РОМАН СЕНЧИН: «Если слушать писателей — все развалится»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РОМАН СЕНЧИН:

«Если слушать писателей — все развалится»

Роман Валерьевич Сенчин родился в 1971 г. в городе Кызыле. Работал вахтером и монтировщиком в театре, формовщиком на комбинате железобетонных изделий, дворником. Служил в армии. Учился в Ленинграде в строительном училище, в Кызылском пединституте. В 2001 г. окончил Литературный институт им. Горького.

С1997 г. публикуется в московских газетах и журналах: «Литературная Россия», «Знамя», «Наш современник», «Новый мир», «Дружба народов», «День литературы», «Апрель» и др. Автор книг прозы «Афинские ночи» (2000), «Минус» (2002), «Нубук» (2003), «День без числа» (2006), «Ничего страшного» (2007), «Вперед и вверх на севших батарейках» (2008), «Московские тени» (2009) и книги литературно-критических статей «Рассыпанная мозаика» (2008). Повести и рассказы переведены на немецкий, английский, шведский и финский языки. Лауреат премий еженедельника «Литературная Россия», журналов «Кольцо А», «Знамя», премий «Эврика», «Венец».

Роман Сенчин — один из самых ярких, умных, важных людей в современной литературе. Но и яркость его своеобразна, она глаз не слепит; и ум его слишком упрям и прям — и явно устроен не по уставам нынешних времен,

когда ценится возможность всякое событие интерпретировать в бесконечном количестве вариантов. Тем не менее, положа руку на сердце, признаю, что Роман оказался одним из самых интересных собеседников, что встречались мне в последние времена. Отчего? Я просто отвечу: оттого, что он не пытается умничать и говорит о том, что знает. Уже достоинство в наши странные дни.

— Роман, расскажи о себе. Ты ведь родом из Кызыла. Из самого центра Азии…

— Да, там даже памятник установлен на берегу Енисея, обозначающий этот самый центр. Учился я неважно, учиться, честно говоря, не любил и после восьмого класса хотел идти в автодорожный техникум, но родители настояли на том, чтоб закончил десять классов. После получения аттестата, в 1989 году, попытался поступить в Новосибирский университет, получил двойку за грамотность в сочинении и отправился в Ленинград. Стал учиться на десятимесячных курсах при строительном ПТУ. Ходил на рок-концерты, месяц снимал комнату на Васильевском острове, но в декабре того же 1989-го отправился в армию. Призвали меня в погранвойска, в город Сортавалу в Карелии. Сначала сделали кинологом — жуткие кроссы, отжимания, подтягивания, тренировки с собаками. Надеваешь ватный комбинезон и бежишь, а на тебя спускают овчарку… Но тут появился прапорщик с предложением отправиться учиться на повара. Служить мне не хотелось, и я поехал в Петрозаводск, в поварскую школу КГБ СССР. Полгода там неплохо прожил. Практику проходили на каком-то огромном заводе, что там выпускали — так и не понял, зато увидел, как питаются одновременно несколько тысяч человек. Впечатляюще… Потом вернулся в Сортавалу, месяца два поторчал в гарнизоне (у пограничников это называется отряд), даже занимал несколько недель должность хлебореза, но за недостачу масла и сахара — «старикам» отказывать в лишней пайке было трудно — меня сослали на заставу. На заставе прослужил почти безвыездно, только с ветрянкой и зубами попадал в отряд, — до дембеля. Почти полтора года. Двухэтажное здание, плац с символическим пограничным столбом, гараж, баня, гужбан (где кони, коровы и свиньи) и человек двадцать одних и тех же. Хорошо хоть жены офицеров были, какие-то человеческие чувства будили своим присутствием… Поварские знания на заставе применять приходилось нечасто: готовила в основном жена прапорщика. Я же, как и остальные, ходил в наряды, бегал по тревоге защищать границу. Но служил плохо, старшим пограннаряда меня поставили только раз, но я не выполнил приказ — отошел со своим подчиненным километра на два от заставы и стал пить с ним одеколон «Флорена». Это обнаружилось, меня погоняли в ОЗК, поугрожали прокурорским надзором и больше старшим не ставили… Как-то абсурдно было охранять границу с Финляндией в начале девяностых… В общем, уволили меня в самом конце 91-го года. Несколько дней я прожил у приятеля в Питере, сходил на могилу Виктора Цоя, а Новый год встречал с родными в Кызыле. Поступил в пединститут, но вскоре бросил, а летом 1993-го наша семья решила переехать в Красноярский край — в Туве стало тогда совсем неуютно жить. Национальные конфликты, лозунги: «Наша земля!» Тогда много некоренных — нетувинцев — оттуда уехало… Родители у меня служащие, но вынуждены были всегда заниматься крестьянским трудом. Да и Кызыл почти наполовину состоял из избушек, и мы хоть и жили в квартире, но много времени проводили на огороде… Квартиры в Кызыле в то время ничего не стоили, мы ее продали, и нам удалось купить только избушку в селе недалеко от города Минусинска. Думали, что это временное пристанище, но тут началась бешеная инфляция, в Минусинск ринулись люди из замерзающего Норильска, и квартиру купить так и не удалось. Моя сестра работала актрисой в Минусинском театре, жила на съемных квартирах, я иногда тоже туда наезжал, поработал в театре вахтером и рабочим сцены, учился недолго в училище культуры на кларнетиста. Часто ездил в город Абакан — он от Минусинска в двадцати километрах. Там у нас сложилась компания ребят — рок-музыканты, художники, вообще те, кто не вписался тогда еще в новые общественные отношения (некоторые и до сих пор не вписались), много, конечно, пили, зато хорошо общались. Там же, в Абакане, познакомился с поэтессой, председателем местного Союза писателей Натальей Ахпа-шевой. Показал ей свои рассказы, и она предложила отправить их в Литинститут: «А то сопьешься тут». Я отправил, а в июле 1996 года поехал поступать. С тех пор в основном в Москве.

Москва — город тяжелый, и я бы наверняка уехал оттуда, Литинститут бросил, как до того бросал все места, где учился, но встретил свою землячку Елизавету Емельянову, мы поженились, теперь у нас две дочки… Вместе мы уже десять лет, правда, с перерывами. Во время этих перерывов я жил в общежитии Литинститута, и хоть и знаю, что об этом месте писать — дурной тон, но все же действие нескольких моих вещей происходит в общаге Лит-института. Уникальное место.

— И ты с самого детства мечтал стать писателем? Когда именно

это началось, не помнишь?

— Мечтать — не особо мечтал, но писать начал в детстве. Сначала — подражая своим любимым Стивенсону, Жюль Верну, Вальтеру Скотту. Постоянно сочинял в голове всякие приключения, совершал путешествия. О современном читать не любил — видел, что в книжках все не так, как на самом деле. Сам пытался писать то, что видел, но не получалось. Открыть настоящую литературу мне помог отец — однажды, когда мне было лет двенадцать-три-надцать, он прочитал вслух «Деньги для Марии» Распутина. И тогда я понял, что о современной жизни можно писать по правде… Году в 86-м отправил один из своих рассказов в радиопередачу «Пионерская зорька». Рассказ был о том, что пионеры вешают в школьном коридоре плакат — что-то вроде «Все на борьбу с кличками!», — а сами, включая учительницу, называют друг друга по кличкам. Рассказ подредактировали, учительницу сделали полностью положительной и передали по радио. Даже гонорар прислали солидный — рублей двадцать пять. Но переделкой этой охоту еще куда-то что-то посылать отбили надолго.

Писал я много, в основном вместо выполнения домашних заданий — сидел тихо за столом, и родители были спокойны, думали, что делаю биологию или химию… Писал про дворовых ребят, про школу, про старушек. Были и рассказы, и огромные повести… Долго выбирал, как называть героя, когда повествование велось от первого лица, и решил назвать его своим именем. Называть «Сережа» или «Андрюша» и писать при этом «я» казалось совершенно лживым. . . От писанины не отвлекла даже армия. Однажды у меня под матрасом офицеры нашли тетрадку с первоначальным вариантом повести «Сутки» (она вошла потом в мою первую книжку, недавно переведена на английский), долго ругались, но в итоге тетрадку вернули, велели спрятать подальше. Приехав домой, я долго переписывал свои полудетские вещи, но ничего не нравилось, я понял, что увязаю в этих бесплодных попытках улучшить изначально слабое, к тому же это понимание совпало с переездом. И я почти все уничтожил, начал с чистого листа, как говорится, с очень коротких рассказов-зарисовок. Осенью 1995 года стал носить их по минусинским и абаканским газетам, неожиданно для меня их принимали и печатали, платили пачки двухсоток, пятисоток, которых хватало обмыть публикацию… Вот так началась моя писательская жизнь.

— Какую из своих книг считаешь самой важной для себя? — Самой важной и любимой считаю, конечно, первую. «Афинские ночи». Вышла в 2000 году. В ней в основном рассказы и повести того времени, когда я еще не думал, что буду ходить по редакциям, кто как отреагирует на то-то и то-то. То есть писал исключительно для себя или для всех. И заглядывая в эту книгу, иногда удивляюсь какому-нибудь отрывку: «Неужели я написал?» Две следующих — большие повести «Минус» и «Нубук» — это две первые части своего рода трилогии. Там общий герой — Роман Сенчин: в «Минусе» он живет в родной Сибири в середине девяностых, а в «Нубуке» по приглашению своего одноклассника, занимающегося обувным бизнесом, едет к нему в Питер, становится его помощником. Это уже конец девяностых. А третья часть — «Вперед и вверх на севших батарейках», где Сенчин успел окончить Литинститут, успел жениться и развестись, живет в Москве, пишет, получает кой-какие гонорары, — это середина 2000-х. В конце позапрошлого года вышел сборник «День без числа». Книга эта тоже мне дорога, потому что состоит из совсем небольших рассказов. В основном по две-три страницы. Рассказы сейчас неохотно издают, говорят, книжный рынок требует романов. Поэтому, считаю, мне повезло, что вышел «День без числа». В нем рассказы 1993-2005 годов.

— Первое поверхностное ощущение от Романа Сенчина, что литературой он занимается… без всякого удовольствия. В жизни вообще мало приятного, понимаешь из рассказов Сенчина, но если еще и писать об этом с такой мукой, то вообще беда… Короче, вопрос: ты пишешь — зачем? Как? Заставляя себя? Или все-таки порой радостно, вдохновенно?

— Для меня проза делится на изящную словесность, где важны не столько содержание, герои, сюжетное развитие, а сам язык (пример одной из удач такого рода прозы последнего времени — повесть «Вспять» Александра Гри-щенко), и на документ — исторический, психологический, человеческий… Я пытаюсь писать о людях, ничем особенным не выдающихся, как Пушкин их называл — «ничтожных». Каждый человек, конечно, особен и уникален. Но жизнь большинства складывается из череды дней-близнецов, которые не запоминаются, не радуют и не огорчаются, почти не отмечаются. Настоящие события — хорошие или плохие, здесь нет существенной разницы — происходят очень редко. И вот эти бесцветные, лишние дни я и беру для описания. Пишу об этом в соответствующей тональности. Отсюда, наверное, и ощущение моей неприязни к процессу писания, ощущение муки. Не могу сказать, что я хватаюсь за ручку с восторгом, правда, иногда такое бывает. Когда пишу большую вещь, конечно, частенько заставляю себя садиться за стол — в голове-то даже огромный текст может во всех подробностях сложиться за одну минуту, а потом требуется год, два, чтобы это все занести на бумагу.

Меня с детства удивляло, что люди живут свою единственную жизнь так, словно это одна из многих их жизней. Распыляют и распыляют безрадостные дни. Но кто-то и в них находит удовольствие, внушает себе, что живет нормально. Мне же, подобно Обломову, самому живущему еще бездеятельней, хотелось кричать: «И это жизнь?!» Да и до сих пор хочется. И может, чтобы зафиксировать эти свои и других людей безрадостные дни, я и занимаюсь литературой.

— А как ты пишешь? Придумываешь всю книгу от начала до финала, рисуешь ее план…

— Чаще всего вся повесть или рассказ приходят целиком. С завязкой (какой-никакой), финалом. Но в основном в процессе работы многое меняется, иногда неузнаваемо, по сравнению с первоначальным вариантом. Когда вещь большая, приходится намечать план, записывать на полях какие-то детали, черты эпизодических, но важных персонажей. Очень редко бывает, что пишу как бог на душу положит, начиная с одной фразы, эпизода, а потом приходит дальнейшее.

— Не считаешь ли, что русская литература чрезмерно заселена невротиками, ипохондриками, блаженными страдальцами? Сильных, светлых, счастливых людей мало. Отчего? Все-таки, кажется мне, русские — не самый несчастный народ?

— Невротики и прочие — это вообще самые распространенные герои мировой литературы. Да и в жизни любой человек часто испытывает срывы, приступы ипохондрии, депрессию. А литературе человек в таком состоянии куда интереснее. Что же касается жизнеутверждающих произведений, где бы действовал настоящий герой (не антигерой), думаю, в их появлении многое, если не все, зависит от общественного климата. В шестидесятые годы девятнадцатого века появились писатели-этнографы, которые искали нечто светлое в жизни простых людей (другое дело, что в общем-то не нашли), во время революции девятьсот пятого — седьмого годов даже такой мрачный писатель, как Леонид Андреев, написал, пожалуй, самые свои если не светлые, то жизне-, правдоутверждающие вещи — «Марсельеза», «Губернатор», «Так было», «Из рассказа, который никогда не будет окончен», «К звездам», «Савва»… Был подъем жизнеутверждающей литературы и в двадцатые годы, в шестидесятые. Сильного, светлого, счастливого человека из головы выдумать невозможно, он должен стать осязаемым. Недаром, когда почувствовалось, что в общество вот-вот вольется новое, живое, деятельное поколение, появилось, кроме прочего, такое произведение, как «Ура!» Сергея Шаргунова (2002) — манифест этого поколения. Но поколение это, видимо, растворилось в офисах и корпорациях, пристроилось на подхвате у матерых дядь-политиков, бизнесменов. По крайней мере, всплеск начала нулевых сегодня практически сошел на нет. Вновь стала мрачнеть и литература.

А что касается русского народа — он столько испытал за последний век (не беру предшествующие), что, уверен, писателям нужно относиться к тому, что они пишут, ответственней. Очень коробят псевдоисторические, а то и юмористические произведения о гражданской войне, Великой Отечественной, о стройках социализма, о колхозах, перестройке. О серьезном хочется читать серьезные вещи. А кто будет герой — невротик или светлая личность — это уже частность.

— А вот такой странный вопрос: ты когда-нибудь смеялся взахлеб над какой-нибудь книгой? Тебя когда-нибудь радовала литература до некоего душевного светлого просветления?

— Никогда не любил текстов, написанных лишь для того, чтоб посмешить. Смеялся над рассказами Зощенко, над «Золотым теленком», над ранними рассказами Чехова. Но после этого становилось тоскливо, даже страшно: особенно отчетливо виделась глубинная неправильность жизни… Душевное просветление иногда происходит, но его трудно назвать именно светлым и радостным. Просто обнаруживаешь в книге то, что сам замечал, старался разглядеть, и вдруг это — в книге, и видится так, как в оптическом прицеле — не увеличенно, но четче, чем виделось мне. Таких вещей очень много, перечислять названия не имеет смысла — почти все значительные произведения литературы. Рад, что испытываю просветления от некоторых текстов моих ровесников — Ильи Кочергина, Антона Тихолоза, Ирины Мамаевой, Анны Козловой, Дениса Гуцко, Дмитрия Новикова, Михаила Титова…

— Леонид Андреев действительно самая важная фигура для писателя Сенчина? Вообще у меня есть ощущение, что русский экзистенциализм начала века для тебя более важен, чем прославленные европейские экзистенциалисты, пришедшие позже: Сартр, Камю. Или я ошибаюсь?

— По-моему, вся настоящая литература экзистенциальна. Просто французы — Сартр, Камю — это оформили в некое направление и, оформив, перестали писать настоящую прозу, стали теоретиками. К слову сказать, жена Сартра Симона де Бовуар, не особо теоретизируя, написала несколько великих романов…

«Смерть Ивана Ильича» Толстого, например, для меня вершина того, что можно назвать экзистенциализмом. Чехов… Если вдуматься в то, что написано Чеховым, то жить не захочется — не имеет смысла. Недаром его так не любят нынешние молодые писатели. Они хотят действовать, а Чехов показывает бессмысленность любых действий, начиная с поедания обеда и заканчивая преобразованием мира…

А Леонид Андреев… Он, по-моему, ярче всех остальных писателей показал то, что происходило в русской жизни на стыке девятнадцатого и двадцатого веков. И потому был так популярен именно в то время, но отторгнут обществом уже в конце 1900-х. Я вижу в произведениях Андреева 1898-1908 годов много схожего с тем, что произошло через столетие, вплоть до года, чувствую близость своего сознания с сознанием его героев. Но после 1908-го эта страшная актуальность Андреева гаснет, появляется много ложного, надуманного, явно слабого. По замыслу грандиозный роман «Сашка Жегулев» тоже не получился, пьесы стали небрежными, схематичными. В итоге его, как и положено, закидали камнями. Может, и заслуженно.

— На кого ориентируешься в современной литературе? Есть ли возможность продолжать классические традиции русской литературы?

— Мне кажется, в нашей литературе уже произошла по-настоящему коренная перемена. Прежде всего — языковая. Нечто схожее с тем, что было, когда еще писал Державин, но уже был Пушкин. Может, даже двадцатые годы прошлого века не принесли в литературу таких изменений, как нынешние. Перед тем все-таки был период Серебряного века, а у нас его подменил постмодернизм, насквозь пропитанный соцреализмом. А «советский» и «антисоветский», как говорил Довлатов, — одно и то же… В последние три-пять лет литература, как и вообще общество, стала другой. Совершенно. Кто-то пытается писать, жить, разговаривать как прежде, но это уже не воспринимается, это уже какой-то нелепый архаизм. Поэтому именно в современной литературе ориентироваться сегодня не на кого, столпов нет. Сохранять какие-то традиции бессмысленно, подражать кому-то — невозможно. Единственный выход — это писать по возможности честно, искренне, на том языке, на котором люди сегодня говорят.

Кстати, писатели, как я заметил, люди косные. Они пользуются тем языком, теми приемами, которые были современны когда-то, но практически не допускают обновления в своей писательской лаборатории. Так отсекаются целые поколения. У Некрасова в очерке из «Петербургского сборника» есть персонаж, который потрясает своими книгами, написанными в стиле Державина, и проклинает новые времена. То же происходило и позже. То же, по существу, происходит и сейчас… Я и на себе чувствую эту перемену. Я пишу на языке 1990-х, а, например, Сергей Минаев — на языке 2000-х. И даже выучи я английский язык, все эти новые термины, писать так я уже не смогу.

А насчет того, жива ли классическая русская литература… Классическая русская литература была когда-то, во времена Гончарова, Толстого, Тургенева. Затем история пристегивала к ней отдельные имена — Чехова, Горького, Булгакова, Шолохова, Солженицына, Шукшина, Распутина. Кого пристегнет дальше — гадать бесполезно. Литература — это живой процесс, и тот именно классический слог русской литературы преодолел еще Толстой в «Воскресении» и «Крейцеровой сонате». И русская литература периода 1930-1980-х почти не дала больших писателей потому, что в это время старались писать классически. А оказался востребован Довлатов.

— Что ждешь от литературы в ближайшее время? И от кого именно?

— Жду новых текстов от Дмитрия Новикова, Ильи Кочергина, Дениса Гуцко, Аркадия Бабченко. Хотя и с опасением, что разочаруюсь. Они начали с таких пронзительных вещей, что повторить это будет очень сложно. Вообще люди, начинающие писать и публиковаться регулярно, очень быстро… офилологичиваются?

— Ну, можно и так сказать. Только я это уже не выговорю. (Смеемся. — З.П.)

— . .. превращаются именно в писателей — со своим стилем, с сюжетностью, часто надуманной, с психологичностью, часто ложно усложненной. Узнают про метафоры и тому подобные термины. И потому, читая многих писателей старшего поколения, умом понимаешь, что, да, это написано хорошо, мастерски, а чувства остаются незатронутыми…

Поэтому жду появления новых людей, — и неважно, сколько именно им будет лет. Пусть неуклюже, коряво, но расскажут о себе, о том, что увидели на этой земле, что узнали, до чего додумались. В общем, жду новых человеческих документов. А в то, что в ближайшее время будет написан настоящий роман, нечто эпическое (и к тому же по-настоящему талантливое), мне не верится.

— Твои книги должны что — радовать, огорчать, заставлять думать?

— Я родом из Азии, поэтому, видимо, пою, что вижу. Стараюсь не врать. Воображение, конечно, хорошая вещь, но если бы оно было у меня развито, я бы писал фантастику — фантастика сейчас востребована. К сожалению, вижу я в основном то, что вряд ли кого-то обрадует… Свой долг — если мои вещи публикуются, то о долге говорить уместно — вижу в том, чтобы описать происходящее на том отрезке, пока живу здесь. Меня ругают за то, что передаю действительность один в один. Требуют правды художественной, а не только жизненной… А нужна ли моя писанина, понадобится ли в будущем — уверен, меня не должно заботить.

— Литература для тебя — это очень серьезно?

— Я пишу давно и не представляю, что перестану этим заниматься. У меня и сознание, восприятие происходящего (может, к сожалению) — как у человека записывающего. Нечто тригоринское в себе чувствую. Уверен, что тот, кто решил писать, а тем более показавший написанное другим, должен относиться к этому всерьез, должен чувствовать ответственность. Сомневаться в том, что написал. Вообще, быть публичным человеком писателю, по-моему, стыдно. Нужно, чтобы было стыдно идти в редакцию, давать рукопись, предавать написанное огласке. Но если человека этот стыд не останавливает, значит, он видит действительную важность того, что написал.

К сожалению, для многих, в том числе и для меня, писательство становится профессией, способом заработать… У меня довольно много вещей, где главный герой — писатель. Кто-то считает, что Сенчину просто уже не о чем писать, но в этих вещах я пытаюсь разобраться, кто такой нынешний сочинитель, чувствует ли он свою значимость или просто занял свою ячейку в социуме и более-менее уютно в ней пребывает.

— Периодику читаешь? «Толстые» журналы?

— Слежу за литературными журналами. «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Наш современник», «Сибирские огни»… Газеты, какие попадают в руки, просматриваю. С Интернетом общаюсь мало. В целом от средств массовой информации, хотя сам работаю в газете, стараюсь держаться подальше. В информационном потоке можно легко утонуть.

— А с каким чувством смотришь главные телевизионные каналы?

— В Америке, говорят, на человеке, много времени проводящем у телевизора, ставят крест. Считается, что он уже ни на что не способен. Наверное, это правильно. Я смотрю телевизор много. В-первых, спортивные трансляции, хотя и с раздражением. Тут я вместе с народом. Помните, сотни тысяч людей возроптали, что их лишают возможности включать шестую кнопку и смотреть футбол. И в итоге их этого не лишили. Вообще, формула «хлеба и зрелищ» — пожалуй, самый действенный способ держать народ в повиновении.

А что касается Первого канала и РТР — если ты имеешь в виду их информационную политику, то это нормальные рупоры правящего режима. Да и вообще, мне удивительно, что еще существует Рен-ТВ и что-то появляется на ТВЦ. В какой-то момент, года два-три назад, Россия превратилась в нефтегазовую корпорацию, она стала жить по корпоративным законам, проводить соответствующую информационную политику. Отдельные недостатки критиковать можно, но если затронуть всерьез — поплатишься… Поэтому к тому, что происходит на телевидении, я отношусь спокойно. Иначе и быть не может в нынешних условиях. Тем, кто хочет знать, что происходит в стране (не в государстве, государства как такового нет) под названием «Россия», советую слушать радио «Эхо Москвы», принадлежащее, кстати, «Газпрому». Правда, «Эхо Москвы» по России поймать труднее, чем двадцать пять лет назад «вражеские голоса».

— Надо ли современным политикам слушать литераторов, как ты думаешь?

— Диалог политика и писателя — абсурд. Совершенно разные вселенные. Писатель может быть анархистом, коммунистом (настоящим, отвергающим разные «развитые социализмы»), яростным пропагандистом первобытно-общинных отношений, но писатель, служащий государству, даже считающий себя гражданином определенного государства, по-моему, невозможен. Точнее, такого человека надо как-то иначе называть… Многие даже великие писатели были у государства на службе, многие принимали активное участие в строительстве государства, в защите того или иного режима, но в итоге им или отрубали голову, или расстреливали, или они сами стрелялись. . . Писатель может увлечься, стать певцом переворота, пусть даже кровавого, встать рядом с беспощадным вождем (вождем!), но это будет лишь некий порыв. В 1918-1920 годах почти все писатели, оставшиеся в России, искренне славили революцию, а потом так же дружно стали или «контрой», или попутчиками, внутренними эмигрантами. Единицы пошли работать на государство…

То же произошло и двадцать лет назад — началась революция, и писатели в нее активно включились. Отсюда все то, что сегодня воспринимается как бред: членство в президентских советах, депутатство и прочее, чем писатели заниматься не должны — они попросту не приспособлены к этому. Дело писателя — заявить о своей позиции — «Не могу молчать!», «Мы живем, под собою не чуя страны»… или «Двенадцать» написать, или «Небесного барабанщика», или «Науку ненависти»… А политикам слушать писателей не надо ни в коем случае. Если слушать писателей — все развалится, обрушится, и останется голый человек на голой земле.

— Кем бы ты был, если б не писателем?

— Я уже говорил, что вижу мир как человек пишущий. Конечно, хотелось бы испробовать в жизни многое, но ради того, чтоб обогатиться как писатель.

— Будущая твоя жизнь — только литература?

— Все мы, кажется, приближаемся к цивилизованному миру в том, что человек, выбрав дело в жизни, должен обладать огромной смелостью и решительностью, чтобы сменить профессию, род занятий, уклад своей жизни. Еще десятилетие назад люди были активнее, смелее, и в целом страна находилась в другом состоянии — все искали какие-то новые варианты, новую профессию, а сегодня… Уцепился за что-то и держись, пока хватит сил или пока не спихнули. Я сам — человек нелегкий на подъем, опасающийся изменений в жизни.

— Но политические взгляды у тебя, насколько я знаю, в наличии. И достаточно жесткие.

— Политические взгляды у меня традиционные для писателя — мне все время не нравится то, что есть. Когда я был школьником, не нравилось при социализме, потом не нравилась поздняя перестройка, и ГКЧП не нравилось. И так далее. Но то, что началось в конце 2004 года, — это уже нечто запредельное. Мы стали жить, как я уже говорил, внутри огромной корпорации. Штат ее безмерно раздут (старики, калеки, балалаечники), идут сокращения, происходит промывка мозгов, усмирение целых городов; увольняют тех, кто выступает против того, чтобы так все происходило…

Да, процветают отдельные даже не регионы, не населенные пункты, а части их. Этакие корпоративные оазисы. Я в нескольких бывал — конечно, можно подумать, что жизнь налаживается. А если ты еще и гость, то получаешь такие удобства и блага, что готов написать все что угодно, чтобы еще это повторилось. Но тут же, рядом с оазисом, существует и другой, вымирающий, мир… Я попытался рассказать об этом в небольшой повести «Регион деятельности». Там описан небольшой северный город, где есть нищее бюджетное население — от главы администрации до воспитательницы в детском саду, и есть работники «Обьгаза» (название вымышленное), у которых свой Дворец культуры, свои детские сады, стадион. То есть свой мир… Разные ведомственные учреждения были и в советское время, но так явно, как в последние годы, это все-таки не проявлялось.

Но эти оазисы недолговечны: от многих людей, приближенных к «трубе», я слышал, что примерно через двадцать лет «легкая нефть» — то есть та, которую легко добыть, закончится, а добывать «тяжелую» нам нечем, ничего в этом направлении не строится, не производится. И вообще, как можно заметить, развивается только сфера услуг, да и то принадлежащая в основном не России. А Россия строит новые и новые трубы, перевыполняет планы по добыче всевозможных полезных ископаемых… Я не экономист, но уверен, лет через двадцать произойдет что-то действительно катастрофическое. В политические силы, способные изменить происходящее, не верю. Никого никогда не поддерживал, кроме писателя Сергея Шаргунова, в тот момент, когда он стал лидером Союза молодежи «За Родину!», опекаемого партией «Родина», и попытался сделать Союз несколько обособленной и действительно мощной силой. Тогда Сергей высказывался против «мышиного короля в Кремле», устраивал смелые акции, собирал молодую интеллигенцию. Но Сергею быстро объяснили, чтобы особенно не радикалил, что критиковать министров можно, а выше — запрещается. Потом его уволили с руководящих постов в «Родине», а Сергей влился в марионеточную партию спикера «Совета Федераций Федерального Собрания Российской Федерации». И оттуда его тоже, в конце концов, изгнали. Грустная история.

Рад, что есть «Другая Россия» — какое-то подобие реальной оппозиции, — но, думаю, ничто в ближайшее время нынешний порядок вещей не нарушит. Механизм отлажен, смена руководителя мало отразится на курсе. Любая кухарка может стать преемником и продолжить. Но если нынешняя не уйдет, как обещает, то, думаю, нас ждет вскоре новый 1937-й.

Сегодня мы где-то между 1932-м и 1934-м. А пусть уже не в государстве, но внутри корпорации должны появляться враги, вредители, нарушившие контрактные условия или попросту надоевшие воры (а воры-то все, все вынуждены воровать где смогут). Нужно их постоянно выявлять, показывать остальным и ликвидировать. Главное, чтобы работники не видели трещин на стенах офисов, не слышали смущающих душу слов, не отвлекались от разрушительной работы…

Надеюсь, Россия, как уже бывало не раз, не рухнет в неминуемую, казалось бы, пропасть, а… В общем, надеюсь на очередное историческое чудо.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.