часто специальных. Один мой друг, профессор-гематолог, возвратившись с международного симпозиума, признался мне:
— Половины докладов я не понял. Это было выше моего разумения.
Смогут ли молодые сами найти верный путь, если мы не воспитаем у них с детства самостоятельность, не приучим к ответственности за свои действия? Я считаю, что лучшим наследством, которое мы сможем им оставить, будет отсутствие вражды, вернее — ненависть к войне и любому виду насилия. В условиях мирного существования молодежь сама сумеет разобраться, где истина.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.