ЗАХАР ПРИЛЕПИН: «Ощущаю себя счастливым человеком, который иногда пишет книги»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗАХАР ПРИЛЕПИН:

«Ощущаю себя счастливым человеком, который иногда пишет книги»

Фрагменты интервью

— Захар! Вот объясни мне, как так: ты учился на филфаке — и вдруг ты мент…

— Меня все время удивляет этот вопрос. Да нормально все. Мы же все читали учебник по литературе за десятый класс. Чем у нас занимались Михаил Юрьевич Лермонтов и Лев Николаевич Толстой? Они служили в русском спецназе. Будучи фактически филологами.

— Ты пошел в менты, как Иван Лапшин из кино? Очистим, типа, землю от сволочи и посадим на ней цветущий сад.

— Абсолютно. Так и было: «Твари, кто посмел?» У меня во взводе был такой Бизя, у него на разгрузке было написано: «До последнего чечена». С такими мыслями ехали на войну… Но потом в Чечне это прошло. Я понял, что чечены ни в чем не виноваты, они такие же несчастные люди. Все изменилось. Романтика — это не долгоиграющая вещь, она быстро кончается. На дне сухой остаток…

— Вернулся ты — и пошел в газету.

— Да… Я очень быстро сделал карьеру журналиста — на нижегородском уровне, но тем не менее через два месяца стал редактором газеты «Дело».

— «Дело» — хорошее ментовское название.

— О! А мне никогда это не приходило в голову! Я тогда читал «Лимонку» и «Завтра».

— А что ты в рубашке черной ходишь?

— Так я тринадцать дней дома не был! Все в пути… Немаркий цвет…

— Во-во, ваши всегда так говорят. Никто не признается. Захар! У тебя в книжке «Санькя» мелькнула мысль, что страна держится только на власти. Лимонов твой писал, что в Москве молодые люди еще могут как-то устроиться, а в провинции им дорога или в бандиты, или в менты. Люди пьют, мужики мрут, это от безнадеги, как ты верно пишешь… И отсюда ваш брат нацбол выводит необходимость протеста. Но мне чего-то не хочется новой революции, когда полстраны режет другую половину.

— И мне не хочется.

— Но вы же, нацболы, хотите облить страну бензином и поджечь!

— Да мы ни одного человека не убили и вообще никого всерьез не обидели. А наших сто двадцать человек сидело в тюрьме. Сажают студентов ни за что. Или того хуже. Вот у нас пацан залез с флагом на «Макдоналдс» на «Марше несогласных». Так его сбросили с трехэтажной высоты, сломали основание черепа и позвоночник, его сделали инвалидом и уродом ни за что. Стерпели вы этого пацана? Не вступились, не подписались? Типа, хер с ним?

А за это спросится! Сгусток зла увеличивается… Оно копится, и будет отдача, и она снесет страну. Революция делается не людьми, а неземными энергиями. Вы вспомните, как сидели в своих редакциях, в своих Кремлях и смирялись со всем… И когда придет отдача, тогда не жалуйтесь.

— Надеюсь, что пронесет. Вот, Захар, одно дело, если б ты был чистый политик…

— Тогда б мне не дали нигде сказать. И слушать бы не стали.

«Медведь»; беседовал Игорь СВИНАРЕНКО

— Захар, в разговоре о твоих книгах жизнь неизменно берет верх над литературой. После «Патологий» тебя воспринимали как носителя «окопной правды». После «Саньки» будут воспринимать как рупор леворадикальной оппозиции… Тебя это не смущает? Или ты того и добивался — «продолжения политики другими средствами»?

— Знаешь, я не вправе решать, чего в моих книжках больше — жизни или литературы, изначально хотелось, чтобы пропорции были соблюдены. Могу предположить, что жизни в них настолько (и агрессивно) много, что иному читателю становится просто не до литературы. И, думается, есть смысл поставить себе это в заслугу.

Вообще в моем понимании непосредственная, болезненная, злободневная реакция на происходящие события всегда была признаком русской литературы. От первых «чеченских» рассказов Льва Толстого до любого романа Достоевского («Бесы», конечно же, вспоминаются в первую очередь). От Горького («очень своевременная книжка «Мать» вполне объяснимо приходит на ум первой) до постреволюционной литературы (Фадеев, Леонов, Всеволод Иванов), написанной на расстоянии вытянутой руки от события. Ну и так далее: здесь и восхитительная книжка «В окопах Сталинграда» Некрасова, и повести Валентина Распутина, и многое иное вспоминается легко. На мой пристрастный взгляд, вот эта непосредственность реакции была несколько утеряна именно в последнее десятилетие. Стало немодно реагировать на происходящее за окном, в числе прочего здесь сыграл свою роль определенный «эффект дурного времени». Вы не замечали, что в 20-е годы прошлого века слово «нэпман» и слово «Ленин» в литературе казались вполне уместными, а в 90-е годы появление в тексте словосочетания «новый русский» и фамилии «Ельцин» неизбежно превращало любое сочинение в фельетон?

Работать с современностью достаточно противно. Реальность кажется противопоказанной литературе — и разъедает ее, как уксус. Каждый литератор, пишущий о современности, решает эту проблему по-своему. Проханов населяет реальность уродами и чудовищами — так «жизнью» проще оперировать. Гаррос и Евдокимов включили в литературный обиход новые языковые средства и орудуют скальпелем вместо кисти. Маканин или Екимов (специально беру имена с разных сторон) используют свой старый, проверенный инструментарий, идя по собственным следам, дабы не оступиться. Лимонов отказался от художественной литературы вообще… Так что во многих смыслах я нахожусь в пространстве русской литературной традиции и скорее пытаюсь подчинить «жизнь» литературе, чем наоборот.

— «Союзники» в твоем романе «Санькя» — это, понятно, нацболы. А ты имел своей целью через беллетристику легитимизировать национал-большевистское движение, ввести его в более широкий слой общественного сознания — коль скоро это невозможно сделать через медиа?

— Ну да, все, что можно было сделать через медиа, уже сделано, и больше ни нам, ни кому бы то ни было, идущему не вместе, но поперек, сделать ничего не дадут… Но дело даже не в этом. Несомненно, литература дает иные возможности, чем любой журналистский материал. При должном умении автора у описанного в литературе события или политического движения появляется необходимый метафизический, или, по выражению одного критика, хтонический подтекст.

Я больше тебе скажу: до тех пор, пока буржуазный переворот пятнадцатилетней давности и сама эпоха Ельцина не дадут своего летописца, это время и эти переломы легимитизированы в национальном самосознании не будут. Горячая публицистика и тонны «Огоньков» на поверку оказываются весьма недолговечным товаром и крайне слабым аргументом в историческом споре. Или, скажем, если «оранжевый переворот» на (только так) Украине не дал и не даст своего романа — значит, грош цена этому перевороту. Собственно, это касается людей, исповедующих любые политические взгляды — оранжевые, розовые, красные они или коричневые (здесь мне положено перекреститься и сказать «свят, свят, свят»). Литература в России до сих пор остается индикатором значимости, долговечности, подлинности события.

— А тебе не кажется, что сейчас эта самая литература снова становится «суррогатной» ареной борьбы идеологий во многом потому, что все прочие арены закрыты и оцеплены? Лимонов, Проханов, Доренко, Быков, ты сам, все прочие, кто тащит в текст политику и социологию?

— Было бы глупо и подло игнорировать политику и социологию в наши дни! На фиг тогда нужен этот писатель? В русской литературе любой Игорь Северянин реагировал немедленно: если война — то «я поведу вас на Берлин!»… Даже Северянин был готов вести, вот ведь!.. Если революция — то как минимум смена тональности, как максимум — готовность тоже куда-нибудь кого-нибудь вести или самому уехать к черту. Литературное чистоплюйство в наши дни считаю признаком некоторой неполноценности.

— А твой роман ведь идеализирует национал-большевиков. Уж больно они у тебя… одни горячие и настоящие среди серой тупой массы.

— Кого хочу, того и идеализирую. Кто против — может ответить тем же: написать книгу. Не меньше. Мой замечательный друг — писатель Дмитрий Новиков — был весьма раздражен моим романом… ну, Дима, он настолько иных взглядов, что его уже от самого слова «большевизм» колотит. Я говорю: Дима, а ты сделай роман о своей молодости, пришедшейся на 90-е, о своем бизнесе, о том, как вас ломали, как вы ненавидели все это советское ханжество и в чем-то, быть может, победили его. Это будет замечательный ответ на мои идеализации, имперские ностальгии и прочее.

Можно сделать, конечно, сугубо антинацболовский роман, с молодыми, социально ориентированными бизнесменами, с бодрой конторой, защищающей нацию от мерзких молодчиков путем ломания этим молодчикам рук и ног. Но тут сложнее. В любом случае я бы приветствовал такого литератора. Взмахом щита…

— А вот насчет «серой массы»… Твои герои хотят революции, взрыва, убеждены, что это единственный выход для страны… А ради кого делать эту революцию, кого расшевеливать? Все же из «Саньки» проявляется картинка России, в которой за вычетом горстки маргиналов почти все такие… зомби. Или, может, ты все же иного мнения о населении РФ?

— Я? Я иного мнения о населении РФ. Мой народ жив и до сих пор неизбежным, звериным чутьем всегда находил выход из любых исторических тупиков. Я благодарен ему за то, что он не склонен делать революции еженедельно и терпит каждый раз до последнего. Он не торопится и сейчас, сохраняя свое извечное патерналистское — благословенное в моем понимании — отношение к власти. Втайне я надеюсь, что никакой революции не будет и все изменится неприметно, само собой. Но мне кажется, что под этой надеждой нет никакой почвы, моя надежда висит и раскачивается в воздухе. Возможно, ее удавили.

— Ты сейчас один из лидеров нашей протестной литературы. Литературы «рассерженных молодых людей», ненавидящих корпоративную культуру, презирающих власть и готовых то ли взять штурмом Зимний, то ли сжечь «Макдоналдс»… Ты, кстати, согласен с таким ироническим портретом?.. А как ты относишься к другому полюсу — к литературе самодовольно-комильфотной, объясняющей, что «и жизнь хороша, и жить хорошо» — от Гришковца до Оксаны Робски?

— К данному «портрету» я нормально отношусь: я рассержен, я ненавижу корпоротивную культуру, я приветствую штурм как Зимних, так и всех иных дворцов, и мне не нравится «Макдоналдс», потому что это как минимум вредная пища… А вот к литературе самодовольной я отношусь плохо, например, просто оттого, что тот же Гришковец не очень хороший писатель, хотя и замечательный актер. Если бы люди, берущиеся доказать, что в представителях буржуазии живо человеческое и вообще «богатые тоже плачут», — если бы эти люди писали хорошие книги на русском языке, я был бы рад. Но, я думаю, само вещество русской литературы с его извечной гоголевско-достоевской (не говоря о блоковской) ненавистью к любому стяжательству, даже в самых невинных его формах, — само это вещество будет противоречить появлению подобных книг.

Татьяна Толстая в свое время много писала, как ей мерзостно читать литературу о чумазых шахтерах и как приятно ей читать о создании предприятий, о бизнесе. Я все ждал, что она, помимо своих людоедских статей, выдаст художественную книгу безо всяких там шахтеров, но, напротив, с «прогрессивными предпринимателями». Но у Толстой несомненный вкус к языку. Она внутренне знает, что здесь такие штуки не пройдут.

«Новая газета»; беседовал Александр ГАРРОС

— Чувствуете ли вы в своей прозе надрыв? От нее невозможно оторваться, но ее больно читать. Болезненно ли для вас писание, или вы можете работать отстраненно?

— Надрыв я чувствую, но никогда его не имитирую. Я действительно могу работать отстраненно и не уверен, что это мое достоинство. Есенин, когда читал своего «Пугачева», впивался ногтями в ладонь — до крови. Этого состояния мне не достичь никогда. «Ай да Захар Прилепин!

Ай да сукин сын!» — это все не про меня. Я никогда не перечитываю свои книги, в каком-то смысле их можно сравнить с кожей, которую я сбросил. Примеривать ее не имеет смысла, к тому же это физиологически неприятно.

— «Грех» — это роман о смерти? Действительно ли вы все время чувствуете рядом эту бездну? Она притягивает, или вы заставляете себя туда заглянуть?

— Мне давно кажется, что женщины меньше боятся смерти, чем мужчины, но зато никогда не ищут ее. А мужчины, напротив, дико боятся смерти, но отчего-то все время ищут и приближают ее любыми доступными способами.

Впрочем, никакой бездны я не чувствую, чувствую почву, крепь, молодость, воздух в легких. «Грех» — роман о душевной свободе, о полноте жизни, внезапно оборачивающейся пустотой. Этот роман тоже мог бы называться «Патологии», хотя он куда более светлый. В свою очередь, «Патологии» и «Санькя» — каждая из этих книг могла называться «Грех». Есть несколько вещей в жизни, которые я хочу для себя сформулировать, создать своей иероглиф, раскрывающий хотя бы одну строчку бытия, фиксирующий хотя бы одно движение Бога, простите, что говорю об этом. А вообще, чуть ли не любая книга всякого русского писателя могла называться «Грех». Всякий писатель совершает грешные попытки раздеть и разглядеть грешного человека. Поэтому «Капитанская дочка» — «Грех», и «Мертвые души» — «Грех», и «Анна Каренина» — «Грех», и «Тихий Дон» — тысячи грехов. Кажется, что больше нет такого слова, которое можно было бы поставить в качестве заголовка на половине томов русской классики.

Вы, конечно, понимаете, что я никоим образом себя не сопоставляю с названными. Это и смешно, и бессмысленно.

— Считаете ли вы себя маргиналом, маргинал ли ваш герой в романе «Грех»? Большую белую машину он заработал грузчиком или вышибалой? Важна ли для вас успешность, статус, деньги?

— И мой герой не маргинал, и я не маргинал. Большая белая машина может быть, к примеру, «Волгой», и заработать на нее (не новую, конечно) можно и грузчиком, и вышибалой — если нет иных трат, в первую очередь семьи. Свою машину я купил на «чеченские» командировочные. Деньги меня не интересуют — к сожалению, я не могу вам этого доказать, но в случае чего можете спросить об этом у моей жены или у моих близких друзей: они знают мое отношение к деньгам. Но деньги интересуют мою семью, она большая, все время хочет есть, ходить в садик, учиться, одеваться, и я предпринимаю какие-то действия в связи с этим, которые никогда бы не стал предпринимать, живи я один. Успешность — как раз то состояние, которое помогает деньги зарабатывать. А статусом своим я не озабочен. Я знаю, что многие местные нижегородские (я живу в Нижнем) элитарии из числа политиков, общественных деятелей, бизнесменов, телевизионщиков считают меня за полного маргинала, идиота и подонка. Причем два последних определения — цитаты. Я ничего не делал, чтобы они так меня воспринимали, но точно ничего не буду делать, чтобы их переубедить.

— Ваша проза почти бессюжетна, она о течении жизни — очерковая, личная, экзистенциальная, лирическая… У Лимонова, кажется, не особенно получаются сюжетные вещи? Считаете ли вы удачным опытом сюжетный роман «Санькя»? Его условность (измененные имена, названия, политические реалии) — это вынужденный шаг? Насколько реальность романа альтернативна нашему настоящему?

— Знаете, это Сергей Шаргунов писал, что моя проза очерковая. Я Сергея почитаю за одного из самых сильных современных прозаиков, но никакой очерковости в своих текстах не нахожу.

Мало того, я не думаю, что она бессюжетная, если не понимать под сюжетом историю про серийного убийцу на корабле, которым должен был оказаться кок, но оказался попугай капитана. В каждом моем тексте есть сюжет, но иногда я нахожу пошлым делать сюжет прямолинейным, очевидным. Пусть он лучше будет прозрачным, призрачным.

Что касается Лимонова, то на мой вкус, он может написать все, что угодно. Я тоже в юности думал, что у него не очень получаются сюжетные вещи, но после романа «316, пункт В», стало ясно: он умеет все. Семейный роман, философское эссе, детектив, триллер, психологический рассказ, отвязанную публицистику. У него абсолютный слух.

Роман «Санькя» я не могу назвать ни успешным, ни провальным. Сейчас бы я написал его по-другому, все сделал бы иначе. Но он уже есть, и переписывать его я не буду. Это очень пошлая формулировка, но она верна — книжка живет своей жизнью, у нее есть свое энергетическое поле, и это поле действует на многих людей. Я тут уже ни при чем.

Реальность романа альтернативой настоящему не является. Реальность романа должна быть даже не жизнью, а чем-то, что больше, чем жизнь. Поэтому никаких измененных имен в книге нет, но есть реальные имена героев моей, мной созданной литературы. Никаких вынужденных шагов.

— Ощущаете ли вы себя Русским Писателем? Тяжел ли этот груз?

— Ой, какой вопрос… Как медная труба… Я ощущаю себя счастливым человеком, который иногда пишет книги. Никакого груза не ощущаю. Я просто знаю свое место.

«Книжная витрина»; беседовал Валерий ИВАНЧЕНКО

— Вам интересно, когда на протяжении всего действа главный герой ваших книг развивается, меняется как-то?

— А это вообще несколько неверное словосочетание, на мой вкус — «развитие героя». Человек не развивается — человек, как правило, путается, обивает ноги, ломает шею, тратит сердце, совершает бесконечные подлости и глупости. И собственно человеком он остается лишь тогда, когда из всех своих ошибок и утрат делает один и простой вывод: всю свою жизнь, со всеми ее больными загибами, он сделал своими руками. Все, что было с ним, было нужно для созидания его души. И каждый свой разумный или нелепый шаг он свершал под присмотром Бога, который не оставлял его ни на секунду, пытаясь хоть чему-то научить.

Мои герои не развиваются — это было бы слишком прямолинейным, в духе английской классической литературы или дурных соцреалистических поделок. Мои герои путаются, плутают, пытаются избежать греха, потом грешат, потом снова бегут искушения — и жизнь отзывается им эхом, дает понять, что они делают верно, что нет.

Иногда они слышат это эхо, но чаще не слышат вовсе. А по поводу «развития»… Ну, покажите мне хоть одного человека, которого можно назвать развившимся до какой-то стадии, близкой к окончательной. Напротив, большинство людей, которых я знаю, включая меня самого, годами находятся в плену одних и тех же заблуждений, и хорошо, если у них хватает жизни, чтобы хоть немного научиться править себя, слышать себя, честно понимать себя.

— А что значит быть современным писателем в России? Что для вас самое сложное, может быть, самое страшное?

— Ничего сложного и страшного нет. Я пишу тексты и пытаюсь добиться того, чтоб мне за них платили как можно больше. Сложное и страшное находится за пределами собственно литературы. Литература может иметь с этим дело, может не иметь. А пугаться самого писательского труда («…пишу, и горлом хлыщет кровь от боли…») — это какое-то нездоровое кокетство.

— Как вы относитесь к столь популярной нынче культуре интернет-блогов?

— Нормально отношусь. Человек хочет присутствовать в информационном пространстве. Хочет крикнуть и услышать эхо. Так человек ежедневно доказывает себе, что он еще живой. На самом деле ЖЖ полон людей, которые вроде бы уже умерли, но при этом активно жестикулируют и даже издают всевозможные звуки. Если не воспринимать ЖЖ как место для единственно реальной и полноценной жизни — все в порядке. Но когда живые люди переселяются в сеть с руками, ногами, половыми органами и головой, это, конечно, болезнь. Надеюсь, что исправится что-то в реальности вокруг нас. Реальность станет такой, что в ней окажется интереснее жить, чем в ЖЖ. Пока реальность во многом постыдна, во многом скучна. Надо иметь смелость ее менять.

Gazeta.chel.ru; беседовала Анастасия БОГОМОЛОВА

— Захар, чем, по-вашему, отличается «литература молодых»

1990-х и 2000-х?

— Головоломный вопрос. Чтобы ответить на него, нужно изначально сделать допущение, что литература тех, кому в 1990-е было тридцать или около того лет, имела некие объединяющие признаки. А их, наверное, не было. Я поинтересовался как-то у Алексея Варламова, родившегося в 1963 году, чувствует ли он поколенческое родство с Пелевиным (он родился в 1962-м) и с Быковым (1967-й). Естественно, он сказал, что не чувствует, и предложил свой ряд: Михаил Тарковский, Олег Павлов, Александр Яковлев. Ряд понятный: это почвенническая литература, возникшая в недрах «либеральных» журналов в тот момент, когда предшествующие почвенники были… ну, мягко говоря, отлучены от правильной литературы и объявлены мракобесами.

С другой стороны, те литераторы, которых в среде «мракобесов» было принято считать носителями абсолютного либерального зла (те же Пелевин и Быков), несколькими изящными движениями пера доказали, что не только почвеннические, но и либеральные крайности равно омерзительны. Пелевин (кстати, с юбилеем его) более десяти лет назад задал замечательно точный вопрос: «Зачем было менять империю зла на банановую республику зла?» Сейчас это уже не столь актуально, потому что банановая республика вновь провозгласила себя империей, а тогда было в точку.

В этом смысле литература 90-х была временем попыток артикулировать распавшийся мир, определить какие-то новые смыслы, выйдя из весьма скучной, а часто и постыдной игры в «советский-антисоветский» или «почвенный-либеральный». Новые смыслы, наверное, не были сформулированы, но хотя бы противопоставления по линии «советского» и «антисоветского» и т.п. стали среди вменяемых людей признаком дурного тона. Литературу «нулевых» я бы тоже разделил на две линии. Первые окончательно уверились, что никаких смыслов нет и искать их незачем: Роман Сенчин, Андрей Рубанов, Дмитрий Новиков. Только у Сенчина отсутствие смыслов вызывает тотальную тоску, а Новиков говорит: да ладно, жить, в сущности, можно, пока душа кипит внутри, а смыслы… да хрен с ними. Рубанов же где-то меж этими двумя противоположностями: и тоска вроде есть, но и жизнь продолжается.

С другой стороны, продолжаются попытки нарисовать некий иероглиф нового времени, который хоть что-то разъяснит и хоть куда-то нас выведет. И здесь я назову два, казалось бы, крайне далеких друг от друга имени — Сергей Шаргунов и Алексей Иванов. «Ура!» и «Блуда и МУДО» и есть те самые иероглифы, мне крайне любопытные. Но уже сегодня вся условность нарисованной мною картины очевидна. Скажем, по возрасту Иванов и Новиков явно из предыдущей плеяды, 90-х годов, только публиковаться начали позже. И по иным признакам есть разночтения. А через три года все поколенческие следы окончательно перепутаются.

— Согласны ли вы с противопоставлением «бунтарей» и «прагматиков»?

— Нет, не согласен. Самые буйные бунтари часто оборачиваются самыми успешными прагматиками; ну и наоборот — из прагматиков получаются отличные бунтари. Лимонов, к примеру, во многом прагматик и только потом бунтарь. Но и бунтарь, и прагматик он настоящий, стопроцентный. А в основном литераторы наши — и прагматики хреновые, и бунтари никакие.

— Какие периоды в литературе 1991-2008 годов вы бы выделили?

— В «почвеннической» — два периода. Первый, с 1991 по 2001 год, — назовем его «В катакомбах». И период с 2002-го и по сей день — назовем его «Возвращение». Второй период ознаменован прорывом Александра Проханова с «Господином Гексогеном», возможностью многих «почвенников» издаваться в больших издательствах, внесением в учебники текстов Валентина Распутина и т.д. На днях президент поздравил Станислава Куняева с юбилеем: что тут говорить… Но если «русская литературная партия» в литературе позволит использовать себя власти в качестве ручного медведя с кольцом в носу, закончится это бездарно.

В «либеральной»: 1991-2001 годы — «Пляски на гробах», а с 2001 года и далее — «Успокоение»: у иных плясать нет сил, о вторых забыли, третьи, самые лучшие, что называется, «думают о душе», поэтому и остаются в литературе.

— Что более важно в художественном произведении — содержание или форма? Искупает ли совершенство одного недостатки другого?

— Ничего не искупает ничего, все равноценно. Я вообще бы о другом сейчас немного хотел поговорить. Я по образованию филолог, весьма сомнительных успехов в учебе добивавшийся, но все-таки. Так вот, я как филолог могу не без некоторого успеха доказать никчемность формы и содержания любого текста; особенно если о современниках речь идет. Все это последовательность весьма несложных, а порой и подлых манипуляций. Мы читали отличные эссе о том, что Бродский плохой поэт, Лимонов бездарный писатель, Распутин никакой, Солженицын, Искандер, кто там еще… Вот Игорь Шайтанов успешно доказывает, что Юрий Кузнецов не столь хорош, как иные думают…

Это все признаки нормального литературного процесса, нечего жаловаться. Но в итоге надо признать, что нет никаких точных измерительных приборов, доказывающих безупречность того или иного текста. Зато есть некие общественные, литературные договоренности об иерархиях, не всегда внятные.

Вот мне очевидно, что Валентин Катаев — как писатель — настолько изящен, умен, тонок, что — не буду называть имен — многие его современники, прописанные в нынешних литературных святцах, и рядом не должны стоять. Но разве я могу об этом сказать в приличном обществе, чтобы не приметить сразу эдакие брезгливые гримасы: «ну да, ну да… ну-ну…»? Раскрыл на днях учебник литературы и, ничего нового не ожидая там увидеть, все-таки в очередной раз подивился: да, хороший писатель Зощенко, просто замечательный, и Трифонов хороший, и Шукшин, и Окуджава… Я только не понял, где Леонид Леонов? Завалился куда-то? Но это то же самое, если бы в XIX веке куда-нибудь завалился

Достоевский и на его месте появился Гарин-Михайловский — отличный, кстати, автор, ничуть не хуже Трифонова и очень с ним похожий. Но и Гарина-Михайловского тоже нет в учебнике, и Гаршина нет, а вот Леонид Андреев есть. Ничего не ясно в итоге. Я к тому, что в иерархии высоких образцов литературы зачастую не форма и содержание определяют место писателя, а сцепка очень многих дурного качества случайностей.

— Как продвигается ваше жизнеописание Леонида Леонова?

— Медленно, но продвигается. В его биографии есть провалы и пробелы, которыми никто не занимался. Вот в Архангельск постараюсь съездить в ближайшее время, где он в оккупации пережидал революцию и откуда весьма нежданно сорвался в Красную армию. Леонов прожил почти 100 лет — и писать его биографию равносильно созданию биографии всего века.

— Откуда такой интерес к этому писателю?

— Начал читать его собрание сочинений с первого тома (я так часто делаю с самыми разными авторами) и к третьему тому понял, что имею дело с гением. Никто мне о нем раньше не говорил, книг о Леонове я не читал, в университете его не преподавали, он вообще мне случайно в руки попал. То был счастливый день, однако.

— В чем, по вашему мнению, причина успеха жанра non-fiction?

— Ни в чем. Просто появилось несколько хороших книг, написанных в этом жанре. Завтра появятся в другом — скажем, в жанре фантастики, и будет ого-го какой всплеск фантастики… Зачастую жанровые волны определяются появлением талантов, а не наоборот. Вот вспомним поздние 1960-е, 1970-е: и деревенщики были, и великолепные фантасты, все писали: и Стругацкие, и Распутин, и Лимонов писали одновременно. Можно объяснить успех и первых, и второго, и третьего множеством причин. А можно не объяснять. Времена в России всегда просторные, там множество можно складок найти, чтобы согреться или затеряться, — для любых жанров, для любых книг, для всякого дара…

«НГ-Ex Libris»; беседовал Михаил БОЙКО

— Какие книги читали в детстве и какие сейчас?

— Как всякий нормальный советский подросток, я читал двух французов (Дюма и Верн), двух американцев (Твен и Лондон) и двух англичан (Киплинг и Конан Дойл). Сейчас их читают мои дети: это вечные книги. Безусловно, обожал Гайдара и Александра Беляева, потом — исторические романы Чапыгина, Степана Злоби-на, восхитительную книжку Внукова «Тот, кто называл себя ОТенри». Много всего. Сейчас старательно читаю своих современников, последняя читательская влюбленность — проза Дмитрия Данилова. Непременно буду читать новые книги Дмитрия Быкова, Алексея Иванова, Михаила Тарковского, Сергея Шаргунова… Да полно кого, много фамилий. Из числа «старших товарищей» — Битова и Распутина — писателей, на мой вкус, всерьез имеющих основания получить Нобелевскую премию, хотя бы и по совокупности заслуг. И Сорокина с Пелевиным не упущу, куда тут денешься. Из зарубежной литературы в последние времена особенно полюбились Памук, Джонатан Франзен и, по второму кругу, Барнс. Но вообще долго перечислять можно. Я несколько книг в неделю прочитываю, и этого, признаюсь, мало, чтоб быть в курсе и ничего не пропустить.

— Может ли книга стать орудием убийства?

— Может-может. И в прямом, и в переносном смысле. В свое время, пару лет назад, десяток газет совокупным тиражом в несколько миллионов экземпляров вышли с заголовками и подзаголовками вроде «Роман нацбола взорвал Черкизовский рынок» — о моем романе «Санькя», который якобы нашли у подростков, организовавших теракт на этом самом рынке. Это, конечно, было заказухой; хотя бы потому, что я в своих книгах точно никогда не подстрекал к борьбе с инородцами; скорей, напротив. Однако нет сомнения, что «Капитал» Маркса изменил жизнь целой планеты; а Советский Союз был убит, когда его фундамент пошел трещинами от «Архипелага ГУЛАГа» и «Детей Арбата». К счастью, книги не только разламывают мир напополам и вызывают извержения лавы; уверен, что самые светлые и лучшие люди мира прочли в детстве правильные книги. Так что книга не только орудие убийства, но и лучший оберег от распада сознания.

— Почему столько негатива в современной литературе?

— А у современных писателей вообще апокалиптическое представление о будущем. Причем совершенно обоснованное. Россия стоит на пороге хаоса. Что вы хотите от писателей. Что видят — то поют.

…Но поют хорошо. Не портят песню…

«Trend Life»; беседовал Вугар ИМАНОВ

Данный текст является ознакомительным фрагментом.