ЛЕВ ДАНИЛКИН: «Объективная история современной литературы пока невозможна»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛЕВ ДАНИЛКИН:

«Объективная история современной литературы пока невозможна»

Лев Александрович Данилкин родился в 1974 г. в городе Винница.

Окончил филологический факультет и аспирантуру МГУ им. М.В.Ломоносова. Работал шеф-редактором журнала «Playboy», литературным обозревателем газеты «Ведомости».

Ведущий книжных рубрик в журналах «Афиша» и «GQ».

Автор художественной биографии Александра Проханова «Человек с яйцом», книг «Парфянская стрела» и «Круговые объезды по кишкам нищего».

Я давно хотел пообщаться с Данилкиным и пару раз пытался его разговорить. Получалось плохо. На фиг это было мне нужно, я не знаю, но сейчас попробую придумать. Дело в том, что Данилкин не просто критик (и, на мой вкус, великолепный: даром что за оба мои романа я получил от Льва ощутимые удары под дых). Ведь как бывает — есть некий литератор (писатель, поэт, критик — неважно); и пишет он вроде бы любопытно, и рассуждает здраво, но загадки в нем самом нет при этом никакой. То есть мне хочется эту грамотную машину расковырять и присмотреться, что там внутри, что за потайной механизм, как он тикает, если его вскрыть.

А есть другие, крайне редкие типажи, которые вызывают очевидное и непоправимое любопытство. Не поймешь даже, отчего. Может, это называется «харизма», но вряд ли. Вот назвал Данилкин книгу о Проханове «Человек с яйцом» — но мы-то с вами знаем, что все сочинения из серии «ЖЗЛ» пишутся вроде бы о герое, а втайне — о себе. Хотя бы чуть-чуть — но о себе. Я к тому, что Данилкин — сам человек с яйцом. Отсюда резонное желание, как в сказке про Кощея, яйцо раздобыть, разбить, найти иголку внутри и что-нибудь с ней сделать такое. То ли сломать, то ли себя уколоть, чтоб проснуться, то ли к патефону приспособить. В общем, неважно, главное — найти. Я попытался. Результаты смотрите ниже.

— Расскажите, если не сложно, кто такой Лев Данилкин: какие-то основные биографические вехи.

— Я провел детство в городе Одинцово; сначала мне казалось, что это не самое идеальное место для будущего литературного критика, но чем дальше, тем больше я понимаю, что ошибался. В первой половине девяностых я учился в МГУ, специализировался по современному русскому языку, не по литературе. После пятого курса послал документы в американский университет, на славистику, поступил, но побоялся упустить кое-кого, не поехал, остался в Москве, затем, закончив фактически аспирантуру, угодил в орбиту того, что сейчас называется журнал «Афиша». Диссертацию не написал, и это было ошибкой.

Потом… знаете, я могу назвать несколько эпизодов из своей жизни, которые врезались мне в память сильнее, чем прочие: вот мать рвет пачку моих «вкладышей», это такие разноцветные бумажки между фантиком и жевательной резинкой, с утятами, микки-маусами, я слишком азартно в них играл во дворе, вот я в восьмом классе в подъезде закусываю комом снега «Пшеничную», вот раскладываю на Черкизовском рынке пакистанские юбки-брюки на продажу, вот скачу по заданию какой-то глянцевой редакции на гигантской маврикийской черепахе — но не похоже, что из моих биографических вех может сложиться какая-то особенно увлекательная история. Скажем так: если бы я был литературным персонажем, то, скорее, в романе Маканина или Битова — хотя, разумеется, очень хотел бы попасть в мир Рубанова или — почему нет? — Прилепина. К сожалению, не у всех студентов филфака хватает силы воли — ну или отмороженности — записаться в омоновцы. Однажды я разговаривал с писателем Пепперштейном и как-то так, к слову пришлось, рассказал ему про свою детскую «травму» — пачку этих уничтоженных вкладышей, которые я собирал год или два и которые мне до сих пор якобы снятся, эти странные существа; он рассеянно заметил, что свою автобиографию я мог бы назвать «Восстановление разорванных утят».

— По поводу биографий: я читал вашу книгу о Проханове еще в рукописи, и, признаю, это одно из самых ярких читательских впечатлений прошлого года. Тем более, что, помимо Данилкина, столь хорошо Проханова знают только еще два человека — критик Владимир Бондаренко и я. Сам Проханов хуже помнит свои книги. Тем не менее что вами руководило, когда вы взялись за эту биографию? Вы реально считаете Проханова большим писателем (я-то считаю, но не обо мне речь)?

— У меня не было цели постичь Проханова, я с самого начала знал, что он неисчерпаем, как электрон. Проханов — это ведь тоже… восстановление разорванных утят, если вы понимаете.

Что до размера писательского таланта Александра Андреевича, то каким же фантастическим лицемером надо быть, чтобы всерьез считать его графоманом; вы помните, конечно, первые абзацы «Гексогена», или описание бойни в «Вечном городе», или историю про расстрелянный «не тот табун» лошадей в «600 лет после битвы»; я не верю, чтобы у кого-либо, кто действительно прочел это, хватит совести назвать Проханова посредственным литератором.

— Тем не менее такие люди есть. А кто мог бы стать героем новой биографии от Данилкина? Помнится, я просил наших издателей («Ад Маргинем»), чтобы они уговорили Данилкина сделать книгу о Лимонове. Мне отвечали, что Данилкин не хочет о Лимонове. Почему? И о ком тогда? (Просто жаль, если этот жанр биографии «от Данилкина» закончится на книге о Проханове.)

— Вообще-то Проханов — как Руанский собор: его можно писать всю жизнь, разные его «эффекты»; я даже жалею, что из-за каких-то обстоятельств мне так быстро пришлось сложить свой мольберт. Лимонов? Лимонов — необычайно любопытное существо с талантом, проявляющимся на уровне нейрофизиологии; его исключительный ум подсказывает ему кратчайший путь к достижению лучшего результата в самых разных областях деятельности; он всегда выбирает лучший эпитет, лучший глагол, лучший способ жизнестроительства; думаю, интересно изучить его органы высшей нервной деятельности — как Ленина, Павлова, Уэллса. Если б я был дипломированным сотрудником Института мозга и имел возможность считывать данные непосредственно из головы, как из Джона Малковича, то взялся бы исследовать биографию этого мозга без малейших колебаний. Никакой другой способ писать сейчас книжку о жизни Лимонова не кажется мне правильным. Дело еще в том, что про Лимонова пока невозможно создать объективную книгу так, чтобы эта «правда о Лимонове» не была использована против него спецслужбами; меньше всего мне хотелось бы, чтобы человеку как-то повредила моя книга про него; я думаю, что дело, которое он делает, он делает, как всегда, очень хорошо.

Я бы с удовольствием взялся за биографическую книгу о Пелевине, там столько материала, мне самому страшно интересно; я, например, знаю, что какие-то Пелевины в конце XIX века по молоканской линии приятельствовали с Прохановыми, теми самыми, но он — Пелевин, я имею в виду, — однажды совершенно явственно дал понять, что книга о нем — табу, и я слишком уважительно отношусь к этому человеку, чтобы пренебречь его мнением. К слову сказать, писатели заслуживают не только биографий, но и просто книг о своих книгах. Пожалуй, если у писателя Алексея Иванова дела будут идти такими же темпами, как сейчас, я бы, пожалуй, сочинил про него небольшую книжку, что-то в духе Чуковского о Леониде Андрееве.

Кто меня на самом деле волнует, так это давным-давно умерший Носов, Николай Носов, со своей Луной, вот уж кто, без всякой иронии, заслуживает персональной «ЖЗЛ», совершенно уникальная фигура. С другой стороны, я понимаю, что Гейдар Алиев и губернатор Подмосковья Громов важнее автора сборника «Тук-тук-тук».

— Как вы оцениваете сегодняшнее состояние русской литературы вообще? И состояние поэзии, прозы и критики в частности. Это три разных вопроса. Начнем, например, с поэзии. Читая «Парфянскую стрелу», я, если память не врет, нашел там одного поэта Льва Лосева. У нас беден поэтический рынок? Или вам интереснее писать о прозе?

— Ох, Захар-Захар, и вы заговорили оксюморонами — «поэтический рынок». Я не думаю, что он беден; я думаю, что «игроков» на этом «рынке» довольно много потому, что называть себя поэтом — один из способов быть нонконформистом; но если судить по текстам, это феномен скорее социологии, чем литературы. Вообще я сейчас скажу странную вещь, но разделение на прозу и поэзию не кажется мне существенным. Какая мне разница, есть строки или нет, с рифмами написано или нет; большинство хороших прозаических текстов так или иначе ритмизовано, менее очевидно, чем стихи, но все же. Поэзия — литературное вещество, его можно обнаружить и у «поэтов», и у «прозаиков». Мне кажется, когда скриптору удается сказать о внеязыковой действительности такую правду, которую никто больше не знает, рифмы и выделенные строки непринципиально способствуют обнаружению этой правды. Только поэтому я так редко заглядываю на собственно «поэтический рынок».

Что до критики, то, знаете… грех жаловаться. Пока есть такой человек, как Владимир Сергеевич Бушин… Это мой кумир, он публикуется в газетах «патриотического» направления, но чаще прочего умудряется вести «огонь по своим»; его ненавидят все — но хотел бы я посмотреть на человека, который выдержал бы взгляд Бушина. Я думаю, он был бы в ужасе, если б узнал о моем существовании или о том, что я таскаю, так сказать, в своей ладанке пылинку с его подошвы, да и вообще было бы странно набиваться в духовные сыновья к человеку, который пишет такие книги, как «Сталина на вас нет.. .» и «Измена. Знаем всех поименно». Но если бы у меня, тридцатилетнего, было столько остроумия и компетентности, сколько у него, я был бы безмерно счастлив.

— Теперь о прозе. Лев Данилкин славен тем, что порой создает литературную величину — или принимает явное участие в ее создании — и потом те же величины может безжалостно вытоптать. Такое было, к примеру, с тандемом Гаррос-Евдокимов. Или с Быковым, который вознесен в «Парфянской стреле» и чей «ЖД» опять же Данилкиным, мягко говоря, не принят. Здесь ничего не остается, кроме как заподозрить Данилкина в маниакальной честности. Он реально может перешагивать через любые человеческие отношения и вгрызаться в глотку любым персонажам отечественной литературы?

— Захар, если вы уберете из вашей последней фразы вопросительный знак, я попрошу, чтобы ее перепечатали на обложке моей следующей книжки; с одной стороны, мне кажется, это единственно возможная репутация для человека, занимающегося этой профессией; с другой — это всего лишь рекламный слоган. На самом деле, во-первых, мои мышцы недостаточно хорошо развиты, чтобы я мог допрыгнуть прямо-таки до чьего угодно горла; во-вторых, у меня нет никаких «человеческих отношений» практически ни с кем.

— Вот как. Тогда задам частный, полуинтимный вопрос: а Лев Данилкин — он вообще какой в жизни человек? Злой, раздражительный? Или спокойный и умиротворенный? Не создается ли у вас ощущение, что критики (как и писатели) порой реализуют свои комплексы и обиды путем остервенелой порки эстетических и этических недругов? Это не касается вас лично; да и не является, на мой вкус, большим грехом. И все-таки?

— Я думаю, вы правы. Выбор профессии тесно связан с психосоматикой. Я устаю от людей, от отношений, от разговоров быстрее, чем среднестатистический человек, я люблю помалкивать. Мне тут припомнилась одна из шуток Авдотьи Смирновой, давняя еще, конца девяностых. Она собиралась открыть клуб, куда все будут ходить, потому что там все будет наоборот. Лев Рубинштейн там будет охранником, Татьяна Толстая — считать деньги за кассой, сама Дуня — улаживать конфликтные ситуации. А вы, Лева, сказала она (и задумалась, я даже испугался про себя, что сейчас она скажет — вы человек без свойств, для вас мы не сможем ничего подобрать), — вы, Лева, будете в этом месте конферансье.

— Да, шутка отличная. Тогда вернемся к литературе, «человек без свойств». Можете расставить в приоритетном порядке сильнейших современных писателей поколения до сорока? Вообще, рейтинги — это уместная вещь в литературе?

— Если и могу, то тут мы столкнемся с определенными трудностями. Вы, знаете, например, что Пелевин, который, считается, 1962 года рождения, на самом деле, согласно другим каким-то документам или псевдодокументам, 1964-го или даже 1968 года, то есть, теоретически, тоже мог бы попасть в этот список. Но точно узнать об этом мы не имеем возможности; а раз мы даже Пелевина не понимаем, куда законопатить, с таким-то плавающим Икс, все эти списки по возрасту оказываются фикцией. И ладно бы только возраст. А все остальное: коэффицент фантазии, отмороженность, трезвомыслие, опыт — как все это можно адекватно оценить, чтобы затем расставить писателей в приоритетном порядке? К счастью, я не веду интернет-дневник, где, чтобы подогревать интерес, надо время от времени выкидывать какие-то рейтинги, провоцировать читателей на составление собственных списков и так далее; я ничего не понимаю в этих манипуляциях, у меня есть какие-то персональные предпочтения, но я не хочу их называть из боязни показаться необъективным. Хотя… пожалуй, есть относительно молодой писатель, которого я, в общем, проглядел. Мне страшно стало нравиться то, что делает Роман Сенчин; чем больше я читаю его, тем яснее вижу, что это настоящий Мастер; знаете, я ему предрекаю место в самом высшем пантеоне.

— И все-таки вот есть ряд современных живых классиков — кто из них останется и кто забудется? Искандер, Маканин, Аксенов, Лимонов, Улицкая, Петрушевская, Битов…

— Захар, ну мы-то с вами и Бондаренко знаем, кто сейчас живой классик номер один. Потом, существует ведь еще немагистральная история литературы, в которой ключевые фигуры вовсе не Аксенов и Искандер, а, допустим, Владимир Микушевич, Леонид Латынин и Евгений Карасев — дикая комбинация, но идите-ка поспорьте с тем, что все они в той или иной степени величины. Мне кажется, применительно к «маститым» авторам роль критика состоит не в том, чтобы наращивать количество золота на и так достаточно аляповатых рамах, а пополнять галерею другими портретами. Только тогда это правда будет история литературы — честная, неподтасованная; хотел бы я написать что-нибудь подобное.

— О собратьях-критиках будем говорить? У нас есть какая-то структура в работе современной русской критики? Каковы ее направления? Цели? Вокруг каких изданий группируются ударные группы критиков? Кто работает поодиночке? Как оцениваете работу Немзера или Басинского? Толстожурнальную критику читаете? Как относитесь к ней и к тому, что вас в толстожурнальных кругах порою, мягко говоря, недолюбливают?

— Мне кажется, ударные группы критиков собираются, например, вокруг романа «Санькя»; вы знаете хотя бы одного человека в этой стране, пишущего о книгах, кто упустил бы возможность сказать что-нибудь на эту тему? Критиков не много и не мало; их количество прямо пропорционально количеству любопытных текстов; эти тексты и есть единственная структура, внутри которой существа, паразитирующие на писателях, в состоянии функционировать.

Толстые журналы… Несмотря на то, что там принят способ высказывания, который сам я не практикую, я с восторгом читаю толстые журналы, я чту высокую текстовую культуру, длинные цитаты и то подлинное величие, с которым тамошние авгуры помахивают своими инсигниями и делятся с нами результатами своих наблюдений за полетами литературных птиц; это своего рода священнодействие, слово «критика» слишком плоское. Толстые журналы — это целый мир, я готов там полы мыть, как, знаете, раньше устраивались в театр на Таганке полотерами, чтобы заполучить проходку на спектакль-другой. К сожалению, как только я со своими ведрами и швабрами прохожу мимо редакции какого-нибудь толстого журнала, происходит странная вещь: кто-то, как, помните, в фильме про Электроника, нажимает некую кнопку, которая заставляет меня бежать задом наперед и безвольно складываться в чемодан «Афиши».

Немзер? Кто я такой, чтобы оценивать работу Немзера? Он настоящий «хай-брау», лектор, профессор преображенский; я без иронии говорю. Я только вижу, что он игнорирует колоссальное количество замечательных текстов; он, кажется, вообще посчитал ниже своего достоинства читать канторовский «Учебник рисования»; наверное, у него есть на то основания; слишком тонкий вкус имеет свою цену.

Басинский — золотая голова, но мне было бы любопытнее поговорить, к примеру, о феномене Топорова; впрочем, о Топорове вы ведь не спрашиваете, так что я не стану набиваться.

— Отчего же? Прошлым летом в милую мою деревню на Кержен-це, в свой рай земной я увез две книжки — как раз, уж простите, вашу «Парфянскую стрелу» и «Похороны Гулливера» Топорова. Предвкушал наслаждение и не обманулся — хохотали с женой до упаду. Топоров очарователен. Так что о нем? И нет ли некоей внутренней, весьма потайной рифмы между Бушиным и Топоровым в восприятии Данилкина? Может быть, эти двое умеют нечто такое, что и Лев хотел бы уметь? (То есть многие что-то умеют, что не можем мы, но нам это и на фиг не надо, а вот кто-то умеет, и зависть берет.)

— Если бы все литературные критики вдруг исчезли и остался один Топоров, думаю, никто бы этого не заметил: у него столько энергии, что его хватает на всю литературу.

Что они умеют, Захар, эти двое, так это дать по яйцам; в жизни тяжело прожить без этого умения, но в критике, мне кажется, можно; я, во всяком случае, всегда полагал, что для критика эффективнее поднять бровь, чем врезать по яйцам; мы все-таки имеем дело с писателями, у них гораздо чувствительнее совсем другие нервные окончания.

Вообще, испытывая к Бушину и Топорову самые теплые чувства, я все же знаю, что у нас не вполне совпадают представления о должностных обязанностях критика, о том, в чем, собственно, состоит наша работа. Я, например, не думаю, что моя работа состоит в том, чтобы советовать писателям, как им писать, читать им морали, припоминать особенности их внелитературного поведения. Мое дело — максимально точно, по возможности увлекательно, рассказать о текстах, опубликованных авторами; максимально точно здесь означает, что если я вижу, что с текстом что-то не так, я говорю об этом. Бушин, в большей степени, и Топоров, в меньшей, — такие же герои ситуации, как писатели; у них достаточно развита фантазия, чтобы вообразить, что перед ними не просто писатель, но противник — и раз так, они не описывают, а вступают в бой, и бой контактный. Эти бои заслуживают того, чтобы покупать билеты за любую цену — но если вы приходите на такого рода состязание с желанием понять, что, собственно, это за текст, у вас есть шанс уйти разочарованным. Я даже больше скажу: если вы в самом деле думаете, что критики — полноправные партнеры писателей, вы не любите литературу.

— Приятно слышать, признаюсь… А сохранилось ли, на ваш взгляд, идеологическое разделение в современной литературе и в том числе в критике? Знаете ли вы примеры отрицания отличных текстов критикой именно в силу идеологического неприятия?

— А вы посмотрите, Захар, чупрининский справочник «Современная русская литература»: там автор сам себе посвятил две полных страницы, побольше, чем Пелевину или Алексею Иванову, а Бушина — который, между прочим, ветеран войны и автор десятка блистательных книг — в этой его «литературе» не существует вовсе.

Повторяю: если бы все было по-честному, рецензии во «Времени новостей» иногда писал бы Бушин — а Немзер участвовал бы в составлении проскрипционных списков в «Дуэли». До тех пор пока это не произойдет, никакая объективная история современной литературы невозможна.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.